– Но, поверьте, это было лишь предположение, вы сами сказали – намек.
– Это была попытка свалить вину с больной головы на здоровую! Испытанный метод людей, которые прячут концы. Уже тогда я понял, почему вы проявили такую бдительность, а теперь получил подтверждение.
Генрих взял со стола альбом и раскрыл его там, где была вставлена фотография генерала Даниеля.
– Взгляните сами, – указал Генрих. – На этом снимке фактически сфотографирована карта операции, а генерал Даниель вам был нужен, чтобы отвлечь внимание. Если негатив этого фото пропустить через проекционную камеру, то получится точнейшая копия стратегической карты. Вы сами обозначили дату – фотография сделана двенадцатого числа, то есть до начала операции. А для того, чтобы подготовиться к встрече, русским не потребовалось много времени. Все знают вашу любовь к деньгам и, конечно, поверят, что вы продали карту русским за большую цену… А в результате – две наши дивизии фактически перестали существовать… Негатива у вас нет, значит, – он у русских. Так ведь?
Генрих видел, что майор вот-вот потеряет сознание, лицо его было бледно как мел, глаза расширились от ужаса.
– Скажите, хватит ли у вас не слов, а фактической аргументации, чтобы опровергнуть эти обвинения?
– Но я фотографировал генерала, а не карту! – воскликнул Шульц.
– Это слова, а требуются доказательства. Вы можете доказать, что не передали негатив русским?
Майор молчал. Нижняя челюсть его дрожала. До сознания Шульца, очевидно, дошло, какая страшная угроза нависла над ним. Опротестовать обвинение он мог лишь словами, а не фактами, а кто поверит словам?
– Но ведь это ужасно, барон! – с отчаянием вырвалось у майора.
– Наконец-то вы это поняли.
– Ужасно потому, что я никогда в жизни не делал того, в чем вы меня обвиняете.
– Вас, майор, обвиняю не я, а сотни людей, дети которых из-за вас остались сиротами.
– О боже! – простонал майор.
– Честь немецкого офицера требует, чтобы я немедленно сообщил об этом высшим органам…
– Барон!.. – Шульц схватил Генриха за руку, готовый ее поцеловать.
– Но… – нарочно затянул фразу Генрих, – но я никому ничего не скажу. И не только потому, что мне жаль вас и ваших родных. Буду откровенен, я не хочу, чтобы обо мне сложилось мнение, что я выдал вас из мести. За ваш неосторожный намек на совещании в штабе. Вы понимаете меня?
– О барон!
Еще не оправившись от пережитого страха, Шульц, казалось, потерял разум от радости.
– Итак, вы не забудете услуги, которую я вам оказываю?
– Я буду помнить ее вечно и готов отблагодарить вас чем угодно! – воскликнул Шульц.
– Вы, конечно, понимаете, что не может быть и речи о денежном вознаграждении, – брезгливо сказал Генрих. – Но не исключена возможность, что и вы когда-нибудь окажете мне товарищескую услугу, если в этом возникнет надобность. Согласны, майор? Договорились?
– Я с радостью сделаю все, что в моих силах.
– Но если вы хоть раз разрешите себе задеть мою честь офицера немецкой армии…
– Боже упаси, барон. Никогда и ни при каких обстоятельствах!
– Ну, вот и хорошо, что мы договорились. А вы хотели прибегнуть к оружию.
Шульц бросил взгляд на револьвер, потом на открытый еще альбом и криво улыбнулся. Он хотел о чем-то спросить, но не решался.
– Я понимаю вас, майор, и обещаю, если увижу, что вы держите слово и окажете мне какую-либо услугу, я верну вам это фото. Ведь вы об этом хотели меня спросить?
Майор молча кивнул головой.
Вернувшись домой и сбросив мундир, Генрих вдруг вспомнил о своем обещании зайти к оберсту. Он сделал движение, чтобы натянуть мундир, с минуту колебался, потом с силой швырнул его на кресло. Нет, он не в силах сейчас даже пошевельнуть пальцем. Спать, немедленно спать, чтобы отдохнули натянутые до предела нервы.
Но заснуть в этот вечер Генрих долго не мог. Альбом майора Шульца стоял перед его глазами, словно он вновь перелистывал страничку за страничкой.
«Документы великой эпохи», – сказал Шульц про эти фотографии. Да, документы, но документы обвинительные, и, возможно, когда-нибудь все увидят альбом майора Шульца.
Раздумье у окна вагона
Известие о том, что корпус, понесший тяжелые потери, будет переведен во Францию, а на его место прибудет другой, быстро распространилось и, понятно, взволновало всех офицеров. Об этом говорили пока шепотом, как о великой тайне, но все ходили возбужденные, радостно взволнованные. Правда, откуда-то стало известно, что часть офицерского состава оставят на Восточном фронте, и это немного нервировало, рождало чувство неуверенности. Но офицеры успокаивали себя и друг друга тем, что это касается лишь фронтовиков, а не работников штаба.
Всеобщее возбуждение улеглось лишь после получения официального приказа командования о передислокации корпуса.
В этот же день Бертгольд вызвал Генриха, чтобы сообщить ему эту радостную новость.
– Наконец приказ пришел. Итак, мы едем! Честно говоря, я уже побаивался, что нас оставят здесь…
– Будут какие-либо поручения в связи с отъездом, герр оберст?
– Тебе придется поехать на станцию и проследить за погрузкой имущества нашего отдела. Надеюсь, что двух дней тебе для этого достаточно?
– Надеюсь.
– Но я вижу, что тебя не очень радует весть об отъезде. Может, скажешь мне, почему ты так мрачен последние дни?
– Мне не очень хочется покидать Восточный фронт.
– Ну, знаешь, у тебя очень странные вкусы.
– Я просто думал, что благодаря своему знанию русского языка, русских обычаев и общей обстановки в России я буду более полезен именно здесь.
– Но надо подумать и о себе. Ты достаточно насиделся в этой глуши. А во Франции… О, во Франции! Несколько дней поживешь там, и твое мрачное настроение как рукой снимет. Да, кстати, ты знаешь, что майора Шульца перевели в другую часть?
– Вот как! – Генрих многозначительно улыбнулся. Выходит, он еще и трус!
– Я надеюсь, у тебя не было никакой истории с ним?
– Нет. Вполне дружеская беседа. Он даже сделал мне один небольшой подарок, так сказать сувенир на добрую память.
– Шульц подал рапорт о переводе, и его откомандировали в распоряжение высшего начальства. Вчера Шульц уехал. Что ты об этом скажешь?
– Скажу – черт с ним! Мне сейчас некогда заниматься судьбой майора Шульца. Когда прикажете выезжать?