– А на конях мы ездили, сударь, как те киргизские наездники, в гости к коим мы сейчас отправляемся. Лошадь и человек сливались в одно тело. – Он грустно качает головой. – Теперь уж, сударь, так не ездят.
Потом, что-то вспомнив, быстро встает с места и сует Державину сухую и прямую, как дощечка, руку:
– Премного обязан за приятный случай знакомства, – говорит он скороговоркой. – Но, к крайнему сожалению, все места заняты. Если б вы пришли вчера вечером…
Он сам провожает его до двери и еще раз дает руку.
– Очень жаль, – говорит он тихо и искренне, – очень жаль, сударь, что вы опоздали. Но штат у нас твердый, а места все заняты…
– Я вышел на улицу, – говорит Державин, – с сердцем разбитым и сокрушенным. Все мои надежды разрушились.
Девушка кладет ему руку на плечо.
– Итак, вы хотели бросить меня, – говорит она жалобно.
Державин, вспыхнув, вскакивает с места.
Вот и толкуй с бабой. Это она только и поняла из всего разговора. Она прежде всего думает о себе.
– Я жить хочу, Катрин, – говорит он тихо. – Понимаете, жить, а не пресмыкаться. Ну что это за жизнь? Грязные казармы, какие-то цветы на подоконниках, разбитые стекла, грязь, духота. Утром муштра, вечером игра в карты – кто кого обдует. А днем – сон до вечера. Максимов, Семенов, Толстой.
– А меня, – спрашивает Катрин. – Меня вы забыли, Гаврюша.
Державин до хруста заламывает руки.
– Люди в мои годы, – хрипло говорит он, – другие люди – имеют чины, деньги, почет, знатность, а я играю в карты – благопристойно, благопристойно, Катрин, – но играю. Пью водку, пишу скверные любовные стихи, езжу по балам – разве так живут? А если б я был в случае – какие дела бы я сделал!
Катрин молчит.
– Какие дела я бы сделал! – повторяет он, закрыв глаза.
Толстый мандарин незаметно смотрит на них из двери.
Стоят песочные часы, валяются на полу белые лебединые крылья, горят свечи. Державин вдруг соскакивает с кресла и кладет руки ей на плечи.
– Слушай, – горячо шепчет он, – я ведь знаю – Бибиков твой крестный отец, он для тебя все сделает. Дорогая, хорошая, милая, замолви за меня слово, скажи ему только мою фамилию, умоли, чтобы он принял меня в комиссию. Ну что тебе стоит! – Она качает головой. – Я приеду, я скоро приеду. Год войны считают за десять. Я буду генералом. – Она качает головой. – Я приеду к тебе, и мы повенчаемся. Слышишь? Ладно?
Она качает головой.
– Я буду писать тебе с каждой оказией. Я получу отпуск и приеду сюда и тогда, – он берет обе ее руки и прижимает к груди, – и тогда мы назовем друг друга супругами перед целым миром.
Горят свечи. Валяются на полу лебединые крылья. Бибиков отходит от двери. Он досадливо бросает в угол перчатки с длинными ногтями мандарина. Он устал, он болен, он стар… ведь ему все-таки 45 лет. Чего они все хотят от него?
Державин вскакивает с колен.
– Хорошо, – говорит он, стиснув зубы. – Не хочешь, не надо. Я сам себе сделаю карьеру. Я еду на архипелаг, и ты больше меня никогда не увидишь.
Разгневанный и статный, он быстро идет по залу: она едва поспевает за ним в своем тяжелом белом платье.
Маска, песочные часы, домино валяются на полу.
– Гаврюша! – кричит она, задыхаясь. Он идет, не оборачивается.
– Гаврюша! Постой!
Колени у ней гнутся и голос срывается, как на ветру.
– Хорошо, я сделаю все.
Он останавливается.
– Но вы уедете, а я умру от отчаяния.
Он улыбается.
Боже мой, какие у него ровные, белые зубы, когда он смеется!
III
Он приехал в Казань 25 декабря. Был первый день рождества, но праздника не чувствовалось. Только кое-где в окнах горели огни и слышалась заглушенная зимними рамами музыка.
Безлюдье города его поразило.
Державин проезжал по пригородной улице. Она была длинна и пустынна, как одиннадцать лет тому назад, в день его отъезда в Москву.
Пешеходов было мало, конные объезды не попадались. Только на одном из перекрестков ярко горел нехороший желтый огонь и толпились люди. С любопытством, почти болезненным, он начал присматриваться. Над толпой, растопырив тяжелые крылья и разбросав маленькие злые головы, с перекрученными языками, как огромная крылатая рептилия, висел двуглавый орел. Здесь был кабак, или, как его продолжали называть в Казани, – кружало. Державин зябко передернул плечами. Он не доверял людским сборищам, они всегда были ненадежны и загадочны. Случай с петербургскими гренадерами припомнился ему отчетливо. И там был такой же мирный разговор о том, что при приближении Пугачева следует положить ружья на землю и бежать к самозванцу. Чувствования черни темны и обманчивы. Никогда нельзя положиться ни на ее приязнь, ни на ненависть. Нелепая сказка самозванца привлекает куда больше доброхотов и сторонников, чем строгая распорядительность истинного правительства.
Возница повернул лошадь, и тут он увидел, что тишина Казани – явление обманчивое и мнимое.
Улица была ярко освещена, шли люди, ехали розовые модные кареты с открытыми окнами.
Молодой офицер, вздымая синие брызги снега, поравнявшись с ним, дотронулся до фуражки и раскланялся. Державин узнал его не сразу. Это был один из следователей секретной комиссии. Доехав до поворота, офицер вдруг обернулся в его сторону и что-то крикнул. Державин знаком показал, что не слышит. Тогда офицер приложил руку ко рту и крикнул еще раз. При этом он смеялся и левой рукой показывал на бока.
Офицер был пьян.
Державин с неудовольствием вспомнил, что познакомил их Максимов во время одной из чересчур уж пьяных и откровенных попоек. Тогда этот офицер метал талию и все время подмигивал Максимову, который проигрался и был сильно не в духе. В конце игры вспыхнула ссора, и офицер четким, хорошо заученным движением схватился за подсвечник. Максимова, совершенно пьяного, быстро вытолкнули из комнаты. Кажется, он, Державин, спьяна полез тогда удерживать пьяных и уговаривал их успокоиться.
Еще одна повозка проскакала мимо него. Пьяные офицеры сидели в ней. Один из них в расстегнутом мундире, с бессмысленными добрыми глазами, серьезно и строго посмотрел на Державина и вдруг расхохотался. Его сосед тонкий, большеглазый, как птица, – Державин знал, что это секретарь главнокомандующего, – серьезно и почтительно с ним раскланялся. Потом обернулся к своему соседу и стал что-то ему говорить, качая головой. Державин, боясь, чтобы они не остановились, сильно толкнул ногой своего возницу, и они проскакали дальше.
Снова пошли улицы – узкие, кривые и безлюдные; на мостовой лежал пушистый кристаллический снег, лишь кое-где прорезанный блестящими желтыми полосами. Здесь мало ходили и еще меньше ездили.
Стояли деревянные домики, трухлявые и черные, как застигнутые первым снегом поганки. Баба шла к журавлю, скрипя пустыми ведрами. Не попадалось ни офицера, ни розовых карет с открытыми шторами. Желтый огонь кружала снова привлек его внимание. Около него стояло человек десять, и один из толпы, видимо, сильно пьяный, сидел на снегу и, закинув голову, горланил песню про Ваньку-ключника. Увидев Державина, он вдруг забеспокоился, перестал петь и украдкой толкнул своего соседа. Уже подъезжая к дому, Державин вдруг понял причину смеха офицера и удивления пьяного.
На нем был простой мужицкий нагольный тулуп, купленный им за три рубля в Москве.
Из-под тулупа высовывалось длинное острие офицерской шпаги.
IV