– В чем дело? – закричал я, вскакивая (я был все-таки в одних трусиках, иначе здесь было невозможно работать). – Музей закрыт!
Она чуть улыбнулась и сказала:
– Мне нужны вы. Я похожу по музею, одевайтесь! (Голос был, правда, мелодичный и молодой.)
Через пять минут она пришла снова и представилась: прозектор медицинского института, вдова профессора Ван дер Белен.
– У меня к вам дело.
– Садитесь, пожалуйста, – пролепетал я, а сам сесть не смог да так и стоял до конца разговора.
Она давила меня всем – своей осанкой, желтым верблюжьим лицом, скулами, несгибаемым бурым пальто, словно выкроенным из жести, черным пузатым портфелем, который она сейчас же положила на стол.
– Вот что я хочу вас спросить, – сказала она, чуть кривя тонкие, высокомерные губы. – Нет ли у вас в музее хорошего скульптора?
Я сказал, что и никакого-то нет, есть только мастер по муляжам.
– Муляж-жи? – переспросила она. – Нет, это мне, конечно, не подходит. Дело в том, что мне надо вылепить бюст… – Она достала из портфеля застекленный портрет и поставила на стол. – Вот, смотрите!
Я посмотрел.
– Это что, портрет? – спросил я.
– Да, – ответила она, – это портрет! Это портрет моего любимого человека, доктора Блиндермана. Я его сама сожгла, теперь я хочу вылепить его бюст.
Я молчал и ошалело смотрел на нее.
– Ну, конечно, он сперва заболел, умер, а потом я его сожгла, – объяснила она, улыбаясь. – Вы так на меня смотрите, что…
– Да нет, нет, – сказал я поспешно, – ничего особенного. Только, может быть, вы мне как-нибудь объясните…
– А все очень просто, – сказала она и начала рассказывать.
Действительно, история оказалась сумасшедшей, но не очень сложной.
Любимый человек Ван дер Белен был хирургом и работал в городской больнице. За что-то лет пять тому назад он попал в ссылку и уже кончал ее. Дома его ждали жена и дети, а он вдруг рехнулся и сошелся с этой страшной, костлявой, как смерть, старухой. Ван дер Белен была мрачна, юмористична, деятельна и ничего на свете не боялась. Маленький доктор Блиндерман (он был, верно, крошечный, я видел его фотографии – чижик-пыжик в пиджаке) боялся всего и паче всего повторного ареста. Так они жили, работали, встречались. Потом доктор Блиндерман заболел и слег. Осень 37-го года в Алма-Ате была очень плохой – дождливой, холодной, гриппозной. И Блиндерман схватил воспаление легких. Болезнь, как сказала мне Ван дер Белен, сразу приняла галопирующую форму. Доктор Блиндерман бредил, вскакивал, кричал, чтоб его спрятали, что за ним пришли, а над ним сидела страшная старуха Ван дер Белен, меняла ему влажную повязку на голове, поила чаем и уговаривала. Никого в комнате больше не было, никто не интересовался доктором Блиндерманом. Через неделю он умер. Старуха сожгла его в анатомической печи и собрала пепел в жестянку с надписью “Сахар”. Затем достала где-то цветочную рассаду, высадила ее на жестяной поднос, и с тех пор доктор Блиндерман всегда стоял среди цветов. Так прошло несколько месяцев, старуха все продолжала думать и выдумывать. И додумалась. Летом 1938 года она стала посещать квартиры кое-каких алма-атинских художников. Она просила хозяина уделить ей пять минут, садилась, клала портфель на колени, вынимала банку и рассказывала всю историю жизни и смерти доктора Блиндермана. Художники пугались, шарахались, кричали, что она взбесилась, чтоб она немедленно катилась к чертовой матери, что на нее сейчас спустят собак, милицию вызовут. Но смутить Ван дер Белен, старую смолянку, урожденную грузинскую княжну, было просто невозможно. Она засовывала банку опять в портфель, ласково просила извинения и уходила. Выдержка у нее бы-ла железная, а кроме того, она верила, что скульптор обязательно найдется. Деньги у нее на это были. Она целых полгода питалась молоком и хлебом и копила. И действительно, скульптор нашелся. Это был какой-то безумный изобретатель-химик и художник одновременно. Он сразу же заболел ее мыслью – слепить бюст неизвестного ссыльного из его же пепла. Он позвонил ей в прозекторскую и сказал, что он согласен. “Хорошо, – ответила старуха, – завтра я принесу вам его”. А ночью к Ван дер Белен постучались два румяных паренька, третий – управдом и предъявили ордер на арест. И первое, что спросили они, было: “А где же доктор Блиндерман?!” – “А вон, в резеде”, – кивнул управдом на подоконник. И тогда один из пареньков смеющейся походкой (все трое были в отличном настроении) подошел, взял в руки кругленького застекленного Блиндермана и сказал весело: “Вы все-таки не ушли от нас, доктор Блиндерман!”
Полностью конец этой невероятной истории я узнал только через несколько лет. Но все основные элементы ее – смерть доктора Блиндермана, портрет, бюст, арест – я знал тогда же и рассказал директору. Он выслушал меня, не перебивая и ничего не спрашивая. И только когда я кончил, бросил ручку, которой играл, и спросил, правда ли это. Я сказал, что в основном да.
– Нехорошее дело, – вздохнул он, – очень, очень нехорошее.
– Жалко старуху, – сказал я.
Он удивленно поднял голову.
– Старуху? Эту ведьму-то? Вот уж кого ни капельки не жалко, старая психопатка и пакостница. Я бы такую дрянь дальше зеленого ларька не пускал, а ее, видишь ли, в трупарню допустили, бол-ва-ны!
– Да, – сказал я, – это вы правильно. Шекспировская ведьма! Она и внешне похожа – посмотрите!
И я открыл том Шекспира, лежавший у меня на столе, и показал ему рисунок. Он долго смотрел, а потом как-то смущенно, совершенно иным тоном сказал:
– Вот Шекспир! Я ведь его всего не читал, брат. Только что на сцене видел. А мне “Макбета” хочется прочесть. Есть он тут? – И он ушел, унося книгу.
А часа через два он снова зашел ко мне, уже поутихший, спокойный, и мирно спросил, кто у нас занимается вводным отделом.
Я засмеялся. У нас, собственно говоря, и вводного отдела-то не было, был просто вестибюль с фигурой мамонта (его намалевали прямо на стене в натуральную величину). Витрина с куском металлического метеорита, который очень быстро украли (мне и до сих пор, по совести говоря, жалко его, преотличный был метеорит, килограмма на три, отшлифованный с одной стороны до зеркального блеска, с другой – сохранивший всю свою первозданность – бугристый, черный, лобастый, опаленный огнем и холодом космического пространства). Висело еще несколько красочных таблиц – происхождение Вселенной: везде взрывы, букеты желтого пламени, мрак, схема Канта – Лапласа, схема Чемберлена – Мультона, схема Джинса (о Фесенкове и Шмидте тогда еще никто не слышал).
Вот, пожалуй, и весь отдел. Да, была еще одна старая книга XVIII века “О многочисленности миров” с великолепным форзацем (гравюра на меди), изображающим коперниковскую систему мира. Я приобрел эту древность в букинистическом магазине и подарил заведующей отделом хранения. Тогда этот отдел только что оформлялся.
Вот с этой книги и начался разговор о вводном отделе.
Я ответил ему, что отдел этот растет сам по себе; вот найдет, положим, Клара у себя альбом “История религии”, принесет его нам – мы и выдерем несколько таблиц, застеклим и повесим; принесут нам школьники кусок глинистого сланца с отпечатком древней рыбы – мы его приспособим туда же. А вот недавно попался нам зуб ископаемой лошади…
– Да, да, – сказал директор задумчиво, – понятно, листки из альбома, зуб… Самотек, халтура!.. – И вдруг спросил: – А кто поместил среди этих таблиц и зубов книгу о системе мира, вышедшую двести лет тому назад?
Я ответил, что я.
Он полминуты молча смотрел на меня, а потом вдруг хлопнул по плечу.
– Ну, молодец, – сказал он как-то даже растроганно. – Есть вкус и выдумка… Есть! В нашей работе это главное. Вот что значит настоящая вещь. Повесь ты не книгу, а фотографию – и все пропало, пойдут мимо и не взглянут. Ты знаешь, ведь эту самую книжку святой Синод постановил уничтожить. Един Бог и един мир, и никаких тебе множеств. Вот и весь тут сказ. – Он сел. – Напиши-ка об этом текстовочку, я дам литературу, хорошо?
Я кивнул головой.
– И так, знаешь, – он мужественно потряс кулаком, – покрепче, покрепче, вот как мы читаем об этом в красноармейских аудиториях: “Ненавидя и страшась человеческой мысли, мракобесы в черных рясах решили…” Понимаешь? Напишешь?
Я ответил:
– Если сумею, то напишу.
– Сумеешь, – великодушно успокоил он меня. – Ты сумеешь! Это твоя статья в “Казправде” о республиканской библиотеке? Что там находится первое издание Галилея? Твоя?
Я ответил, что написали эту статью мы вместе с одним из сотрудников библиотеки, Корниловым. Он мне показал эту книгу; кажется, она даже еще не заинвентаризована.
– Ну? – Глаза директора загорелись охотничьим огнем. В нем сразу проснулся пропагандист-агитатор, член ОВБ (Общества воинствующих безбожников). – Даже еще не заинвентаризована? Слушай, а как бы нам ее сюда, в музей, на витрину, а? И надпись над обеими книжками: “Борьба церкви против разума – книги, запрещенные инквизицией православной и католической”. Это в том же месте, где языческие Христы.
“Христы… Вот напасть-то, не забыл, значит…” – подумал я и сказал:
– Не отдадут нам эту книжку. Там одна такая тетка сидит…
– Не отдаст? – посмотрел на меня директор. – Ну, это еще как сказать. Тут все дело в бумажке, как бумажку составить. Ты сам посуди, кто у них там по-латыни читает? Лежит и лежит она на полке. Не твоя статья бы, так никто о ней и не знал. Ну ладно, я об этом поговорю кое с кем. Как фамилия-то тетки? Аюпова? Аюпова, Аюпова! Встречались как будто где-то на заседании в Наркомпросе, кажется.
Продолжение этого разговора было самое неожиданное.
Через два дня директор позвал меня к себе, открыл ящик стола и вынул то самое прижизненное издание Галилея в бело-желтом переплете из свиной покоробленной кожи, которое я с таким трепетом держал в руках месяц назад.
– Что, дали сфотографировать? – спросил я.
Он довольно расхохотался.