После отбоя отделение затихало и погружалось в полумрак. Хорошо освещенным оставался только дежурный сестринский пост рядом с холлом, и он перебрался ближе к нему, чтобы и визуально контролировать движения. Темное окно служило зеркалом. Он вспомнил и про идеомоторную тренировку, про образ движения, аутотренинг… даже индийские духовные практики, которыми, было время, увлекался. Все, что знал, все, что умел, должно было помочь или заставить ногу работать! А она упорно отказывалась. И боль, проклятая, подлая боль, выстреливала всегда без предупреждения и не там, где он ее ждал.
Молоденькие дежурные сестрички, недавние выпускницы медучилища, а может, и практикантки, сначала с сочувствием смотрели на его мучения, когда он вытирал полотенцем липкий пот со лба или кряхтел, не утерпев, после очередного внезапного болевого «выстрела» или от досады, что движение снова не получилось. А потом стали вместе со сменой передавать и его, как эстафету, делясь при этом его успехами и неудачами, так что, заступая на дежурство, каждая уже знала о его «достижениях».
Когда появились первые успехи и удовлетворение от хорошо выполненной работы, да что там, настоящая радость, едва ли не восторг, когда он смог просто сделать полсотни элементарных приседаний, без перерыва, кряхтения и не опираясь ни на что, он вдруг стал замечать этих девчонок с их сочувственными и, может ему и показалось, заинтересованными взглядами. Выделил одну, маленькую – ему по плечо, скорее худенькую, чем стройную, с тугим, тяжелым «конским хвостом» на затылке и трогательно оттопыривающимися розовыми ушками. Чуть курносая, с удивленно приподнятыми бровями и оливково-темными большими глазами. Да, еще руки – узкие кисти с тонкими, на первый взгляд, слабыми пальцами, с розовыми, коротко остриженными ноготками без признаков лака. И губы… немного тонкие, нижняя чуть-чуть выступала, она, видимо стеснялась этого и постоянно прикусывала, отчего губы казались плотно сжатыми, и это придавало ее лицу подчеркнуто строгий вид. «Строгая Дюймовочка…» Только однажды он подсмотрел, как она, заполняя за столом какие-то бумаги, старательно выводя латинские названия, высунула от усердия кончик языка… Красивая? Наверно. Ему просто не приходилось еще рассматривать женскую красоту вблизи…
Две другие, бойкие, смешливые, открытые. Возле них почти постоянно, даже в ночные часы крутился кто-нибудь из выздоравливающих офицеров, изнывающих от долгого безделья и отсутствия женской ласки. Они охотно принимали ухаживания и подношения в виде шоколадок, изредка – цветов, выслушивали армейские шутки молодых и рассказы «за жизнь» старших офицеров. Отвечали ли кому-то взаимностью? Кто знает…
А возле Дюймовочки увивались не очень, разве кто-то из новеньких по незнанию.
Он стал наблюдать за ней. Незаметно, как ему казалось. Как прямо она держит спину, когда сидит. Как быстро отзывается и спешит, если вдруг загорится перед ней лампочка с номером палаты. Как мягко, но уверенно и без смущения просит повернуться и делает укол, не обращая внимания на возраст и предполагаемое звание «мальчика». Она всех называла «мальчиками» или строго «больными», хотя подавляющее большинство доставили «из-за речки», и даже смотреть на эти искореженные войной тела было трудно. А некоторые, как он, срывались. Теперь со стороны он как будто увидел себя тогдашнего…
Влюбился ли он? В двадцать, наверное, другого объяснения и не найдешь. «От тебя требуется одно – хотеть. Сильно. Как девку.» – сказал тогда врач. И он захотел. Ее. Но не как девку для утех. Он и представление-то о них имел весьма слабое. Долгая, аж пять лет, дружба с одноклассницей в начальной школе… неудавшаяся попытка подружиться уже с другой в выпускном классе… Однажды, совершенно случайно, он оказался в постели со знакомой из общей подростковой компании и запомнил, как мягка и податлива женская грудь…
Но и все. Изнурительные тренировки, конечно, не могли подавить полностью гормональный бунт созревшего организма, но приоритет был за спортом. Добиться, достичь, стать. Это было главным. «Ну а девушки? А девушки – потом…» Так он и ушел в армию, не став мужчиной в известном смысле.
А теперь… Он засыпал после утренней тренировки, обессилевший, и даже боль не могла его разбудить. Но когда она заходила в палату с положенными утром таблетками и уколами, он просыпался. И по звуку определял – она. Пока она обходила соседей по палате, он сквозь ресницы наблюдал за быстрыми, точными ее движениями, слышал негромкие, спокойные, но с начальственными нотками в голосе, реплики. Когда очередь подходила к нему, он как будто во сне, нарочно поворачивался спиной, чтобы она легонько прикоснулась к его плечу…
Он представлял, как это может быть, он хотел ее. Но дальше объятий и робких поцелуев его воображение не работало. Потом она сдавала смену и уходила. Он слышал, как она прощается с персоналом, как закрывается дверь отделения. И воображение на предстоящие без нее двое суток включалось на турбо-режим.
Тогда, наверное, он совершил глупость. Может быть, самую большую в короткой его жизни. Он сочинил стихотворение. О ней, о том, как надеется, как трудно ждать… Набор банальных глупостей. Но адресованных только ей. Он бы и сейчас не смог объяснить, какой леший дернул его прочесть этот опус одной из ее сменщиц. Разве что желание проверить, получилось ли задеть тонкие женские струны… Сестричке понравилось. Тем более, что имя названо не было, он и имен-то их не знал тогда. А после отбоя, когда он вышел на тренировку, сестричка, одна из двух разбитных, позвала его попить чаю.
…В сестринской было темно и душно. Она, пропустив его вперед, прикрыла дверь, он услышал, как повернулся ключ в замочной скважине, подошла к нему и прижалась сразу всем телом. Его руки вдруг сами нашли ее выпуклости, халат распахнулся сам собой…
Он не знал, стал ли мужчиной в ту ночь. Все произошло слишком быстро. И нога почему-то не болела… Он, опустошенный, лежал, чувствуя, как обмякла ее грудь, попробовал сжать пальцами сосок, но она отстранила его руку. «Не надо…» Потом встала, в темноте накинула халат. «Скоро дежурный врач придет. А ты полежи.» И вышла, бесшумно прикрыв дверь.
3.
Рука касается плеча,
Словно ласкает…
Самим касанием леча.
И боль стихает.
Так затихает нудный дождь,
Порой бессонной
А ты, почти не веря, ждешь
Восхода солнца.
Оно взойдет. Опять без сна
Ночь промелькнула.
Но я усну. Лишь, чтоб она
Плеча коснулась…
Она вошла в отделение – из коридора послышались голоса, ее бодрый утренний и второй, усталый, растягивающий слова после ночи дежурства. Разобрать их он не мог, но уловил вдруг возникшую паузу… потом разговор продолжился, уже ровно и деловито.
Он слышал, как она обходит палаты, постепенно приближаясь к его. Почему-то сегодня она начала не с их крыла, как обычно. И он сегодня не мог притвориться спящим. Он ждал, когда же за стеклом возникнет знакомый силуэт, и дверь, наконец, распахнется… Он не отрываясь смотрел на прямоугольник проема и угадывал, в какой палате она сейчас.
Дверь открылась, она вошла с подносом, уставленным кюветами, стаканчиками, склянками, как всегда застегнутая на все пуговицы, натолкнулась на его прямой неотрывный взгляд, на мгновение опустила глаза, тряхнула тяжелым, длинным «конским хвостом» и поздоровалась со всеми.
Он смотрел на нее все время, пока она обходила всех по очереди, ненадолго задерживаясь возле каждой кровати. Делала укол, давала лекарство, перебрасывалась несколькими словами с «мальчиком», переходила к следующему. Несколько раз, чувствуя его взгляд, поежилась… нет, как-то повела плечами. Странное дело, они не сказали друг другу ни слова, он только ночью наконец узнал их имена, всех трех. Но придумывал какие-то объяснения, оправдания. И ждал ее ответа…
Следующая очередь была его. «Повернитесь, больной.» Теперь она не отвела взгляд. Сделала укол, подала таблетки в стаканчике, другой – с водой. Достала из кармана и положила на тумбочку очередную чудо-мазь для ноги. «Спасибо…» «Пожалуйста. Выздоравливайте.» Как будто все, как обычно. Она перешла к следующему. Он закрыл глаза. Знает она о том, что было ночью, или нет, он так и не понял. Утренний обход закончился, дверь, закрывшись, щелкнула. Он уснул.
«Привет, герои!» Громкий веселый голос принадлежал старлею из соседней палаты. Везунчик, в рубашке родился, говорили про него. Уазик его подорвался на фугасе. Его выбросило в открытую по афганскому обыкновению дверь, и он, контуженный, пролетев по почти отвесному склону метров сорок, переломав чуть не все, что можно, остался жив. «Я в город. Надо кому-нибудь чего?» В руках его был блокнот, в который старлей записывал заказы. Он попросил купить самую большую и вкусную шоколадку. И чтобы обертка красивая. Желающие завязать знакомство с сестричками первым делом несли им шоколад…
В течение дня она еще несколько раз заходила, но он ждал отбоя.
Наконец, неспешно проползли короткие февральские сумерки. Отделение постепенно затихло. Он чуть надорвал обертку по склейке, засунул под нее сложенный вчетверо листок со стихотворением и, прихватив резиновый бинт, служивший эспандером, и полотенце, вышел в коридор.
Она сидела за столом, похожая на нахохлившуюся белую птицу. Перед ней стояла большая толстая, повидавшая множество рук, книга и лежала тетрадь, конспект, наверно.
Чайка… гусь… аист… лебедь… Какие еще есть белые птицы? Эти не подходили. Когда-то у него был белый волнистый попугайчик. Ручной, очень разговорчивый, но обидчивый. Когда он вот так же, как она сейчас, вернувшись со сборов, в последнюю перед экзаменом ночь штудировал учебник, Федя, соскучившись по общению, топтался по голове, плечам, потом спускался на стол и лез на книгу. Тогда он, щелкнув его по клюву, ладонью просто сдвигал его на край стола. Попугай поворачивался спиной и, встрепенувшись, прятал клюв в перья на груди. Обижался, значит. Но ненадолго.
…Чего он вспомнил того попугая? В ней ничего общего с ним не было. Просто обычно она держала спину прямо, как пионерка-отличница. И писала так же, чуть склонив на бок голову. А сегодня…
Услышав его прихрамывающие шаги, она повернула голову. Узнала. Теперь уже он шел как будто в лучах прожекторов. Неприятное ощущение. Как голый. И ни спрятаться, ни прикрыться.
«Добрый вечер», – он впервые назвал ее по имени.
«Добрый вечер. Вам что-то нужно?» – в голосе шевельнулись сочувственные нотки, отчего-то задевшие его.
Он на своих двух ногах, спортсмен, хоть и бывший, похоже, чемпион, да он приседает без одышки и стонов полсотни раз за подход, он проходит по коридору за тренировку по километру, а вот только станет тепло и побежит, он мужчина, в конце концов!
Он достал из кармана и положил перед ней шоколадку с картинкой из сказки «Машенька и медведь». Из-под обертки выглядывал белый уголок…
Она достала листок. Развернула его. Прочла двенадцать строк, написанных нарочито-разборчивым почерком. Пауза затянулась. «У меня почерк плохой, может быть, что-то непонятно,» – торопливо, приглушая голос, проговорил он. «Нет, я все поняла.» Она подняла на него глаза, а пальцы свернули листок в исходное состояние. Тогда он жизнерадостно, как ему показалось, улыбнулся, широко, как кукольный Буратино: «Может быть… чай попьем?»
С сухим шелестом листок со стихом превратился в ее кулачке в комок. Она встала с прямой, как натянутая струна, спиной. Ее глаза, при разнице в росте, вдруг оказались на одном уровне с его. Он не умел читать по глазам. В женских разбираться не умел тем более.
Она дала ему пощечину. Хорошую такую звонкую оплеуху, неожиданно весомую для худенькой тонкой ладошки. Он даже улыбку с физиономии убрать не успел.
«Извините, я на работе.» В этот момент, действительно, на пульте загорелась лампочка с номером палаты и она, ушла, почти убежала. Оглушенный, он только проводил взглядом быстрые ее ноги, почти бесшумно удаляющиеся по коридору…
Ответ был получен.
4.
У крови нет голоса. Она никуда не зовет.
Просто течет и течет,
Пульсирующими толчками.
А ты давишь и давишь на спусковой крючок.
Хватаешь его за ХБ и тащишь за камень.
А искры вспыхивают – из камня или из глаз,
Залитых потом со лба или злыми слезами.