Оценить:
 Рейтинг: 0

Непонятый «Евгений Онегин»

Жанр
Год написания книги
2021
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 >>
На страницу:
11 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Исследовательница замечает: «Разве это не пушкинские воспоминания? Никаких презренных товарищей у пустынного Онегина мы не знаем. Каверин? Автор романа? В никаком кругу этот нелюдим[65 - Суждение остроумное; но нелюдимом Онегин становится в деревне; вести активную светскую жизнь и быть нелюдимом невозможно («Он по-французски совершенно / Мог изъясняться…»: с кем-то и изъяснялся).] как будто не вращался»[66 - Ахматова Анна. О Пушкине: Статьи и заметки. 2-е изд., дополн. Горький, 1984. С. 187–188.]. Ахматова приводит параллели из пушкинского «Воспоминания» (1828) и элегии «Погасло дневное светило» (1820), заключая: «Пушкину для Онегина ничего не жалко — он даже отдает ему собственных «изменниц молодых»» (с. 188).

Что касается главного, удостоверения близости поэта и героя, надо, безусловно, согласиться (ведь они показаны приятелями). Кое-что необходимо уточнить. Парадоксально, что и у самого Пушкина «младые изменницы» появились в поэзии не тогда, когда были предметом общения и воспевания, а задним числом, после расставания с ними: в пору общения они просто именовались иначе — «прелестницы». Но точно так же и с Онегиным: задним числом — «рой изменниц молодых», в пору общения — «кокетки записные», «причудницы большого света». Так что поэт отдает герою не своих «изменниц молодых», а свой поэтический прием разного именования (разной оценки) того, что на глазах, и того, что извлечено из памяти. Подарок не менее ценный!

И не только о частностях тут речь: Пушкин «дарит» герою серьезные мировоззренческие принципы. Поэт по крайней мере уважительно относится ко всем этапам жизни, поскольку ни один не обделен своими духовными ценностями: «Зевес, балуя смертных чад, / Всем возрастам дает игрушки…» («Стансы Толстому»). Их и надобно ценить; следование возрастной норме — поведение достойное:

Всё чередой идет определенной,
Всему пора, всему свой миг;
Смешон и ветреный старик,
Смешон и юноша степенный…

К Каверину

Выделена юность как пора, наделенная радостями жизни наиболее щедро, к тому же всеми разом, да все еще и в новинку.

Но поэта интересуют и всяческие отклонения от нормы. В Лицее, когда многие впечатления доступны ему еще только умозрительно, приходит на выручку литературный опыт. В стихах лицеиста встречаем миф об Анакреоне, когда великий сладострастник и в старости не желает расставаться с привычками юности: «Он у времени скупого / Крадет несколько минут» («Гроб Анакреона»). Многого нельзя — но хоть что-нибудь! «Старец пляшет в хороводе…» Если разобраться, это «кража» внутреннего характера: перераспределение собственных возрастных обыкновений.

Эта ситуация психологически более понятна, когда человек держится за прежние привычки, от которых возраст повелевает отвыкать. Но Пушкину ведом и поступательный ход, когда человек упреждающим образом отказывается от насущных радостей, предпочитая ценности еще предстоящего этапа. Таков адресат «Стансов Толстому»: «Философ ранний, ты бежишь / Пиров и наслаждений жизни…» Вот наставление ему:

До капли наслажденье пей,
Живи беспечен, равнодушен!
Мгновенью жизни будь послушен,
Будь молод в юности твоей!

Но бывают ситуации еще сложнее, когда декларируется одно, а сердце слушается не деклараций, а своего произвола. Такое приключилось с Пушкиным перед выпуском из Лицея, с осени 1816 по весну 1817 года. В основе — обыкновенное взросление, Пушкин на пороге восемнадцатилетия, подросток становится юношей. Но этот природой установленный переход, который чаще протекает в спокойных эволюционных формах, в импульсивном Пушкине принял взрывоопасный характер. Можно ли сказать открытым текстом: мне очень хочется иметь подругу, но при казарменном образе жизни ее просто нет? Над тобой только посмеются. Но юноша уже умеет мыслить поэтически, ему помогает воображение. Да есть у меня подруга! Только мы в разлуке. Неважно, по какой причине; мало ли их бывает в жизни? А разлука — чувство тягостное…

Нужно подчеркнуть: внешне жизнь Пушкина не переменилась; даже чуткий Пущин никаких перемен в поведении друга не замечает. Но заканчивается по общему лицейскому ритуалу день, Пушкин уединяется в своем 14-м нумере — и текут элегии.

Тоже характерная деталь: Пушкин уже активно печатается в журналах, но очень редкие стихи из элегического цикла были опубликованы при жизни поэта: он выговаривается для самого себя!

Только один раз поэт осенью обозначил срок разлуки — «до сладостной весны». Но чем дальше, тем отчетливее разлука воспринимается бессрочной. В лицейских стихах уже проигрывался вариант — клин вышибается клином: не получается одна любовь, можно попробовать другую. Но так могли поступать персонажи стихов поэта, себя он проверяет единственной любовью.

Движение поэтической мысли в элегиях можно уподобить колебанию большого маятника, ход которого отсчитывает не просто бытовое время, но время жизни. Движется маятник, теряя скорость, к верхней точке — и кажется, силы иссякают; еще чуть-чуть — и маятник сломается, пресечется жизнь. В песне поэта начинают звучать жалобы.

Счастлив, кто в страсти сам себе
Без ужаса признаться смеет…

Элегия

Страшно слышать такие слова из уст влюбленного, который сам не может воспринимать свою страсть «без ужаса». А как не ужасаться, если «цвет жизни сохнет от мучений!» Источник ужаса не внешний (недосягаемость объекта любви), а внутренний, поскольку неутоленная страсть воспринимается разрушительной. И тогда возникает надежда уже не на счастье — хотя бы на то, чтобы «в сердце злых страстей умолкнул глас мятежный». Надежда несбыточна, и в резерве остается только упование на смерть-избавление.

Но маятник начинает обратное движение, набирается скорость — и сквозь жалобы прорывается ликование:

Мне дорого любви моей мученье —
Пускай умру, но пусть умру любя!

Желание

Потому и пришла ассоциация с маятником, что в элегическом цикле колебания между восторгами и отчаянием ритмичны и повторяются многократно. Но восторги призрачны, а отчаяние реально. Наблюдения над прожитой жизнью, размышления над ее перспективами безотрадны.

Происходит нечто неожиданное и страшное. В сознании молодого человека исчезает средняя (зрелая и самая значительная!) часть жизни, начальная с конечной соединяется напрямую!

Ты мне велишь пылать душою:
Отдай же мне минувши дни,
И мой рассвет соедини
С моей вечернею зарею!

Стансы (Из Вольтера)

А вот восклицание в послании «Князю А. М. Горчакову» (1817): «Твоя заря — заря весны прекрасной; / Моя ж, мой друг, — осенняя заря».

Интимные стихи Пушкина позволяют лучше понять Онегина. Если его (через сходство с Пленником) Пушкин назвал человеком с преждевременной старостью души, то становится хотя бы слегка намеченным изображение такого героя: такое состояние придумал себе сам поэт!

Накапливаясь, отчаяние разряжается в послании «Князю А. М. Горчакову» серией предельно заостренных вопросов:

Ужель моя пройдет пустынно младость?
Иль мне чужда счастливая любовь?
Ужель умру, не ведая, что радость?
Зачем же жизнь дана мне от богов?

Такие вопросы какое-то время можно носить в сердце, но беспредельно — нельзя. Слишком они жгучи. Тут действительно выбор всего лишь из двух: или сердце разорвется от перенапряжения, либо вопросы надо решить.

Пушкин решил вопросы. Преодоление кризиса, как и его возникновение, произошло не на путях творческого поиска, а на путях биографической жизни. Пока поэт ломал голову над сложнейшими вопросами, умозрительно решить которые было бы чрезвычайно трудно, вплотную приблизились два тесно взаимосвязанные события: заканчивался срок обучения в Лицее, открывалась перспектива самостоятельной жизни. Приближение выпуска, предстоящее расставание с лицейскими товарищами вывело Пушкина из состояния психологического шока.

Но пережитое (пусть чисто умозрительно) поэт будет помнить; это все всерьез, не литературная игра. Даже происходит своеобразная рокировка. Поэт как будто запрещает себе мыслить в том же направлении, создав автопародию в послании «Мечтателю» (1818). Здесь упреки адресованы недальновидному поэту, кто находит «наслаждение» «в страсти горестной», кому «приятно слезы лить»: страдания оставляют слишком глубокий след. Но преждевременная старость души как явление не перестает волновать Пушкина, и он наделяет ею вымышленных героев, сначала Пленника, а потом и Онегина.

И приходится констатировать: поэт столкнулся с неразрешимой задачей! Как рисовать молодого литературного героя, который соединил свой рассвет с вечерней зарею? Психологически это антипод человеку обыкновенного развития, а можно ли увидеть внешние различия? Ага: говорят, глаза — зеркало души. Что ж, «горячий» или «холодный» взгляд «температуру» души передать может, а как добраться до содержания забот души? Не приходится сомневаться: Пушкин на этапе весеннего рассвета жизни испытал горечь осеннего заката. Внешнего отпечатка эта саднящая боль души не оставила; да и как оставлять физические знаки, если душа невидима?

Лирику хорошо: ему изображение тайны сердца доступно. Эпик о жизни может знать не меньше, но ему надо внутреннее обнажить через внешнее, через действие. Пушкин то и делает! У него герой, успешно начавший светскую жизнь, стал отступником света. Потому что им овладела преждевременная старость души: вот задумка поэта. Читателя такое объяснение озадачивает и не привлекает. Хандра: упрощая, обозначает состояние героя поэт. Без восторга принимается. С тем и остаемся, с констатацией, без объяснения. Получить хоть какое-нибудь объяснение и позволяет аналогия с переживаниями автора.

Под тяжестью кризиса

Обстоятельства ссылки Пушкина более драматичны, чем может показаться. Произошло конфликтное столкновение поэта с «самолюбивой посредственностью» (Белинский). Удивительно: конфликт прогнозировался лицейскими стихами («Уж Мевий на меня нахмурился ужасно…» — «К Жуковскому», 1816; «Как рано зависти привлек я взор кровавый / И злобной клеветы невидимый кинжал!» — «Дельвигу», 1817). Между прочим, Пушкин совершенно не внемлет собственным остережениям, в общении простодушен без всякого разбора, не проявляет ни малейшей осторожности. Но — сбылось.

И вот первый тяжкий удар. К весне 1820 года по Петербургу распространилась гнусная сплетня, что Пушкина за его крамольные с точки зрения властей стихи высекли в тайной полиции. Легко понять чувства поэта, когда до него дошла эта кощунственная весть; трудно представить степень его страдания. Отголоски этих чувств — в черновике оставленного неотправленным письма к царю; оно написано пять (!) лет спустя после драматических событий (подлинник по-французски) — а сколько тут кипения страстей!

«Необдуманные речи, сатирические стихи обратили на меня внимание в обществе, распространились сплетни, будто я был отвезен в тайную канцелярию и высечен». Пушкин рассказывает о своих намерениях пресечь сплетни, в итоге он пришел к такому решению: «Я решил тогда вкладывать в свои речи и писания столько неприличия, столько дерзости, что власть вынуждена была бы наконец отнестись ко мне, как к преступнику; я надеялся на Сибирь или на крепость как на средство к восстановлению чести» (Х, 617).

Дважды за одну вину не наказывают; реальное наказание (ссылка) перечеркивало бы злые сплетни.

Несмотря на официальный характер письма, сомневаться в его абсолютной биографической достоверности не приходится: все изложенное, включая упоминание о нарочитой дерзости поведения, подтверждается. Более того, вне учета указанных здесь мотивировок просто нельзя понять ни поступков, ни лирических медитаций, они неизбежно должны восприниматься по меньшей мере странными. В театре, прилюдно, Пушкин демонстрирует портрет Лувеля, убийцы наследника французского престола, с надписью «Урок царям». «Таким же образом он во всеуслышание в театре кричал: «Теперь самое безопасное время — по Неве идет лед». В переводе: нечего опасаться крепости»[67 - А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985. T. I. C. 91.]. «Перевод» Пущина (ему принадлежит это свидетельство) точен, но есть и подтекст: Пушкин как будто подсказывает властям акцию с помещением его в крепость. Наконец, главный эпизод этой истории: вызванный к генерал-губернатору Петербурга Милорадовичу,

Пушкин своей рукой в его кабинете написал тексты крамольных стихов, которые жандармы не смогли бы заполучить при обыске. Б. С. Мейлах трактует поступок поэта как хитрый ход, направленный к предотвращению преследований: когда Пушкин «вызвался» записать «крамольные» стихи «в присутствии Милорадовича, это был весьма умный ход, спутавший планы тайной полиции. Конечно, Пушкин не переписал для Милорадовича всех своих антиправительственных стихотворений…»[68 - Мейлах Б. Жизнь Александра Пушкина. Л., 1974. С. 145–146.] Послание Чаадаеву 1821 года, даже мысли о самоубийстве в черновом письме к царю — все это Б. С. Мейлах объясняет паническим страхом поэта перед ссылкой. Но отвел ли Пушкин угрозу ссылки великодушием перед Милорадовичем? Нет. Чего же стоят восхищения исследователя демаршем, который не достиг цели?

Пушкин не боялся ссылки, а — поставленный клеветниками в невыносимые обстоятельства — провоцировал ссылку: понятие чести было для него превыше всего. Наряду с этим как не отметить: хотя Пушкину в его отчаянном положении довелось испытать крайне напряженные состояния, его практическое поведение было осмотрительным, авантюризм поэту не свойствен. Вот почему в поступке поэта перед Милорадовичем просвечивает двойная установка. Поэт сознательно идет на великодушие, и оно оценено (Пущину пересказали реплику Милорадовича, сказанную по-французски: «Ах, это по-рыцарски»[69 - А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. I. С. 96.]). Милорадович заступился за Пушкина перед царем. Но Пушкин не мог не понимать крамолы сообщаемых им стихов. Отсюда двойной расклад установки: власть воспринимает поэта как преступника, ссылка обеспечена (совсем не радостный факт, но выбора нет, поскольку нет другого пути пресечь сплетни), однако великодушие поэта умеряет вину — отсюда искомая мягкость наказания (поэту достаточно факта, но его не манят ни крепость, ни Сибирь, ни Соловки). Этого Пушкин добился: официально его даже в ссылку не отправляли, а чиновника по министерству иностранных дел просто перевели из столичной в южную канцелярию того же ведомства, что, естественно, не воспринималось акцией поощрения.

Пушкин выбрал ссылку сам: подтверждают это его поэтические признания. В первом же «южном» стихотворении (элегии «Погасло дневное светило…») находим очень понятное в рассматриваемом контексте, а вне его загадочное заявление, дважды повторенное: «Я вас бежал…» Как может написать такое невольник, убывший из столицы с подорожной «по казенной надобности»? Может — если он воспринимает себя бунтарем, добровольно оборвавшим прежние связи. Этот мотив повторится и в 1821 году, сначала в стихотворном фрагменте письма к Гнедичу: «Твой глас достиг уединенья, / Где я сокрылся от гоненья / Ханжи и гордого глупца…» — затем в послании «К Овидию», где Пушкин назовет себя — «изгнанник самовольный». Мотив возвратится воспоминанием в восьмой главе «Евгения Онегина»: «Но я отстал от их союза / И вдаль бежал…»

Если человек страдает за убеждения, будучи не поколебленным в них, он переносит страдания твердо и гордо. Пушкин имел все основания воспринимать ссылку не как внешнюю кару, но как добровольный разрыв со светской чернью: отсюда его стойкость и непреклонность. Перед отбытием в ссылку Пушкин был с прощальным визитом у Карамзина, заступавшегося за поэта перед царем. Пушкин был вынужден обещать два года не писать против правительства (что давало бы друзьям повод ходатайствовать о возвращении поэта в Петербург), но это не добровольное обязательство, и поэт нисколько не чувствовал себя связанным словом. Именно в первые два года Пушкин был дерзок, в 1821 году написано едва ли не самое решительное политическое стихотворение «Кинжал» (фигурировавшее в протоколах допросов декабристов).
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 >>
На страницу:
11 из 15