Избранное
Юрий Карлович Олеша
Юрий Олеша – один из самых удивительных и непредсказуемых русских стилистов. Его мир – и слов, и образов, и коллизий – причудлив и завораживающ. Для современного читателя, вероятно, кое-что здесь покажется неожиданным и даже странным: необычные краски, прихотливое соединение фантазии с реальностью, самая манера письма. Острый наблюдатель, он умел и в беглых как будто бы зарисовках не столь уж значительных событий открыть неиссякаемые художественные возможности, сделать наше видение людей и предметов почти стереоскопическим. Его перу принадлежат правдивые и вместе с тем сдобренные добрым юмором и даже озорством воспоминания о современниках – Маяковском, А.Н.Толстом, Багрицком, Ильфе, этюды о русских и зарубежных писателях. Их по-своему дополняют любопытные очерковые миниатюры, навеянные разнообразными житейскими впечатлениями: полет из Одессы в Москву, мотоциклетные гонки по кругу, посещение в Одессе нового стадиона.
Юрий Олеша
Избранное
Издание осуществлено при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
© Шкловская – Корди В. В., 2019
© Оформление Котлярова Г., 2019
© Издательство «Художественная литература», 2019
Писатель, которого не спутаешь ни с кем
Юрий Карлович Олеша родился в 1899 году в Елисаветграде (ныне Кропивницкий). Род Олеша старинный, его корни прослеживаются с XV века, от боярина Олеши Петровича, которому удельный князь Федор Боровский передал во владение село Бережное, тогда входившее в состав Великого княжества Литовского и Королевства Польского (сегодня Беларусь).
Отец будущего писателя – Карл Олеша – был акцизным чиновником и помещиком: владел лесным имением, носившим название «Юнище». Карл с братом были заядлые картежники, продали поместье за долги.
В обрывках детских воспоминаний Юрия Олеши остались катание на рысаках, жизнь в роскошной квартире и скандалы из-за отцовских попоек и поздних возвращений из клубов. Мама Юрия была талантливой художницей.
Юрий прожил в Елисаветграде первые 3 года, затем семейство переехало в Одессу. Воспитанием мальчика занималась говорящая по-польски бабушка. Революционные события мелкобуржуазная семья приняла настороженно.
В 11 лет Юрий стал учеником Ришельевской гимназии. Юного ироничного шляхтича в классе побаивались: попасть в поле внимания язвительного Олеши значило надолго стать посмешищем всей гимназии. Уже тогда мальчик обладал невероятной фантазией и язвительностью.
Первые рифмованные строчки Юрий Олеша написал в старших классах. В одесском «Южном вестнике» состоялся литературный дебют юноши: редакция взяла стихотворение «Кларимонда» в печать. В 1917-м Юрий Олеша получил аттестат зрелости и поступил в Одесский университет, выбрав юридический факультет.
Вместе с Валентином Катаевым и Ильей Ильфом он влился в «Коммуну поэтов». В городе на берегу Черного моря одно за другим возникали литературные объединения. В 8-й аудитории университета по четвергам проходили творческие вечера талантливых одесситов. Кумирами молодежи были Николай Гумилев, Александр Блок, Игорь Северянин.
В Одессе состоялся драматургический дебют Олеши – родилась пьеса «Маленькое сердце». Ее поставили члены литературных кружков. Текст затерялся, но в творческой биографии писателя пьеса сыграла роль: Юрий услышал первые восторженные отклики.
В 1920-м жемчужину у моря, неоднократно переходившую из рук в руки, заняла Красная армия. Теперь одесские литераторы сочиняли агитационные текстовки к плакатам и листовкам, устраивали спектакли в рабочих столовых, которые открылись в ранее фешенебельных ресторанах и кафе. Новую одноактную пьесу Олеши «Игра в плаху» увидели на сцене Театра революционной сатиры.
Весной 1921-го Олеша и Катаев перебрались в Харьков, где литератору доверили руководить украинским радиотелеграфным агентством. Юрий Олеша устроился в театре «Балаганчик», но спустя год компания переехала в столицу. В Москве одессит поселился в писательском доме и устроился на работу в газету «Гудок», на страницах которой публиковались Михаил Булгаков, Илья Ильф и Евгений Петров. Писатель назвал «гудковский» период лучшим в жизни. Впоследствии он писал:
«Одно из самых дорогих для меня воспоминаний моей жизни – это моя работа в “Гудке”. Тут соединилось все: и моя молодость, и молодость моей Советской родины, и молодость нашей прессы, нашей журналистики».
Юрий служил в отделе информации, где заклеивал конверты с редакторскими письмами: в Москве, после провинциальной Одессы, Олеша начинал карьеру с нуля. Спустя год начальник отдела, почитав сочинения подчиненного, доверил написать фельетон в стихах. На вопрос, кем подписать, посоветовал псевдоним «Зубило».
Дебют увенчался успехом. В «Гудке» один за другим появлялись новые фельетоны, подписанные – «Зубило». Материалы Олеше поставляли рабкоры, писавшие о воровстве, кумовстве, бюрократии и прочих язвах общества в регионах. Читателям хлесткие стихотворные опусы Юрия Олеши нравились, на них приходили сотни откликов.
Тогда в «Гудке» работали такие люди, как Булгаков, Петров, Катаев, Ильф, Славин, Бондарин, Гехт.
Газетная работа открыла большие художественные возможности для будущего прозаика. Олеша сразу овладел искусством писать просто и доходчиво. Так была написана детская сказка «Три толстяка». Теперь ее читает каждое новое поколение детей.
В печать сказка попала лишь после оглушительного успеха второго романа Олеши, вышедшего в 1927 году под названием «Зависть». Роман о судьбе интеллигенции после революции считается лучшим в наследии Юрия Олеши. Мечтателя из «Зависти» Николая Кавалерова, в котором угадываются черты автора, современники назвали героем нашего времени. В середине 1930-х Абрам Роом снял по роману драму «Строгий юноша». В начале 1930-х Олеша написал по роману «Зависть» пьесу «Заговор чувств», но цензура разглядела в ней критику строя и запретила. Писатель переделал произведение, назвав его «Список благодеяний». В 1931-м пьесу взял в театральный репертуар Всеволод Мейерхольд. Постановка шла три сезона в переполненных зрительских залах, но вскоре попала под запрет.
Писатель надолго замолчал. Многих коллег, близких друзей Олеши репрессировали, а на его творчество наложили вето. Начавшуюся Великую Отечественную войну Юрий Олеша пережил в эвакуации в Туркмении.
Запрет на книги сняли в середине 1950-х, но Олеша мало писал. В основном это были инсценировки на романы классиков – Достоевского, Чехова.
Сам же писатель, по-видимому, главным своим делом в последний период жизни считал работу, которую вел изо дня в день, из месяца в месяц, записывая – пока только для себя – повседневные впечатления, воспоминания детства, мысли об искусстве и литературе. Это были одновременно дневники, автобиографические записи, портретные зарисовки людей, с которыми Олеша встречался. Поначалу разрозненные отрывки, для которых было придумано условное название «Ни дня без строчки», Олеша предполагал со временем объединить в целую книгу со своей темой, сюжетом. В книгу, «закругленную», как роман. Да она, вероятно, и стала бы романом духовной жизни писателя, если бы смерть Олеши – 10 мая 1960 года – не оборвала эту работу.
На страницах своих книг он создал особый, своеобразный мир – мир Юрия Олеши, который не спутаешь ни с каким другим.
Зависть
Часть первая
I
Он поет по утрам в клозете. Можете представить себе, какой это жизнерадостный, здоровый человек. Желание петь возникает в нем рефлекторно. Эти песни его, в которых нет ни мелодии, ни слов, а есть только одно «та-ра-ра», выкрикиваемое им на разные лады, можно толковать так:
«Как мне приятно жить… та-ра! та-ра!.. Мой кишечник упруг… ра-та-та-та-ра-ри… Правильно движутся во мне соки… ра-та-та-ду-та-та… Сокращайся, кишка, сокращайся… трам-ба-ба-бум!»
Когда утром он из спальни проходит мимо меня (я притворяюсь спящим) в дверь, ведущую в недра квартиры, в уборную, мое воображение уносится за ним. Я слышу сутолоку в кабинке уборной, где узко его крупному телу. Его спина трется по внутренней стороне захлопнувшейся двери, и локти тыкаются в стенки, он перебирает ногами. В дверь уборной вделано матовое овальное стекло. Он поворачивает выключатель, овал освещается изнутри и становится прекрасным, цвета опала, яйцом. Мысленным взором я вижу это яйцо, висящее в темноте коридора. В нем весу шесть пудов. Недавно, сходя где-то по лестнице, он заметил, как в такт шагам у него трясутся груди. Поэтому он решил прибавить новую серию гимнастических упражнений.
Это образцовая мужская особь.
Обычно занимается он гимнастикой не у себя в спальне, а в той неопределенного назначения комнате, где помещаюсь я. Здесь просторней, воздушней, больше света, сияния. В открытую дверь балкона льется прохлада. Кроме того, здесь умывальник. Из спальни переносится циновка. Он гол до пояса, в трикотажных кальсонах, застегнутых на одну пуговицу посередине живота. Голубой и розовый мир комнаты ходит кругом в перламутровом объективе пуговицы. Когда он ложится на циновку спиной и начинает поднимать поочередно ноги, пуговица не выдерживает. Открывается пах. Пах его великолепен. Нежная подпалина. Заповедный уголок. Пах производителя. Вот такой же замшевой матовости пах видел я у антилопы-самца. Девушек, секретарш и конторщиц его, должно быть, пронизывают любовные токи от одного его взгляда.
Он моется, как мальчик, дудит, приплясывает, фыркает, испускает вопли. Воду он захватывает пригоршнями и, не донося до подмышек, расшлепывает по циновке. Вода на соломе рассыпается полными, чистыми каплями. Пена, падая в таз, закипает, как блин. Иногда мыло ослепляет его, – он, чертыхаясь, раздирает большими пальцами веки. Полощет горло он с клекотом. Под балконом останавливаются люди и задирают головы.
Розовейшее, тишайшее утро. Весна в разгаре. На всех подоконниках стоят цветочные ящики. Сквозь щели их просачивается киноварь очередного цветения.
(Меня не любят вещи. Мебель норовит подставить мне ножку. Какой-то лакированный угол однажды буквально укусил меня. С одеялом у меня всегда сложные взаимоотношения. Суп, поданный мне, никогда не остывает. Если какая-нибудь дрянь – монета или запонка падает – со стола, то обычно закатывается она под трудно отодвигаемую мебель. Я ползаю по полу и, поднимая голову, вижу, как буфет смеется.)
Синие лямки подтяжек висят по бокам. Он идет в спальню, находит на стуле пенсне, надевает его перед зеркалом и возвращается в мою комнату. Здесь, стоя посредине, он поднимает лямки подтяжек, обе разом, таким движением, точно взваливает на плечи кладь. Со мной не говорит он ни слова. Я притворяюсь спящим. В металлических пластинках подтяжек солнце концентрируется двумя жгучими пучками. (Вещи его любят.)
Ему не надо причесываться и приводить в порядок бороду и усы. Голова у него низко острижена, усы короткие – под самым носом. Он похож на большого мальчика-толстяка.
Он взял флакон; щебетнула стеклянная пробка. Он вылил одеколон на ладонь и провел ладонью по шару головы – от лба к затылку и обратно.
Утром он пьет два стакана холодного молока: достает из буфета кувшинчик, наливает и пьет, не садясь.
Первое впечатление от него ошеломило меня. Я не мог допустить, предположить. Он стоял передо мной в элегантном сером костюме, пахнущий одеколоном. Губы у него были свежие, слегка выпяченные. Он, оказалось, щеголь.
Очень часто ночью я просыпаюсь от его храпа. Осовелый, я не понимаю, в чем дело. Как будто кто-то с угрозой произносит одно и то же: «Кракатоу… Крра… ка… тоууу…»
Прекрасную квартиру предоставили ему. Какая ваза стоит у дверей балкона на лакированной подставке! Тончайшего фарфора ваза, округлая, высокая, просвечивающая нежной кровеносной краснотою. Она напоминает фламинго. Квартира на третьем этаже. Балкон висит в легком пространстве. Широкая загородная улица похожа на шоссе. Напротив внизу – сад: тяжелый, типичный для окраинных мест Москвы, деревастый сад, беспорядочное сборище, выросшее на пустыре между трех стен, как в печи.
Он обжора. Обедает он вне дома. Вчера вечером вернулся он голодный, решил закусить. Ничего не нашлось в буфете. Он спустился вниз (на углу магазин) и притащил целую кучу: двести пятьдесят граммов ветчины, банку шпротов, скумбрию в консервах, большой батон, голландского сыру доброе полулуние, четыре яблока, десяток яиц и мармелад «Персидский горошек». Была заказана яичница и чай (кухня в доме общая, обслуживают две кухарки в очередь).
– Лопайте, Кавалеров, – пригласил он меня и сам навалился. Яичницу он ел со сковороды, откалывая куски белка, как облупливают эмаль. Глаза его налились кровью, он снимал и надевал пенсне, чавкал, сопел, у него двигались уши. Я развлекаюсь наблюдениями. Обращали ли вы внимание на то, что соль спадает с кончика ножа, не оставляя никаких следов, – нож блещет, как нетронутый; что пенсне переезжает переносицу, как велосипед; что человека окружают маленькие надписи, разбредшийся муравейник маленьких надписей: на вилках, ложках, тарелках, оправе пенсне, пуговицах, карандашах? Никто не замечает их. Они ведут борьбу за существование. Переходят из вида в вид, вплоть до громадных вывесочных букв! Они восстают – класс против класса: буквы табличек с названиями улиц воюют с буквами афиш.
Он наелся до отвала. Потянулся к яблокам с ножом, только рассек желтую скулу яблока и бросил.