Оценить:
 Рейтинг: 0

На дне сыроежки ломаются. «Картинки» с подростками

Год написания книги
2017
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 11 >>
На страницу:
3 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Что творится в Пашкином сердце – как не догадаться? Кажется, нет туда входа ни одному чувству, кроме горькой безысходности. Но – нашлось такое чувство, которое обнаружило себе уголок в переполненном сердце Паши. Я говорю о печали.

Зачастую печалью называют что угодно: скуку, тоску, растерянность, подавленный страх, раздражение… Да мало ли чувств, у которых внешние проявления так похожи, что их легко перепутать друг с другом!

Но печаль, по-моему, стоит наособицу. Это зрелое чувство.

В какой-то сказке братьев Гримм резанула меня однажды фраза: «Что печален – или к смерти готовишься?». Уж не помню, кто из гриммовских героев задал этот отточенный вопрос. Но думаю, вряд ли подросток. Потому что не каждому дано связать печаль с приуготовлением к уходу. Не каждому дано понять, что печаль – это та самая чувственная волна, которая охватывает тебя при мысли, что «все мы в этом мире странники».

Конечно, о смерти думают и на подросте. Но детские мысли не рождают печали, разве что страх. Роскошь и гнёт печали нужно заслужить худо-бедно состоявшейся судьбой. Нужно пожить.

Печаль – чувство о собственной судьбе.

Может, о судьбе легче размышлять, то низводя эту судьбу до банальной карьеры, то вплетая её во вселенски-бытийный процесс. Нить таких размышлений изломчата и большинству ребят известна: вчера получил трояк по физике… в вуз не поступить… хорошо, что Егору влындил, никто не заявит, что я лошина… за что зацепиться?.. может, в Бога поверить? и т. д. и т. п. Итоги, планы. Планы, итоги. Конечно, тоже своеобразная подготовка к самому главному итогу – к смерти, к черте под собственной состоятельностью.

Но рассудок часто врёт. Размышляя о собственной жизни, можно стать чище и лучше. А можно не стать.

Печаль же не врёт. Тот, кто чувствует прожитое, тот себя не обманывает. Сердце само всколыхнётся, когда память напомнит ему светлые дни былого, добрый ли поступок, любовь ли… («Мне грустно и легко; печаль моя светла; печаль моя полна тобою…»). Сердце вспомнит даже то, чего не выразить словами.

Человек печалившийся – чище, светлей, чем он был раньше. Печаль напомнила, что из было вызывает жизнеутверждающий отзвук, а что лишь сожаление… Печаль подсказала, как жить впредь, чтобы смерть как итог не страшила.

Печаль – компромисс между жизнью и смертью.

Пашка из рыжего дома никогда не знал печали. И лишь однажды…

В то утро Пашка отправился в поход за лампочками. В самодельной гирлянде светомузыки перегорело несколько штук, и он решил их заменить. Вообще-то, светомузыка подождала бы – не до неё. Но не терпелось показаться кому-то в новом костюме «Адидас», в спортивной фиолетовой мятке.

Деньги на костюм Пашка настрелял на «маршруте». «Маршрутом» он называл несколько хорошо изученных улиц вдалеке от дома, куда то один, то с другом Гошей ходили бомбить раззяв-ма+лышей. «Бомбить», конечно, громко сказано… С «пескарей» много не возьмешь. Ну, 25 рублей… Ну, 50… С ребятами же постарше Пашка остерегался связываться.

С «маршрутными» деньгами к коммерческим киоскам можно было и не соваться. Не по карману товар! Но какое-то шестое чувство привело Пашку к ДК «Автомобилист» – это рядом с «маршрутом». А там, оказалось, продажа поношенного зарубежного тряпья. И «Адидас» достался Пашке за бесценок.

Пашка зашёл за Гошей, и теперь они поднимались по улице, уводящей их из родного квартала.

Мне, к сожалению (или к счастью?), уже не вспомнить, что чувствует человек, когда становится КАК ВСЕ… Поэтому всяческие Пашкины переживания вокруг штанов, сравнявших его с Гошей, я попросту опущу. Как и оживлённый, но беспредметный разговор между друзьями. Перехватим наших героев у новой четырнадцатиэтажки, к которой они уже подошли. И еще раз окинем их взглядом, потому что в стремительности дальнейшего будет не до этого. Это разглядывание ничего не добавит к Пашкиному характеру. Но отчего-то хочется не забыть тех легких импрессионистских мазков, что нарисовало стечение обстоятельств и которые так редки в нашем раздражённом чугунно-дымно-экскаваторошагающе-мрачном мегаполисе.

Четырнадцатиэтажка уронила на снег серую тень. Порывы позёмки делали её размытой, неверной. Лишь серый бетонный бордюр вдоль подвальных окон держал контур. Пашка, встряхнув русыми прядями, вспрыгнул на бордюр. Его распахнутую куртку приподнял ветер – и фиолетовое пятно «Адидаса» над строгими линиями бетона стало на миг чуть больше, размытее.

Гоша шёл рядом. Такой же фиолет штанов, такая же сажа курточки, распахнутой ветром, да ещё чёрная спортивная шапка. Но – чётче, ярче, оформленней.

А за ними бежала Гошина собака – чёрный ризеншнауцер, завершающий мазок мимолётной картинки.

В подъезде было темно, посленовогодне: на полу валялись осколки стекла, проволока от шампанского, к пахнущему портвейном пятну на стене прилипло конфетти. На ступеньках горелыми спичками кто-то выложил: «ПИСЯ» – какой-то малыш делился с миром важными открытиями.

Пашка с другом поднялись на лифте на шестой этаж. Собаку оставили у лифта, на стрёме – давно продуманный и привычный этап операции. Можно и без собаки, но в новых домах не все плафоны разбиты. Прежде чем вывернуть лампочку, приходится снимать матовые шары. И мало приятного, если кто застанет тебя с плафоном в руке, – на праздное любопытство не сошлёшься.

Улов с шестого этажа оказался невелик – одна лампочка. Паша и Гоша переместились на седьмой. Потом на этаж выше.

Пока Гоша возился у мусоропровода с плафоном, Пашка решил передохнуть. Вышел на площадку чёрной лестницы. Потом на лоджию. Что-то потянуло взглянуть на город с высоты летящих птах…

Перила лоджии были занесены. И только в одном месте… Побелевшие кисти рук… Чьи-то пальцы, судорожно вцепившиеся в деревянную планку…

Сначала Пашка хмыкнул. Принял увиденное за чью-то шутку: не руки то – либо гипсовый муляж, либо резиновые перчатки…

Пашка шагнул поближе, чтобы рассмотреть новогодний розыгрыш.

Но розыгрыша не было!

За границей лоджии Пашка увидел человека. Человек висел на вытянутых руках, мёртво вцепившись в перила. Он был в легкой тенниске, мужчина лет тридцати. На запрокинутом лице безумно голубели глаза.

Что было дальше, Пашка помнит урывками, словно заспанное сновидение. И рассказывает об этом так: «Я Гошку как закричу! Давай мы мужика поднимать. А он тяжёлый – ничего не получается. Только тенниску на нём задрали. Спина оголилась.

Мы побежали кого-нибудь на помощь звать. А все отсеки на этажах перекрыты решётками и балконными дверями. Звоним, звоним – никто не выходит.

Вдруг один мужик все-таки появился. Пьяный. Мы ему объясняем, а он улыбается и молчит.

Я как заору:

– Что молчишь? Глухаря поймал? Там мужик сейчас разобьётся!

До пьяного дошло. Он побежал к лоджии. Мы за ним. Смотрим, а «спасатель» на балконе стоит, уткнувшись лицом в тенниску. Ту самую, что была на погибшем. Да, погиб он. Так и не смогли его спасти.

Выбежали мы во двор. Сорвавшийся мужик на бетонном бордюре лежит. По пояс голый. От этого кровь на нём и вокруг ещё сильнее видна…».

Пашка замолкает, и я вижу печального подростка.

За свою жизнь Пашка кое-что сделал. Дарил цветы незнакомой старушке. «Для смеху», как объясняет. Словно птичьи гнезда, «зорил» плафоны в чужих подъездах. Унижал на «маршруте» пескарей. А сто рублей, отобранных у малышни, однажды необъяснимо для себя бросил в тюбетейку таджика-беженца…

Кое-то сделал. Кое-что натворил. Но никогда не брался оценивать – что там, позади?

Лишь встреча с чужой смертью, мгновенной и нелепой, разбудила в Пашке желание самооценки, чувственной, в первую очередь

И печаль в его глазах светится теперь иногда подолгу.

    1993, январь

Дождь смоет след зелёного мелка

Во дворе на скамейке, на свернувшихся от зноя лоскутках покраски, стоит коробка с мелками. Мне со второго этажа хорошо видно, какого мелка в коробке нет: зелёного.

Зелёный мелок в работе. Посреди двора сидит на корточках малыш и что-то рисует на асфальте. Движения художника не по-детски порывисты. Это он старается успеть до грозы.

Гроза близка. Тяжело кипит грязно-сливовое небо. Тополя туда-сюда вертят растопыренными ладошками листьев, – как дошкольники перед дежурным, проверяющим чистоту рук.

Не могу сбросить с себя напряжениe. Хочется, чтобы этот «клоп» успел закончить рисунок. Чтобы поставил последнюю конопушку на весёлой рожице… Дотянул до поребрика последний солнечный луч… Дочеркал… – впрочем, что малыш малюет на асфальте, мне не видно: он сидит ко мне спиной.

Откуда моя тревога? Откуда нетерпение? Пройдёт гроза, подсохнет асфальт – и вновь превратится в мольберт для пятилетнего художника, явит новые меловые каракули. Отчего же я рвусь увидеть рисунок именно сейчас? Может, под диктатом собственных воспоминаний, смутных, капризных, готовых навсегда вернуться в глубины памяти, ничего не добавив мне в настоящем?

Воспоминания о собственном детстве. Ты давно зарёкся лепить из них уродливые формы социальных символов. Нитями воспоминаний, яркими нитками-мулине, истончёнными временем, ты теперь не латаешь грубую мешковину современности, надеясь, что нынешний день будет понятней. Но откуда сегодняшняя потребность оживить давнее-давнее? Откуда желание вспомнить вот это?

В твоей ладони лежит фальшивое яйцо. Его не отличить от куриного, может, чуть больше засалено. Но это всё же ненастоящее яйцо. Оно из мела. Ты нашёл его в курином гнезде и ещё не знаешь, что подобные меловые подклады – приманка для пеструшек, подсказка, где нужно нестись. Ты сковыриваешь с яйца пёрышко, под ним открывается ослепительно белый узор, похожий на лист лекарственной ромашки.
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 11 >>
На страницу:
3 из 11