В 1943-м, по окончании школы, Андрей был призван в армию. После филфака МГУ он поступил в аспирантуру. Защитив кандидатскую по горьковскому «Самгину», трудился в Институте мировой литературы имени все того же великого пролетарского писателя. Нужда заставила параллельно подрабатывать почасовиком в Школе-студии МХАТ. «И мне, – признавался Синявский, – там было интересно». Глаза его при этом действительно смотрели в разные стороны: один – прямо, другой – вбок, и казалось, что он видит нечто недоступное собеседнику.
Тесная квартирка Синявского и Розановой под потолок была заполнена книгами, стены украшали почерневшие иконы, старая деревянная утварь. В те годы подобные интерьеры для Москвы были диковинкой.
Когда молодой ученый-филолог только начинал ухаживать за Марией, она, девушка деятельная и энергичная, первым делом потащила Андрея по своим излюбленным местам, в северные края, «в поисках святой Руси». И попала в точку. Синявский, как и она, живо интересовался древнерусской архитектурой, занимался российскими религиозными проблемами, старообрядцами. Северные земли исходили пешком, на попутках, а реки – на байдарках…
«Но рядом с этой Русью, рядом со слепой бабкой Ульяной, которая собирала иконы, ставила на заброшенном курятнике крест и открывала часовню, – рассказывала Мария Васильевна, – мы видели загаженные, испохабленные церкви… Была однажды история очень печальная, когда мы забрались на перекрытие колокольни… И там лежала кучка, пардон, дерьма. Это что – секретари обкома там накакали? Нет, это кто-то из великого русского народа. Виртуоз при этом был, ибо опустить штаны и присесть над бездной колокольни – это такой риск, такой полет фантазии и такая смелость!.. Зачем же было возмущаться, кричать: «Что с нами сделали?»
Будущий известный критик Георгий Гачев, работавший с Синявским в ИМЛИ, наблюдал: «Он, модерный, рафинированный, но к первичному народному слою русской культуры относился как простодушный юродивый мужичок, как Иван-дурак… Андрей и Мария образовали как бы свое государство внутри советской системы. Планета Роси – Розанова-Синявский – почти Россия… Они и крестились ранее других… В Денькове сняли избу, вели хозяйство… К нему приезжало много людей, там они и капусту рубили, и пели, и Синявский блатные песни пел. В этой деревне Абрам Терц родился, в сарае, на отшибе от социума… Так можно было себе позволить мыслить, писать в абсолютной свободе, а не только трусливо в стол, но можно и печатать за рубежом… Тут он вышиб дно и вышел вон за положенные пределы. Игру с державой затеял, авантюра и риск…»
Впрочем, стоп. Речь об Абраме Терце впереди. В конце 50-х годов о писателе с таким чудным именем знали считаные единицы: собственно, его прародитель – Андрей Синявский, затем, естественно, Мария и один добрый их приятель…
А пока в прокуренном подвале дома в Хлебном переулке, 9 преподаватель русской литературы со своими студентами распевал блатные песни. Затем ребят пригласили в гости еще раз, потом еще и еще… «И как-то мы их очень полюбили, они полюбили нас…» – позже скажет Мария Васильевна.
Кроме мхатовских студентов сюда забегали на огонек будущие журналисты (Синявский также подрабатывал на факультете журналистики МГУ). А Мария Васильевна приглашала студентов Абрамцевского художественного училища, ВГИКа, студии Театра имени Моссовета, где она вела курс истории изобразительного искусства. «И мои, и его студенты перемешивались и превращались в такое общее, пардон, кодло, – любовно вспоминает те дни Розанова. – И среди них Высоцкий был главным певуном. Через некоторое время я завела магнитофон с большими катушками, специально только ради них…»
По окончании Школы-студии Владимир Высоцкий продолжал поддерживать дружески-почтительные отношения со своим бывшим преподавателем. «Когда он начал сочинять собственные песни, – улыбалась Розанова, – то поначалу ужасно стеснялся, не мог признаться, что это песни его, и говорил, что просто где-то их слышал». Многие считали, что именно Андрей Донатович заставил Высоцкого серьезнее относиться к своим дворовым песням, полагая, что «Володино раннее творчество ближе к народному, самое главное, настоящее». Супруга Юлия Даниэля, литературовед Ирина Уварова, не сомневалась в том, что «именно Синявский… повлиял на стилистику песенного мира Владимира. Я имею в виду блатную романтику». Ей вторила Люся Абрамова, полагая, что «Володина культура и то, что под конец можно назвать его эрудицией, – это заслуга Синявского. Ни от одного человека Володя не воспринял так много, и никому он так и не поверял… Синявский очень серьезно относился к первым песням… За самую лучшую он держал «Если бы водка была на одного…».
Однажды Мария Васильевна, втайне от Андрея Донатовича, специально зазвала Высоцкого домой, чтобы записать целую бобину песен в его исполнении. И 8 октября, в день рождения Синявского, торжественно вручила имениннику. Только вот кому эти полуподпольные записи доставили больше удовольствия – авторитетному критику и строгому преподавателю Андрею Синявскому или хулиганистому писателю Абраму Терцу? – неведомо.
Дело в том, что к середине 50-х годов минувшего века, как признавался сам Синявский, у него «произошло… устойчивое раздвоение личности. На две персоны – на Андрея Синявского и Абрама Терца… «Человек – я, Андрей Синявский. Человек тихий, смирный, никого не трогает, профессор. А в общем, ординарная личность. А Терц – это… моя литературная маска. Не только псевдоним литературный. Маска, которая, конечно, где-то совпадает с моим внутренним «я», но вместе с тем это что-то более утрированное, лицо, связанное в значительной мере с особенностями стиля. Вообще, человек и стиль для меня не вполне совпадают. Поэтому Абрама Терца я даже визуально представляю себе по-другому. У меня, например, борода. У Абрама Терца никакой бороды нет. Он моложе меня, выше меня ростом. Это такой худощавый человек, ходит руки в брюки, может быть, у него есть усики, кепка, надвинутая на брови, в кармане нож, и это связано с тем, что я взял это имя из блатной песни… Это отвечает потребностям, особенностям моего стиля, языка. Человек гораздо более смелый, чем я, Синявский. Авантюрный, лишь отчасти совпадающий с моей личностью».
Хотя Синявский лишь на словах прикидывался мирной, безобидной овечкой. Во всяком случае, «души прекрасные порывы» он знал кому посвящать. Находя при этом встречный отклик. По прошествии многих годов даже Мария Васильевна с восхищением рассказывала, как однажды в их теплую компанию заявилась (без приглашения) Светлана Аллилуева (сотрудница Андрея Донатовича по ИМЛИ и дочь, между прочим, товарища И.В. Сталина) и, окинув взором застолье, заявила: «Андрей, я пришла за тобой. Сейчас ты уйдешь со мной…» Молодую семью от краха спас тихий вопль Розановой…
Раньше других Синявский понял природу советской литературы и наметил маршрут своего побега из нее. Многолетний литературоведческий опыт (первые критические статьи Синявского были опубликованы в советской печати еще в 1948 году) подсказал автору, что на Родине он как писатель не нужен, вреден и даже опасен, а потому сразу начал писать, как Абрам Терц, с тем расчетом, чтобы передать рукописи на Запад, где и опубликовать. «В России я даже не пытался разносить свои рукописи по каким-то журналам, – рассказывал начинающий прозаик. – Я был достаточно в курсе дел литературной жизни и понимал, что это не для меня. С самого начала Абрам Терц – это прыжок на Запад…»
Даже при выборе своей «литературной маски» Синявский вступал в конфликт с русской и тем более советской литературной традицией, которая отдавала предпочтение псевдонимам броским и многозначительным: Андрей Белый, Максим Горький, Демьян Бедный, Михаил Голодный, Артем Веселый, Михаил Светлов, Эдуард Багрицкий… «Мой псевдоним, – объяснял «литературный диссидент» Синявский, – не несет в себе никакой идеи… Мне хотелось, чтобы он звучал, наоборот, некрасиво и несколько сниженно, но экспрессивно. Абрам Терц – герой старой блатной песни, еврей, а я сформировался в период борьбы с космополитизмом и понял и перенял афоризм Цветаевой: «В сем христианнейшем из миров поэты – жиды!» Поэт – это изгой, возбуждающий негодование и насмешки, и в широком смысле писатель в моем понимании – это чужак… Абрам Терц пишет статьи и книги, которые не мог бы написать Андрей Синявский».
В середине 1950-х, когда совсем уж стало невмоготу и всякое терпение лопнуло, на бумагу выплеснулись первые прозаические наброски, из которых родились рассказы «В цирке», «Графоманы» и другие. Позже многие литературоведы – в партикулярном платье и при погонах – натужно пытались разгадать жанр этих произведений. Кто-то говорил о фантасмагорической беллетристике, другие о сказках, отстраненной прозе. Но автор все время балансировал, приплясывая, на краешке горячего котла, бурлящего истинными фактами и фантазиями, обманом заводя читателя знакомыми вроде бы тропками в черт знает какие чащобы. Знаток творчества Гофмана, Гойи и Достоевского (а не только А.М. Горького), Синявский с удовольствием окунулся в магический реализм, бесконечную литературную игру.
Героем повести «Суд идет» он назначил прокурорского сынка Сережу, наивного десятиклассника, мечтающего об истинном социализме, для утверждения которого организующего подпольную «партию». При этом Сережа искренне верил, что в борьбе за правое дело полезны даже расстрелы несогласных. Герой очередной антиутопии Синявского «Любимов» – велосипедный мастер Леня Тихомиров, наделенный сверхъестественными возможностями, – решает построить коммунизм в одном, отдельно взятом городе – Любимове, не прибегая к насилию. Только вот беда, этот карикатурный рай в конце повести насильственно уничтожается.
Канал для отправки рукописи за кордон был давно продуман. Еще будучи студентом, Андрей Синявский обратил внимание на прелестную француженку Элен Пельтье-Замойскую, пожелавшую изучать в МГУ русскую словесность. Неформальные встречи были зафиксированы, и «контактера» пригласили «для беседы». Молодому студенту настойчиво предложили потеснее завязать дружеские связи с мадемуазель Элен. Сама молодая славистка чекистов интересовала мало, зато ее отец – военно-морской атташе посольства Франции в Москве, адмирал Пельтье – был чрезвычайно привлекательной фигурой. А через дочку подобрать ключики к папаше можно было легко…
После недолгих раздумий Андрей согласился поработать на «органы». Но кто же мог предположить, что Синявский осмелится прийти к Элен и честно все ей выложить? Однако посмел. Более того, сообщники договорились, в каких дозах, «под каким соусом» и какую цедить информацию на Лубянку. А летом 1956 года именно через Элен дипломатической почтой первые произведения Абрама Терца ушли на Запад.
Сам Андрей Донатович любил повторять, что у него с советской властью разногласия исключительно стилистические: «…Я не писал ничего ужасного и не призывал к свержению советской власти. Достаточно уже одного того, что ты как-то по-другому мыслишь и по-другому, по-своему ставишь слова, вступая в противоречие с общегосударственным стилем, с казенной фразой, которая всем управляет. Для таких авторов, как и для диссидентов вообще, в Советском Союзе существует специальный юридический термин: «особо опасные государственные преступники». Лично я принадлежал к этой категории».
В этом смысле Высоцкий был абсолютным его учеником, избегавшим, в отличие от Александра Галича или Юлия Кима, прямой политической сатиры. Ведь Высоцкий был, по мнению Розановой, из, простите, блатного мира стилистически, а эта вольница советской власти, причесанной, зализанной, облизанной от и до и сугубо нормативной, была совершенно противопоказана.
Каждому литератору знакомы гнетущие симптомы периода тягучего, болезненного ожидания материализации рукописи то ли в журнальной публикации, то ли в виде отдельной книжки. У Синявского он затянулся на долгие три года. Как потом объясняли зарубежные издатели, они хотели сначала дать зеленую дорогу «Доктору Живаго» Бориса Пастернака, посмотреть, что из этого получится. Первая публикация должна была быть оглушительно звонкой. Пастернак – это имя. А Абрам Терц может и подождать…
В самом начале 1959-го в Москву в очередной раз приехала Элен и передала Синявскому предложение парижского журнала «Эспри» – растолковать западному читателю, что такое социалистический реализм и с чем его едят. Андрей Донатович попытался ответить на этот каверзный вопрос и доказал, что новых «Анны Карениной» и «Вишневого сада» за годы советской цивилизации не получилось. Как и коммунизма, и социализма с человеческим лицом.
В статье «Что такое социалистический реализм», выступая анонимно, он писал: «Искусство не боится ни диктатуры, ни строгости, ни репрессий, ни даже консерватизма и штампа. Когда это требуется, искусство бывает узкорелигиозным, тупо-государственным, безындивидуальным и тем не менее великим. Мы восхищаемся штампами Древнего Египта, русской иконописи, фольклора. Искусство достаточно текуче, чтобы улечься в любое прокрустово ложе, которое ему предлагает история… Социалистический реализм исходит из идеального образца, которому он уподобляет реальную действительность… Мы изображаем жизнь такой, какой нам хочется ее видеть и какой она обязана стать, повинуясь логике марксизма. Поэтому социалистический реализм, пожалуй, имело бы смысл назвать социалистическим классицизмом…» Но «чтобы навсегда исчезли тюрьмы, мы понастроили новые тюрьмы… Чтобы не пролилось ни единой капли крови, мы убивали, убивали и убивали… Достижения никогда не тождественны цели в ее первоначальном значении. Костры инквизиции помогли утвердить Евангелие, но что осталось после них от Евангелия?..»
Созерцатель Андрей Синявский методом подмены, морока, двойничества высвобождал из себя взрывную энергию Абрама Терца. Он разыгрывал свой опасный гамбит с державой и вслед за Пастернаком проломил железный занавес, открыв дорогу неостановимой лавине «тамиздата». Советская власть затаила обиду на Абрама Терца, увидев в нем предтечу «литературных власовцев», которые пытаются ее похоронить. Хотя на самом деле Синявский являлся тайным адептом революции, хранившим верность тем ее идеалам, о которых все остальные чуток подзабыли.
Стремясь замести следы, Элен Пельтье решила напечатать повесть «Суд идет» не в эмигрантских русских издательствах, а в книжном приложении к польскому журналу «Культура». В переписке с Синявским Терца она шифровала как Тютчева, а его друга Юлия Даниэля, ставшего на ту же гибельную, «скользкую стезю» под псевдонимом Николай Аржак, как Достоевского. Контрабандистка Элен радостно информировала Синявского: «Выходит новое издание Тютчева, очень интересное, почему-то все сейчас переводят Тютчева, у парижан он в моде…»
А на родине труды критика Андрея Синявского тоже становятся заметным явлением в официальном литературном процессе. С начала шестидесятых годов он – ведущий автор авторитетнейшего журнала «Новый мир», его статьи появляются в «Литературной газете», журнале «Вопросы литературы», других специальных изданиях. Большинство публикаций касаются современной советской поэзии. При этом критик не стеснялся в оценках, считая, что нельзя даже пытаться соединять Брюсова и Демьяна Бедного. Ибо от подобного извращенного соития на свет могут появиться исключительно уроды. Синявский не щадил авторитетов – ни Евгения Долматовского, ни Анатолия Софронова, ни Владимира Цыбина. Готовились к печати его первые книги – «Пикассо» и «Поэзия первых лет революции. 1917–1920». В 1961 году Андрея Донатовича даже приняли в члены Союза писателей СССР. Дела институтские тоже ладились.
Двери их забавной «двухэтажной» квартиры в Хлебном всегда были открыты для друзей. Как только появлялся Высоцкий, он тут же снимал со стены гитару и показывал свои новые песни. Эту семиструнку в дом Синявских принес университетский товарищ Розановой. «Пока Синявский за мной ухаживал, – с улыбкой вспоминала Мария Васильевна, – я его обольщала одной старой песенкой, которую еще моя бабушка пела под гитару. И вот Игорь Голомшток подарил инструмент и говорит: «Ты будешь играть». Но с тех пор, как у нас стал бывать Высоцкий, она стала «гитарой Высоцкого»… Высоцкий был другом нашего дома, можно сказать, он немножко вырос в нашем доме…»
Синявский любил повторять: «Нас губит невероятная серьезность. Мы не умеем радоваться». Он с восторгом относился к устным рассказам Высоцкого, которые из того выплескивались природными гейзерами. То серия рассказов про дворового приятеля, соседа «Сенёжу», косноязычного и картавого на все буквы. То цикл баек про умнейшего пса Рекса, который был мудрее своего хозяина. Синявский наслаждался историей уволенного с работы. По его мнению, этот рассказ – высшее достижение Высоцкого вообще. И как актерский этюд, и как чисто литературная реприза. Был у Высоцкого еще забавный монолог работяги, который позже стал героем песни «Письмо рабочих Тамбовского завода китайским руководителям». Люсе Абрамовой, правда, не нравилось, что этот рабочий-трибун после каждой фразы обращался к своей жене: «Правда, Люсь?..»
Особую опасность для Высоцкого представляла серия монологов от лица Никиты Сергеевича Хрущева и новеллы-импровизации о крокодилах, о космонавтах, о трех медведях, которые, как вспоминал Игорь Голомшток, «сидели на ветке золотой, один из них был маленький, другой качал ногой», и этот, качающий ногой, был Владимир Ильич Ленин, а медведица – Надежда Константиновна Крупская. «Это было так смешно, – признавался Голомшток, – что от хохота у меня потом болели затылочные мышцы».
Гости взрывались безумным хохотом после каждой фразы. А у сидевшей рядом с магнитофоном Марии Васильевны рука не поднималась нажать клавишу «Стоп»… Хотя все прекрасно понимали, чем это было чревато и для автора-исполнителя, и для хранителей записей. Наивные Синявские полагали себя искуснейшими конспираторами. Хотя изначально, с того самого 1956-го, понимали, что в конце концов Абрама Терца посадят. «Ждали этого восемь лет, – рассказывала Розанова, – точно зная, что это должно случиться, но когда и как? Это было почти как со смертью – конечно, неотвратимо, но когда и как?.. Это не так просто – жить, все время ощущая спиной, затылком дыхание погони!» У них даже сложилась своеобразная семейная традиция. На Новый год Синявские никогда ни к кому в гости не ходили и к себе никого не звали. Встречали праздник только вдвоем, и первый тост был за то, что в этом году не посадили, едем дальше. Всегда боялись, что это последняя встреча Нового года вдвоем…
Кроме Юлия Даниэля, о том, кто именно скрывается под подпольной кличкой Абрама Терца, знал еще институтский приятель Синявского (он же соавтор литературоведческих трудов) Андрей Меньшутин. Его предупреждал Андрей Донатович: «Знаешь, Андрей, когда меня арестуют, тебя, естественно, в КГБ таскать будут и в ИМЛИ на собраниях прорабатывать. Так ты от меня отрекайся, ты меня клейми и знай, что я на тебя не обижусь. Потому что мне главное, чтобы ты в должности сохранился, при зарплате. Чтобы Марье с Егором помог прокормиться, они же без ничего останутся…»
Только Меньшутина тоже вниманием не обошли: после процесса «Синявского—Даниэля» уволили из ИМЛИ «за недоносительство» и напрочь закрыли доступ в издательства и редакции журналов.
Кстати, Егор Андреевич Синявский появился на свет вскоре после того самого памятного дня рождения Юлия Даниэля – 23 декабря 1964 года. А потом, через несколько недель, вспоминала Мария Розанова, Высоцкий с Люсей пришли навестить новорожденного и счастливых родителей и притащили им в подарок коляску своего сына.
Между тем популярность Абрама Терца на Западе росла с каждой публикацией. Известный американский прозаик Джон Апдайк, приехав в Москву, на встрече со своими советскими коллегами в Центральном Доме литераторов не удержался и спросил, как бы познакомиться с Абрамом Терцем. Мол, неплохо было бы поболтать за рюмкой водки. Не ожидавшие такой каверзы писатели смутились. Не растерялся лишь «литературовед в штатском», который дал достойную отповедь любопытному американцу:
– У нас была создана компетентная лингвистическая комиссия, которая изучала и анализировала тексты этого пресловутого Абрама Терца. Мы можем со всей определенностью заявить: это не русский писатель из России, всё это пишет эмигрант, давно живущий в Польше. Он и язык-то родной забыл или плохо выучил…
Чекисты не только тексты изучали. Они с ног сбились, в течение пяти лет пытаясь установить, кто же скрывается под издевательским, по их мнению, псевдонимом. «И я до некоторой степени знал, – рассказывал Синявский, – как эти поиски идут. Я узнал, что советский посол во Франции выспрашивал издателя, откуда, кто принес, как пришло и т. д. Приходилось направлять по ложному следу. Вообще, вся эта история – некий детектив… Например, мы давали неправильную наводку через тех же французов. Что автор, например, живет в Ленинграде, что рукописи пересылает через Польшу…»
Даниэль в шутку даже предлагал соратнику по литературному «диссидентству» написать для «Нового мира» разгромную статью об этих негодяях Терце и Аржаке, которые бездарно и малограмотно подделываются под советских авторов. Синявского же и вовсе посетила шальная идея: не открыться ли им самим, чтобы прекратить невыносимое ожидание. Не повиниться, нет! А просто рвануть тельняшку – стреляйте, сволочи, вот я перед вами!
Он и раньше говорил, что «самое главное в русском человеке – то, что ему нечего терять. Отсюда и бескорыстие русской интеллигенции (окромя книжной полки). И прямота народа: спьяна за Россию, грудь настежь! Палите, гады! Не гостеприимство – отчаяние. Готовность поделиться последним куском, потому что последний и нет ничего больше, на пределе, на грани. И легкость в мыслях, в суждениях. Дым коромыслом. Ничего не накопили, ничему не научились. Кто смеет осудить?..»
Но на откровенное нахальство ни Синявский, ни Даниэль все же не решились. Зато расстарался коллега по критическому цеху некто Б. Рюриков, опубликовавший разгромную статью о сочинениях Абрама Терца в журнале «Иностранная литература»: «В прошлом году в Англии и Франции вышел роман «Из советской жизни» под названием «Суд идет». Автор укрылся под псевдонимом Абрама Терца. Даже из сочувственного изложения ясно, что перед нами неуемная антисоветская фальшивка, рассчитанная на не очень взыскательного читателя… Ратующие против социалистического реализма эстетствующие рыцари «холодной войны» – к какой достоверности, к какой правде тянут они?..»
Синявский не кокетничал, когда говорил, что любит Абрама Терца больше самого себя. Он объяснял: «Это естественно для каждого писателя, наверное. Писатель любит в себе больше писателя, чем человеческую личность». Синявский робел, юлил, приспосабливался к обстоятельствам, а вот Терц —
Спины не гнул – прямым ходил.
И в ус не дул, и жил как жил.
И голове своей руками помогал, —
как позже скажет от лица героя своей песни Владимир Высоцкий.
Жене Синявского Марии Васильевне, натуре авантюрной и рисковой, Абрам Терц тоже нравился больше. Она даже пеняла мужу: «Какой ты там Абрам Терц? Это я Абрам Терц, а не ты!» Розанова гордилась, что бабушка называла ее «иезуитом», а друзья юных лет – Стервозановой.
Как бы там ни было, но именно Терц посадил Синявского в тюрьму. «Все складывалось правильно, – защищал alter ego Андрей Донатович. – Он начал переправлять рукописи на Запад – искали, ловили, круг сжимался, в конце концов поймали. Сколько вору ни воровать, а тюрьмы не миновать…» Речь тут нужно вести о раздвоении писательской личности, причем одна ипостась не отменяла и не заменяла другую. Оба – и Синявский, и Терц – вели самостоятельную жизнь, причем настолько… успешно, что советский суд, недолго думая, посадил обоих. Во всяком случае, в лагере оказался Синявский, а Абрам Терц даже там по-прежнему занимался сочинительством, заодно кое-чему научая своего прародителя.
Описывая свой арест 8 сентября 1965 года на московской улице, Синявский с удовольствием окунулся в привычную для Терца рисковую атмосферу: «Это было у Никитских ворот, когда меня взяли. Я опаздывал на лекцию в Школу-студию МХАТ и толокся на остановке, выслеживая, не идет ли троллейбус, как вдруг за спиной послышался вопросительный и будто знакомый возглас: «Андрей Донатович?!» Словно сомневался, я это или не я в радостном нетерпении встречи. Обернувшись с услужливостью и никого, к удивлению, не видя и не найдя позади, кто бы так внятно и ласково звал меня по имени, я последовал развитию вокруг себя по спирали, на пятке, потерял равновесие и мягким точным движением был препровожден в распахнутую легковую машину, рванувшуюся как по команде, едва меня упихнули. Никто и не увидел на улице, что произошло. Два мордатых сатрапа со зверским выражением с двух сторон держали меня за руки. Оба были плотные, в возрасте, и черный мужской волос из-под рубашек-безрукавок стекал ручейками к фалангам пальцев, цепких, как наручники, завиваясь у одного непотребной зарослью, козлиным руном вокруг плетеной металлической браслетки с часами, откуда, наверное, у меня и засело в сознании это сравнение с наручниками. Машина скользила неслышно, как стрела…»
Описывая свою жизнь с Синявским, Мария Розанова подчеркивала ожидаемый арест мужа и, когда это случилось, написала жирным шрифтом: «Наконец-то». В своем романе-мемуаре «Спокойной ночи» Синявский утверждал, что, выходя за него замуж, его жена знала, что его посадят, но терпеть не могла, когда он ей об этом говорил. «Не накликай», – просила она.
Двадцать с лишним лет спустя, вспоминая позорные для страны события, связанные с именами Синявского и Даниэля, Евгений Евтушенко потряс воображение читателей «Огонька» душераздирающей историей о своей исторической встрече с сенатором Кеннеди в Нью-Йорке поздней осенью 1967 года. «Во время разговора Роберт Кеннеди повел меня в ванную, – пощипывал нервишки читателей поэт, – и, включив душ, конфиденциально сообщил, что согласно его сведениям псевдонимы Синявского и Даниэля были раскрыты советскому КГБ американской разведкой. Я тогда был наивней и сначала ничего не понял: почему, в каких целях? Роберт Кеннеди горько усмехнулся и сказал, что это был весьма выгодный пропагандистский ход. Тема бомбардировок во Вьетнаме отодвигалась на второй план, на первый план выходило преследование интеллигенции в Советском Союзе».
Далее Евгений Александрович рассказывал, как он пытался из Штатов дозвониться до Кремля, чтобы конспиративно проинформировать советское руководство о полученных секретных сведениях, о кознях КГБ и т. д. Но безуспешно.
Легенду от Евтушенко обыватель с аппетитом проглотил. Правда, недруги осмелились напомнить поэту, что ранее уже слышали эту историю из его уст в несколько иной интерпретации: дескать, ЦРУ раскрыло подлинные имена писателей Терца и Аржака в обмен на чертежи новой советской подводной лодки. Но Евгений Александрович отмахнулся: «Пущай клевещут…» Во всяком случае, отвечая на мой вопрос по поводу этой истории, Евтушенко снисходительно ухмыльнулся: «Можете мне не верить…» Что я и делаю.