Однако вернемся в Москву, в сентябрь 1965 года. Через пару дней после ареста Синявского в аэропорту «Внуково» задержали Юлия Даниэля. Начались обязательные следственные мероприятия – обыски, допросы, очные ставки.
«Сначала были наводящие, а дальше уже прямые вопросы, – вспоминал подследственный А.Д. Синявский. – Несколько дней я пытался отпираться, что я – Абрам Терц. Но у них картина была почти полностью ясна, а кроме того, я попал в такую логическую ловушку – вот такие у нас факты, воля ваша, не соглашайтесь, что вы – Абрам Терц, но, значит, вы этого боитесь, и если вы этого боитесь, то, значит, это вы считаете опасным преступлением…
И вот тогда, собственно, я понял, что смешно отрицать факты. Факты у них в руках… Я признал факты, но не признал виновность. Конечно, был долгий их нажим… Для них это было очень важно… Человек, признавший себя виновным, он как бы выбывает из игры, тем более он еще и раскаялся. Ему дают, конечно, меньший срок… Если бы я, предположим, признал себя виновным, значит, я бы покончил самоубийством в метафизическом смысле, то есть я бы убил Абрама Терца.
…Мне очень много угрожали, что они арестуют мою жену, а сын пойдет в детский дом (а когда меня арестовали, моему сыну Егору было восемь месяцев) и тоже погибнет… Вот, решайте, что вам дороже… Мне уже было сорок лет… Я знал, чем рискую. Смешно было отступать. И, кроме того, я всегда думал, что в этой ситуации важно вести себя естественно… Для меня было бы неестественным признать за искусством какую-то вину, тем более что это был первый такой политический публичный процесс послесталинской эпохи…»
Любопытную версию относительно разоблачения Синявского-Терца высказал писатель Константин Кедров. По его мнению, псведоним бойцы невидимого фронта раскрыли по цитате из Мережковского. Поскольку доступ к Мережковскому в Ленинской библиотеке был ограничен, «литературоведы в штатском» посмотрели, кто выписывал Мережковского, и тут же выяснили. Попался Андрей Донатович. Сразу четыре преступления совершил: а) написал, б) опубликовал, в) под псевдонимом, г) на Западе. Словом, «кругом и навечно виноват»…
Когда нагрянули с обыском в Хлебный, Мария Васильевна, разумеется, еще не знала, что Синявский уже в камере. «Приехали молодые люди, очень заботливые, вежливые, обходительные, старательные, – рассказывала она. – Три дня делали обыск… И все то, что они в первый, во второй день находили, они сбрасывали вниз, в нижнюю комнату, и опечатывали… Набралось четыре или пять таких мешков… Потом они… сделали одну ошибку – я заметила, что они ее делают, но не стала им говорить. Я поняла, что их ошибка – это чистый мне привар. А именно: они не составили опись… И вместо того, чтобы качать права, требовать, чтобы делали опись, я решила, что мы из этого дела чего-то поимеем, подумаем чего, но что-то будет…
Последнее, что они увидели, – магнитофон и пленки рядом с ним, несколько катушек, на которых были записаны песни и стихи Высоцкого. Они все их сгребли и стали упаковывать. Здесь я впервые за все время обыска подняла легкий хай… Сказала: «А вот это брать вы не имеете права!» Они спросили почему. Я говорю: «Потому что обыск по делу Синявского, а Синявский к магнитофону отношения не имеет, он его даже включить не может. Он технический идиот, можете спросить у кого угодно. Так что магнитофон, пленки – всё мое». И последнее, что я им сказала: «Простите, а где опись изъятого?» Они стали меня успокаивать: «Не волнуйтесь, у нас ничего не пропадает, мы сделаем опись, за нами не заржавеет» и т. д. Прошло несколько дней, и меня вызывают в следственную часть КГБ. Я спрашиваю, где опись изъятого. Мне опять: скоро будет. И, наконец, объявляют: «Все, Марья Васильевна, вы волновались, а мы свое слово держим, вот вам опись». Начинаю читать и думаю, как бы получить обратно пленки Высоцкого. Читаю раз, потом другой, и говорю: «Опись неполная». – «То есть как неполная?» – «Очень просто, не полная. Где трехтомник Пастернака американского издания? Я сейчас напишу заявление о том, что опись неполная, трехтомник пропал». На самом деле трехтомник никуда не пропадал. Он был мною лично выдан Андрею Меньшутину… Но следователю я написала, что книги пропали, он страшно забеспокоился, начал кому-то звонить, вызвал оперативников. Те стали меня уговаривать заявление забрать. Говорили, что их ребята честнейшие люди и т. д. Как они меня стыдили! И мне действительно было стыдно, потому что они старались делать обыск вежливо, не грубили, не хамили, короче, все делалось «в белых перчатках»… Кто-то из них мне, помню, даже сказал: «Ведь мы с вами даже вместе чай пили, так все было мирно, так по-комсомольски все было. А вы на нас такое!» Я понимала, что я, сволочь, их оклеветала, но что поделаешь – на войне как на войне! Мы же с ними находились в состоянии войны…
Я сказала: «Хорошо, заявление я заберу, но только после того, как вы мне вернете пленки с записями Высоцкого». На том и порешили. Таким образом, я эти записи спасла. Мало того, когда мне их возвращали, оперативники предупредили: «Здесь все, кроме одного антисоветского рассказа, который мы стерли». Я очень горевала, потому что действительно там Высоцкий читал один свой рассказ про двух крокодилов, один из которых стал секретарем обкома, я этот рассказ очень любила. Я пришла домой, стала слушать записи и вдруг выяснила, что «крокодилы» уцелели. Какой-то произошел технический сбой, и они не смогли стереть запись… Я поняла, что с этой Лавкой (КГБ) можно торговаться. Но только в том случае, если говоришь с позиции силы. В дальнейшем мне этот опыт очень пригодился, так что спасибо Высоцкому».
Родные арестованных какое-то время отмалчивались, ближайшие друзья темнили, и по Москве поползли невнятные слухи: за что? За анекдоты? За связи с иностранцами? За подпольное производство синтетических кофточек? За спекуляцию неизвестно чем? Просто ни за что? Опять стали сажать ни за что? Тогда еще не было широкого диссидентского движения, сопровождавшегося широкой волной обысков и арестов среди интеллигенции. Но страшная сталинская эпоха еще была свежа в памяти многих. Сомнения развеяли сообщения, прозвучавшие по «Голосу Америки» и «Радио Свобода».
Пока в квартире Синявских длился обыск, никакой связи с внешним миром у Марии Васильевны не было, и гостей она, естественно, не принимала. Телефон у них по-прежнему отсутствовал. Поэтому Высоцкий появился в доме Андрея Донатовича, как всегда, без предупреждения, неожиданно. Разговаривать в доме было опасно, никаких разговоров в комнате Мария Васильевна не допускала. Высоцкий же снял со стены свою гитару и запел: «Говорят, арестован лучший парень за три слова…» И так я поняла, говорила Розанова, что «он знает, что случилось… То, что он пришел, для меня было очень важно…»
Впрочем, на случившееся реагировали по-разному. Скажем, коллега Синявского по Школе-студии Виталий Виленкин, увидев Розанову на улице, тут же поспешил перебежать на другую сторону. Очень уж ему не хотелось повторить судьбу своего коллеги Игоря Голомштока, которого сначала привлекли свидетелем по делу Синявского—Даниэля, а потом привлекли к уголовной ответственности за отказ от дачи показаний и приговорили к полугоду принудительных работ.
Высоцкий пока не догадывался, что его слушают даже в Лефортово. «К концу следствия, – рассказывал Андрей Донатович, – меня вызвали… на допрос, но почему-то не в обычный кабинет следователя, а повели какими-то длинными коридорами. Наконец открыли двери кабинета, где сидело много чекистов. Все смотрят на меня достаточно мрачно, предлагают сесть и включают магнитофон. Я слышу голос Высоцкого. По песням я догадываюсь, что это наши пленки, которые изъяты, вероятно, у нас при обыске. Мне песни доставляют огромное удовольствие, чего нельзя сказать про остальных присутствующих. Они сидят с достаточно мрачным видом, перекидываясь взглядами. Песни на этой пленке были очень смешные, и меня поразило, что никто ни разу не улыбнулся, даже когда Высоцкий пел «Начальник Токарев» и «Я был душой дурного общества». Потом они стали говорить об антиобщественных настроениях этих песен, требовали от меня согласия на уничтожение пленок. Я, естественно, спорил. Говорил, что, напротив, мне песни видятся вполне патриотичными, что их нужно передавать по радио, что они воспевают патриотизм и героизм, ссылаясь, в частности, на одну из них – «Нынче все срока закончены, а у лагерных ворот, что крест-накрест заколочены, надпись «Все ушли на фронт». Вот, говорил я, даже блатные в тяжелые минуты для страны идут на фронт. Тогда один из чекистов спрашивает меня: «Ну, ведь это можно понять так, что у нас до сих пор есть лагеря?» – «Простите, – отвечаю, – а меня вы куда готовите?» Он ничего не ответил. В общем, я отказался от того, чтобы пленки стерли. Тогда они сказали, что хорошо, пленки они вернут, но один рассказ все-таки сотрут – рассказ о том, как в Красном море к Ростову плывут два крокодила, маленький и большой, и маленький все время пристает с вопросами к большому: «А мы до Ростова плывем? А мы в Красном море плывем?..»
Оперативно, буквально через месяц после ареста писателей-вредителей, председатель КГБ при Совете Министров СССР В.Е. Семичастный и Генеральный прокурор Р.А. Руденко информировали секретариат ЦК КПСС:
«…Особое место среди этой литературы заняли повести… Абрама Терца и Николая Аржака, под псевдонимами которых ныне арестованные старший научный сотрудник Института мировой литературы им. Горького, член Союза писателей СССР Синявский и литератор-переводчик Даниэль. Книги этих авторов, изданные массовыми тиражами, активно используются пропагандистскими центрами противника в антисоветской обработке общественного мнения стран Запада, в распространении так называемой «правды об СССР», а также засылаются в Советский Союз с враждебным умыслом. Подобного рода литература весьма ценится нашим идеологическим противником, что видно на примере неослабевающего стремления искать все новых авторов среди политически сомнительных советских граждан…
Представляется необходимым провести среди творческой интеллигенции наряду с принятием некоторых административных мер достаточно широкую разъяснительную и профилактическую работу. Это вызывается еще и тем, что есть отдельные лица, сочувствующие Синявскому, Даниэлю и другим и пытающиеся придать их действиям политически безобидный характер…
В частности, полагаем целесообразным провести следующее:
– Комитету госбезопасности информировать о существе дела Синявского и Даниэля правления Союза писателей СССР и РСФСР, руководителей Института мировой литературы им. Горького, а также правления Московского и Ленинградского отделений Союза писателей.
– По окончании следствия и после решения вопроса об ответственности арестованных Синявского и Даниэля Союзу писателей СССР обеспечить участие писательской общественности в заключительных мероприятиях по делу, вопрос о которых будет решен Прокуратурой СССР, КГБ и судебными органами…»
А Владимир Высоцкий 20 декабря писал своему другу Игорю Кохановскому в далекий Магадан: «Ну а теперь перейдем к самому главному. Помнишь, у меня был такой педагог – Синявский Андрей Донатович? С бородой, у него еще жена Маша. Так вот, уже четыре месяца, как разговорами о нем живет вся Москва и вся заграница. Это – событие номер один. Дело в том, что его арестовал КГБ. За то, что он печатал за границей всякие произведения: там – за рубежом – вот уже несколько лет печатается художественная литература под псевдонимом Абрам Терц, и КГБ решил, что это он. Провели лингвистический анализ – и вот уже три месяца идет следствие. Кстати, маленькая подробность. При обыске у него забрали все пленки с моими песнями и еще кое с чем похлеще – с рассказами и так далее. Пока никаких репрессий не последовало и слежки за собой не замечаю, хотя надежды не теряю. Вот так, но – ничего, сейчас другие времена, другие методы, мы никого не боимся, и вообще, как сказал Хрущев, у нас нет политзаключенных…»
Людмила Абрамова заверяла: «О том, что Андрей Донатович взял себе псевдоним, – этого Володя не знал, но чувствовал благодарность за то, как Донатович всех берег. Чувствовал и вину какую-то, и зависть к тем немногим, которые все-таки знали, – ревность какая-то к ним… О том, что Андрей Донатович пишет фантастические рассказы, он узнал еще до процесса. Однажды он пришел с квадратными глазами и принес рассказ Синявского «Пхенц», не зная, что этот рассказ уже опубликован на Западе под псевдонимом Абрам Терц. Рассказ действительно потрясающий… На уровне фантастики, которая была тогда, – и вдруг – такое! Даже не фантастика, а что-то высокое».
Высоцкий интуитивно угадывал идею Синявского: фантастика – это попытка уединенной души восполнить утраченный обществом опыт.
Арест писателей был воспринят как пролог к зловещим переменам, фиксировала летописец правозащитного движения Людмила Алексеева. В обстановке тревоги и неопределенности 5 декабря 1965 года на Пушкинской площади в Москве произошла первая демонстрация под правозащитными лозунгами. Инициатором стал сын Сергея Есенина Александр Есенин-Вольпин, математик и поэт. Многие отговаривали его от этой затеи. Но Вольпин и еще несколько человек все же вышли на площадь и развернули плакаты: «Требуем гласного суда над Синявским и Даниэлем!», «Уважайте советскую конституцию!». Распространителей листовок с «Гражданским обращением» арестовали и упрятали в психбольницы.
А следствие близилось к финишу. «Разоружившись», то есть признав, что он и есть тот самый Абрам Терц, Синявский пытался доказать следователям, что он – сторонник чистого искусства, пусть даже затрагивающий какие-то политические мотивы, а посему не считает возможным судить его как писателя: «Искусство не должно привлекаться по политическим и уголовным статьям. На эту тему мне в тюрьме довелось много спорить с моим следователем по особо важным делам Пахомовым. Человек с двумя дипломами, он как-то посетовал, что третий раз перечитал мою повесть «Любимов» и ничего в ней не может понять. Я обрадовался: «Вот видите, Виктор Александрович, если даже вы, образованный человек, ничего не понимаете, то какая же это «политическая агитация и пропаганда», всегда рассчитанная на ясную и определенную цель?.. У меня были другие, чисто художественные задачи…»
Андрею Донатовичу казалось абсурдом то, что человек не в состоянии понять элементарные истины: «Допустим, я кому-то читал вслух какой-то рассказ. Это трактуется как агитация и пропаганда путем распространения текста. Хотя это было просто устное чтение. Вот мы считаем «Мертвые души» антикрепостническим произведением. Так? А когда Гоголь читал какую-то главу Аксакову, это что, было антикрепостнической агитацией и пропагандой? Следователь хмурился: «Вы не Гоголь. Не сравнивайте себя с Гоголем».
Подследственный себя ни с кем и не сравнивал. Он не мог и не хотел предположить, что за искусством, культурой, творчеством следуют конвоиры и надзиратели бряцают ключами. Зато вспоминал магнитофонные записи своего дерзкого ученика.
Если воровал —
Значит, сел. Значит, сел.
А если много знал —
Под расстрел, под расстрел…
Тогда, в первой половине 60-х, сам факт передачи писателем своих произведений для публикации за рубежом демонстрировал презрение художника к Советской власти. У Высоцкого, рассказывала Люся Абрамова, это вызывало не осуждение, а горестное удивление… Нам всегда хотелось, чтобы все хорошее было здесь, на нашей земле. Тогда Володя не мог видеть так далеко, как Андрей Донатович: уж очень он был молодой… Наверное, Володе казалось, что с такими рассказами благороднее погибнуть на костре…
По стечению обстоятельств (хотя, может, то был и Божий промысел?) печальные события, связанные с Синявским, совпадали с подготовкой программного для Театра на Таганке спектакля по пьесе Бертольда Брехта «Жизнь Галилея». Исполнитель заглавной роли Высоцкий, разбирая по косточкам судьбу своего героя, видел эту чужую, кем-то красиво перечеркнутую судьбу. И не мог не понимать, что вся наша жизнь, и Синявского, и его собственная, похожа на Галилееву. Что делать? Подчиниться, сломаться, вслух отречься от самого себя и втихаря писать «в стол», доказывая, что что-то там все-таки вертится? И только на Голгофе выкрикнуть во все горло об этом? Или все же идти путем, проложенным Абрамом Терцем, пока грозная инквизиция не спохватилась?..
Таганский Галилей задавал вопрос и себе, и людям в зале: «Неужели тот, кто учен, – обречен, тот, кто несет нам свет небывалых истин, – ненавистен?» В пьесе Брехта сидящий под домашним арестом опальный ученый, будучи слепым, надиктовывал дочери свою последнюю книгу «Беседы», которую затем тайно передал для публикации за границу…
Синявский даже с лефортовской «шконки» напоминал Высоцкому о своем существовании. 4 января 1966 года молодого актера пригласили выступить на вечере в Институте русского языка АН СССР (существовала в те годы такая легальная форма творческих встреч с писателями, актерами, певцами, художниками – невинные «Устные журналы». Их организаторы в основном «окучивали различные НИИ, так называемые режимные «ящики», куда вход чужакам был заказан. Выгода была обоюдная: зрителям – глоток свободы, выступающим – возможность живого общения и пусть малая, но копейка в карман). Готовясь в одном из служебных кабинетов к встрече с филологами, Высоцкий увидел на рабочем столе книгу Меньшутина и Синявского «Поэзия первых лет революции – 1917–1920», полистал и гордо заметил: «А у меня есть такая – с автографом автора: «Милому Володе – с любовью и упованием…»
Примерно в те же дни секретариат ЦК КПСС принял решение о проведении над Синявским и Даниэлем открытого судебного процесса. 13 января 1966 года в центральной печати появились первые публикации с упоминанием опальных имен. «Сочинения» этих отщепенцев насквозь проникнуты клеветой на наш общественный строй, на наше государство, являют образчики антисоветской пропаганды… Пройдет время, и о них уже никто не вспомнит… На свалке истлеют страницы, пропитанные желчью…» – кликушествовал в «Известиях» член Союза писателей СССР Дмитрий Еремин, заклеймив Синявского и Даниэля как «перевертышей». Не смолчала и «Литературная газета», увидев в коллегах по перу «Наследников Смердякова». Автор определения, критикесса Зоя Кедрина вместе с писателем Аркадием Васильевым была удостоена чести выступить общественным обвинителем на процессе.
Слушания по делу состоялись 10–14 февраля 1966 года. В помещение областного суда пускали по особым пригласительным билетам, как по контрамаркам на концерт Мосэстрады.
Ни Синявский, ни Даниэль виновными себя не признали. В заключительном слове на процессе Андрей Донатович говорил: «Доводы обвинения – они создали ощущение глухой стены, сквозь которую невозможно пробиться до чего-то, до какой-то истины… Создается какая-то пелена, особенно наэлектризованная атмосфера, когда кончается реальность и начинается чудовищное – почти по произведениям Аржака и Терца. Это атмосфера темного антисоветского подполья, скрывающегося за светлым лицом кандидата наук Синявского и поэта-переводчика Даниэля, готовящих заговоры, перевороты, террористические акты, погромы, убийства… В общем, «день открытых убийств», только исполнителей двое: Синявский и Даниэль…
Я хочу только напомнить некоторые аргументы, элементарные по отношению к литературе. С этого начинают изучать литературу: слово – это не дело, а слово; художественный образ условен, автор не идентичен герою. Это азы… Но обвинение упорно отбрасывает это как выдумку, как способ укрыться, как способ обмануть…
В глубине души я считаю, что к художественной литературе нельзя подходить с юридическими формулировками. Ведь правда художественного образа сложна, часто сам автор не может ее объяснить. Я думаю, что, если бы у самого Шекспира (я не сравниваю себя с Шекспиром, никому это и в голову не придет), если бы у Шекспира спросили: что означает Гамлет? Что означает Макбет? Не подкоп ли тут? – я думаю, сам Шекспир не смог бы точно ответить на это. Вот вы, юристы, имеете дело с терминами, которые чем уже, тем точнее. И отличие от термина значение художественного образа – он тем точнее, чем шире…»
Суд удалился на совещание, которое длилось четыре часа. Чем занимал это время себя Синявский? Набрасывал заметки о Пушкине. Писал как бы продолжение своего последнего слова. С Пушкиным же он и отправился в исправительно-трудовую колонию строгого режима на долгие семь лет. Даниэлю дали пять. На лагерных делах «подельников» значилось: «Использовать только на физически тяжелых работах».
Друзьям Андрей Донатович после рассказывал: «Я был только на тяжелых работах. Разные работы – грузил и вытаскивал опилки, очень неприятная работа, потому что все время в опилках, забивает дыхание. Сколачивал ящики. А больше всего я работал грузчиком… Здоровье ничего оказалось. Только в лагере я потерял все зубы, но это просто от плохого питания. Витаминов нет. Так что физически было очень плохо: тяжелые работы и плохое, очень однообразное питание. Маленький кусочек мяса давался нам два раза в год – на праздник Октябрьской революции и на Первое мая. Но это вот такой кусочек мяса… А остальное время – это баланда или вариации этой баланды. То так она сварена, то этак. Конечно, и психически тоже было тяжело – семья, жена, маленький ребенок. И, кроме того, одновременно и на себе ставишь крест. Ясно, что ты никогда не вернешься к этой своей работе. Ты как писатель кончен. Твое имя в грязи, вывернуто… Но главное, что ты понимаешь, что кончено… А это главное в твоей жизни призвание. Кстати, отсюда и рождается сопротивление, и поэтому я в лагере продолжал писать, и даже как Абрам Терц…»
Пробив через многочисленные инстанции разрешение на свидание с мужем, Мария Розанова приехала в Мордовию: «Под тяжестью рюкзака с харчами внедряюсь в дом свиданий, ко мне конвой вводит Синявского – страшного, стриженного наголо, тощего, и я готова умереть от жалости к бедному зэку, а бедный зэк мне говорит: «Слушай, Машка, здесь так интересно!»
– Что?!. Так тебе тут лучше, чем на воле?
Он принялся объяснять: «Это – интересный и разнообразный мир, тем более, когда он на реальной подкладке, а не просто романтические мечты и вымыслы. В лагере я встретил как бы свою реальность, понимаете, фантастическую реальность, которую раньше я придумывал. А тут она оказалась под боком. И даже в познавательном отношении это мир интереснейший, потому что я свою страну, я Советский Союз больше узнал в лагере, чем за все предшествующие годы… Все-таки я попал в лагерь для особо опасных государственных преступников… Я не имел права говорить, что я политический заключенный. Запрещено. Потому что кодекс-то один, называется «Уголовный кодекс». Но есть разные категории уголовников. Вот та категория, куда я попал, называется «особо опасные государственные преступники»… И тут же были настоящие уголовники, но получившие дополнительную статью по той или иной причине. Скажем, выпустившие листовку «Долой КПСС» сразу получают дополнительную, 70-ю статью, политическую. Делают они это иногда с отчаяния или для того просто, чтобы спасти жизнь. Если, скажем, заключенный проигрался в карты и не сумел отдать долг, его убьют другие воры. Он тогда выкидывает вот такой фортель – и уже попадает в политические преступники и едет в другой лагерь. Наконец, там много сидело людей за веру, из сект разных направлений, очень интересных.
И со всеми этими людьми я очень близко познакомился, и со многими из них подружился. Отношение ко мне со стороны зэков, за редчайшим исключением, было очень хорошее, потому что меня очень ругала пресса… Когда я только приехал… чуть ли не на руках меня носили… в смысле – вот, покушайте, и прочее и прочее. Потому что они понимают, что чем сильнее ругает советская печать, тем, значит, лучше человек. Да еще в газетах написали, что вот такой негодяй нераскаявшийся. Ну, это совсем уже для них… То есть они понимали, что я не стукач и не провокатор, да и вообще им импонировало, что писатель. Они, конечно, никогда не читали мои книги. Я думаю, что, если бы прочли, наверно, ужаснулись бы. Но писатель попал за свои книги в тюрьму, значит, он правду писал. Поэтому отношение ко мне было очень хорошее…»
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: