Это неожиданно на него подействовало. Он молча сунул сторожу своего пса и стал раздеваться. Разоблаченный из мантии, он был неправдоподобен. Светло-бронзовый фрак с обгрызенными фалдочками, шалевый жилет и полосатый галстучек выдавали путешественника-иностранца. Гриделеневые брючки были меланхоличны, а палевые штиблеты звучали резко, как журнальная полемика.
Так он нарядился на официальный экзамен. И, грустно склонив набок голову, он подошел к Грибоедову.
Вот он, ветреная голова. Вот он, новое светило, профессор, писатель, путешественник. Новый остроумец, который грядет заменить старых комиков двадцатых годов, сданных сразу в архив, глубокий ученый, склонный к скандалам со псом.
Грибоедов с какой-то боязнью сжал его руку. Рука была холодная, это было новое, незнакомое поколение.
И экзамен начался.
Родофиникин, все хворавший, прислал маленького черного итальянца Негри сказать слово от министерства.
Итальянец сказал несколько слов торопливо, всем видом показывая, что он человек наметанный и сам понимает, что задерживать экзамен речами невежливо.
Профессура, сидевшая за длинным столом, была небрежным смешением Европы и Азии. Смешливый доктор, седой и красный француз Шармуа, перс Мирза-Джафар и какой-то татарин или турок Чорбахоглу.
У сорока экзаменующихся учеников был вид недоверчивый, заморенный и жадный. Их отделяла пропасть от стола, за которым сидели знаменитости. Речи Негри, отвечавшего академика и болтнувшего вне очереди Шармуа были для них просто пыткой перед казнью.
Гостям – дорогим почетным и знаменитым гостям, – как сказал Шармуа, предложили экзаменовать.
Грибоедов отмахнулся, и его оставили в покое.
Зато Сеньковский сразу же принялся за дело и быстро вошел во вкус. Резким криком он задавал вопросы ученикам, которых, как магнит, тянул к столу неразборчивый голос директора.
– По какой причине бедуинские стихи хороши, по собственному мнению бедуинских поэтов?
Ученик говорил тихо и обиженно, что, по мнению бедуинских поэтов, их стихи хороши по той причине, что они кратки и хорошо запоминаются.
Сеньковский фыркнул.
– Не то. Главной причиной бедуины выставляют то, что у бедуина не бывает насморка.
Ученик был поражен.
– Какой синоним в поэзии аравитян есть для слова «счастье»?
Ученик запамятовал.
– Все, что низменно и влажно, – кричал Сеньковский, – у них довольство и счастье. Все, что холодно, – превосходно.
Лицо у Шармуа вытянулось – это был его ученик. Все, за исключением Грибоедова и доктора, были недовольны. Придираться на официальном экзамене было отсутствием государственного такта. Грибоедов ждал, что будет дальше. Доктор с удовольствием смотрел на заморенного ученика.
– Кто лучше пишет стихи, оседлые и спокойные аравитяне или же бродячие и воинственные? – кричал в воздух Сеньковский.
– Оседлые и спокойные, – ответил благонравно ученик.
– Кочевые, – кричал в воздух Сеньковский. – Разбойники, нищие, воины. Поэты аравитян презирают оседлых, они называют их толстяками, что на языке сухого, тощего бедуина значит: трус, лентяй, мерзавец. Перейдем к текстам, – крикнул он, выругавшись.
Шармуа с татарином и персом успокоились.
Так начались в невыразительной министерской зале арабские зияния и удушливые придыхания персидских гласных.
Появились Мугальгиль, утончитель речи, бегуны Шанфари и Антар из поколения Азд и сам Амру-ибн-Кельтум.
«…Когда вестники смерти произносили имя, я закричал им: „И земля еще не трясется? И горы еще стоят на своих основаниях? О мой брат, кто, как ты, мог бы возбуждать и вести всадников в величайшие опасности! При тебе, как у юных дев окрашены пальцы розовым соком хены, так у каждого всадника конец копья обагрен был вражеской кровью!“
Сеньковский прерывал бормотание учеников и сам кричал, захлебываясь, старые слова.
Он кричал словами Шанфари:
– «Отвяжите ваших верблюдов, уезжайте, не ждите меня! Я пристану к обществу диких зверей, что в пещерах и скалах! Все готово к вашему отъезду. Луна освещает пустыню. Верблюды оседланы. Подпруги натянуты. Вы можете сразу пуститься в путь. Ждать вам нечего. А я остаюсь здесь, я остаюсь здесь один!» – Он ударил себя в грудь.
Лицо профессора надувалось все более, и склизкие глаза останавливались!
Как странно! Во дворце, на параде все было детской игрой, нарочно разыгрываемой неизвестно для чего, – здесь собравшаяся так же неизвестно для чего разноплеменная банда учителей и учеников наполняла воздух убийством и Востоком. Верблюды кочевали по министерскому залу.
– «Копье мое прокладывает путь, – читал уже другой, бойкий ученик текст Антара, – ко всякому… вернее, к каждому храброму сердцу, и сраженного врага, как заколотого барана, я отдаю на съедение диким зверям…»
– Довольно. Прочтите Лебида, – хрипло ответствовал Сеньковский. Он действовал как восточный деспот и, не обращая внимания ни на Аделунга, ни на Шармуа, – вызывал и кричал.
– «Лился дождь из всякого утреннего и ночного облака, – переводил ученик, – приносимого южным ветром и отвечавшего другому облаку треском».
– Неправда, – закричал отчаянно Сеньковский, – так нельзя переводить арабов. Должно читать так: «Лился крупный, обильный из всякого утреннего и ночного, несомого южным и отвечавшего другому треском». Арабы не любят предметов и только предоставляют догадываться о них по признакам.
Академик Аделунг спал. Доктор весело смотрел на невиданное побоище.
Вдруг Грибоедов протянул вперед руку.
– Прочтите, – сказал он улыбаясь, – из «Полистана» рассказ двадцать семь, конец.
Сеньковский остановился с открытым ртом.
– «Или нет более честности в мире, – читал ученик, – или, быть может, никто в наше время не исполняет ее условий. Никто не выучился у меня метанию стрел, чтобы под конец не обратить меня в свою мишень».
– Очень изрядно, – сказал, улыбаясь, Грибоедов. Сеньковский съежился и покосился на Грибоедова.
– Прочтите, – крикнул он вдруг, – из «Гюлистана» стихи из рассказа семнадцать.
– «Не подходи к двери эмира, везира и султана, не имея там тесных связей: швейцар, собака и дворник, когда почуют чужого, – один хватает за ворот, другой за полу».
– Передайте по-русски лучше, – сипел, надорвавшись, Сеньковский.
Ученик молчал.
– По-русски это передано в прекрасных стихах, ставших уже ныне пословицей, – сказал Сеньковский важно:
Мне завещал отец:
Во-первых, угождать всем людям без изъятья —
Слуге, который чистит платье,