– То есть вам приходится заключать браки внутри своего рода, чтобы сохранить свой дар? Ну это я, допустим, могу понять. Но неужели дар сразу исчезнет, если кто-то не найдет себе пару среди своих дальних родственников?
– У Каррантагов этой проблемы вообще нет, – сказал я. – У них и земля богаче, и владения обширней, и людей там живет значительно больше. Там брантор возглавляет десять, а то и больше семей, принадлежащих к одному роду и проживающих на одной территории. А у нас семьи поменьше. И дар действительно может ослабеть или исчезнуть, если слишком часто будут заключаться браки с представителями других родов. Хотя, если дар действительно силен, он все равно сохраняется и передается по наследству – от матери к дочери, от отца к сыну.
– Итак, – Эммон повернулся к Грай, – умение зачаровывать животных ты унаследовала от матери, бранторши вашего рода? – Он придал этому слову форму женского рода, что звучало на редкость нелепо. – А Оррек свой дар получил от брантора Канока? Нет-нет, я больше ни слова не спрошу тебя о твоем даре, Оррек! Но я вот что хочу спросить: скажи мне чисто по-дружески, ты слеп от рождения? Или это ведьмы из Кордеманта, о которых ты говорил, с тобой такое сотворили? Во время очередной феодальной междоусобицы или грабительского налета?
Я не знал, как избежать ответа на этот вопрос, но уклониться не сумел и сказал:
– Нет. Это мой отец запечатал мне глаза.
– Твой отец? Тебя ослепил твой отец?
Я кивнул.
Глава 2
Понять, что твоя жизнь – это всего лишь некая история, которую потом узнают другие, особенно полезно, когда ты еще только на середине жизненного пути, ибо тогда ты постараешься прожить свою жизнь хорошо. Но глупо было бы думать, что теперь тебе известно и как пойдет твоя жизнь, и как она закончится. Это ты узнаешь только тогда, когда жизнь твоя действительно подойдет к концу.
Но даже если все уже закончилось, даже если речь идет о чьей-то чужой жизни, о жизни того, кто жил сто лет назад, чью историю я слышал уже много-много раз, каждый раз, слушая ее снова, я боюсь и надеюсь, словно и до сих пор не знаю, как именно она должна закончиться. Я как бы снова и снова проживаю эту историю, и она снова и снова оживает во мне. Между прочим, это очень даже неплохой способ перехитрить смерть. История человеческой жизни – это, как полагает смерть, такая штука, которой именно она, смерть, кладет конец. Но смерть не в силах понять, что хоть эти истории и кончаются смертью, но не кончаются вместе с нею.
Истории других людей могут стать частью твоей собственной жизненной истории, ее основой, тем фундаментом, с которого произрастает твоя история. Так было, например, с той историей, которую мой отец рассказывал мне о Слепом Каддарде; и с историей налета моего отца на город Дьюнет; и с историями моей матери о жизни в Нижних Землях, а также с ее историями о тех временах, «когда Кумбело был королем».
Когда я думаю о своем детстве, я словно снова вхожу в зал Каменного Дома, снова сажусь на скамью у камина, или стою посреди нашего грязноватого двора, или захожу на конюшню Каспроманта, где мой отец всегда поддерживал идеальную чистоту. Я вижу себя в огороде вместе с матерью, которая собирает бобы, или с нею вместе у камина в ее маленькой гостиной, что в круглой башне; или мы с Грай вновь поднимаемся на вершину холма, открытую всем ветрам, и эти истории никогда не кончаются…
Высокий толстый посох из тисового дерева довольно грубой работы, рукоять которого была до черноты отполирована за долгие годы, всегда висел возле двери Каменного Дома в полутемной прихожей. Это был посох Слепого Каддарда. Трогать его запрещалось. Когда я впервые о нем узнал, то еще не доставал макушкой до его рукояти, но уже тогда часто подходил к нему и украдкой касался его ладонью – от этого у меня сладко замирало сердце, потому что делать это было запрещено и потому что история посоха была окутана тайной.
Наверное, думал я тогда, этот брантор Каддард – отец моего отца, ибо по малолетству еще не способен был погрузиться в глубины фамильной истории. Я знал только, что деда моего звали Оррек и меня назвали в его честь. Так что в итоге получалось, что у моего отца было целых два отца. Но меня это почему-то ничуть не смущало, наоборот, казалось чрезвычайно интересным.
В тот день мы с отцом на конюшне чистили лошадей. Отец никому из слуг не доверял ухаживать за своими драгоценными лошадьми и меня начал этому учить, таская с собой на конюшню, когда мне было всего года три. Я помню, что взобрался на высокий табурет и старательно выбирал старую зимнюю шерсть из шкуры нашей чалой кобылы. Через некоторое время я спросил отца, который чистил большого серого жеребца Грейлага в соседнем стойле:
– А почему ты назвал меня именем только одного из своих отцов?
– А у меня был только один отец, – слегка удивившись, ответил он, – в честь которого я тебя и назвал. Почти у всех приличных людей бывает только один отец. – И он засмеялся. Отец мой смеялся нечасто, но тут я еще долго видел у него на губах суховатую улыбку.
– А кто же тогда брантор Каддард? – И вдруг, еще до того, как отец успел мне ответить, я сообразил: – Так он был отцом твоего отца!
– Отцом деда моего отца, – уточнил Канок, окутанный облаком пыли и лошадиной зимней шерсти. Я тоже вернулся к прежнему занятию, за что и был вознагражден – жжением в глазах, в носу и во рту, а также полосой чистенькой светло-рыжей летней шерсти шириной примерно с мою ладонь, появившейся на боку нашей славной Чалой, и тем явным удовольствием, с которым она это восприняла. Чалая у нас была как кошка: стоило ее приласкать – и она тут же клала голову тебе на плечо. Но обниматься с ней мне было некогда; я оттолкнул ее и продолжил работу, пытаясь расширить замечательно яркую полоску у нее на боку. Что-то слишком много дедов и отцов, чтобы всех их можно было упомнить одному человеку! – думал я.
Тем временем мой настоящий отец, Канок, подошел поближе к тому стойлу, где я трудился, и, вытирая вспотевшее лицо, стал наблюдать за мной. Я же, явно рисуясь, протаскивал гребень по шкуре слишком длинными и плавными движениями, чтобы от них была хоть какая-то польза, но отец мне никаких замечаний не делал. А потом, помолчав, сказал вот что:
– У Каддарда был самый сильный дар в нашем роду, да и на всех западных холмах, пожалуй. Самый сильный, какой помнит наша история. Каков наш дар, Оррек?
Я перестал работать, сошел со своей подставки – осторожно, потому что для меня она была очень высокой, да еще и стояла лицом к отцу. Когда он произнес мое имя, я встал и замер, глядя на него: так я делал всегда, с тех пор как себя помню.
– Наш дар – это разрушение связей, – сказал я.
Он кивнул. Он всегда был со мною снисходительно-нежен. У меня никогда не возникало ни малейшего страха, что он может причинить мне хоть какое-то зло. Подчиняться ему хотелось не всегда, однако, подчинившись ему, я всегда испытывал несказанное удовольствие. И наградой мне всегда служила его удовлетворенная улыбка.
– И что это значит?
Я ответил так, как он учил меня:
– Это значит, что мы способны погубить, разрушить, уничтожить любые связи в человеческом теле и в любом предмете.
– Ты видел, как я применяю свой дар?
– Я видел, как ты заставил плошку разлететься на мелкие кусочки.
– А ты видел когда-нибудь, что я могу сделать с живым существом?
– Я видел, как ты посмотрел на иву и она стала черной и совсем мягкой.
Я надеялся, что на этом он и остановится, но на этот раз он почему-то все продолжал задавать свои вопросы:
– А ты видел, во что я могу превратить животное?
– Я видел, как ты… ты… заставил крысу умереть.
– Как же это было? – Голос отца был тих и безжалостен.
Это случилось зимой. У нас во дворе. Крыса угодила в ловушку. Молодая крыса. Она свалилась в бочку для дождевой воды и не смогла оттуда выбраться. Дарре, наш дворовый, первым увидел ее. Мой отец сказал: «Подойди-ка сюда, Оррек». Я подошел, и он велел: «А теперь стой спокойно и смотри». Я замер и стал смотреть. Я даже шею вытянул, чтоб видеть, как эта крыса плавает в бочке; воды там было примерно до половины. Мой отец встал над бочкой, пристально посмотрел на крысу, шевельнул левой рукой и что-то еле слышно произнес или просто резко выдохнул воздух, не знаю. И крыса скорчилась, вздрогнула и всплыла, повернувшись на бок. Мой отец правой рукой выудил ее из воды. Она лежала у него на ладони бесформенным комком, точно мокрая тряпка. Но я видел ее хвост и лапки с крохотными коготками. «Коснись ее, Оррек», – сказал отец. Я коснулся. Она была совершенно мягкой, точно лишилась костей и стала похожа на мешочек с жидкой кашей. «Я разрушил в ее теле все связи», – сказал отец, пристально на меня глядя, и я испугался, встретившись с его взглядом.
– Ты разрушил в ее теле все связи, – повторил я теперь, вернувшись из того дня в конюшню, и во рту у меня сразу пересохло; мне было страшно смотреть отцу в глаза.
Он кивнул.
– Таков мой дар, – сказал он, – и у тебя он тоже будет. И постепенно я научу тебя им пользоваться. Что значит – уметь пользоваться своим даром, Оррек?
– Это значит – управлять им глазами, рукой, дыханием и волей. – Я сказал так, как он меня учил.
Он кивнул, явно удовлетворенный моим ответом, и я вздохнул с облегчением. Однако отец и не думал прекращать очередной урок.
– Посмотри на этот комок шерсти, Оррек, – велел он. Спутанный комок лошадиной шерсти валялся на полу возле моей ступни. Я вытащил его из гривы чалой кобылы и бросил на соломенную подстилку. Сперва я думал, что отец станет меня бранить за то, что я мусорю в стойле, но у него на уме было нечто совсем иное.
– Смотри только на него. Только на него, Оррек. Никуда глаз не отводи. Сосредоточь все свое внимание только на этом клочке шерсти.
Я подчинился.
– Теперь шевельни рукой… так… – Отец зашел сзади и осторожно приподнял мою левую руку – всю, от плеча до кисти, – пока мои дрожащие от напряжения пальцы не указали точно на комок шерсти. – Так и держи руку. А теперь повторяй за мной, но постарайся сказать это не голосом, а как бы одним дыханием. – И он прошептал что-то, на мой взгляд лишенное всякого смысла, и я повторил это за ним, держа руку так, чтобы она указывала на комок шерсти, и не сводя с этого комка глаз.
Сперва я ничего не заметил; все осталось по-прежнему. Потом Чалая вздохнула, переступила с ноги на ногу, и я услыхал, как ветерок шевельнулся за дверью конюшни, а спутанный клочок шерсти на полу слегка сдвинулся с места.
– Он движется! – вскричал я.
– Это всего лишь ветер, – мягко возразил отец, и в голосе его послышалась улыбка. Он вообще как-то приободрился, даже плечи расправил. – Погоди немного. Тебе еще и шести нет.
– Тогда ты сам это сделай, отец! – потребовал я почему-то обвиняющим тоном, страшно взволнованный, даже сердитый. – Давай, уничтожь его!
Я, по-моему, даже не заметил, шевельнул ли он рукой, вздохнул ли. Спутанная шерсть, валявшаяся на полу, вдруг распушилась, расправилась, затем превратилась в горстку пыли и исчезла, а вместо нее на полу осталось лишь несколько чистых длинных светло-рыжих волосков.