Когда Мшщуй, закрытый в комнате, которую для него приготовили, мучается переменой, какая произошла в его жизни, и бунтует духом против брата, который словом сумел его победить и приказом увести за собой, епископ Иво, окружённый своими солдатами, неутомимый, деятельный, занимается оставшимися делами, пока последний час не вынудит его идти на отдых, чтобы мог совершить завтрашнюю мессу.
В панском замке ожидали его напрасно допоздна, Иво обещал быть в Вавеле с мессой, на завтра…
Тут правит видимый мир и хорошее настроение… Лешек радуется сыну, почти все его враги повержены, Генрих Силезский идёт с ним, Конрад в нём нуждается, Тонконогий ему послушен, один Одонич – смутьян, один Святополк Поморский – непослушный, его помощник, возмущаются, бессильные, напрасно. Тех уже не оружием, но одним страхом легко будет усмирить.
Так думает Лешек и уверен, что всё духовенство придёт ему на помощь, чтобы упрямых вынудить к послушанию.
После святой мессы в Вавеле, которую епископ отслужил сам, король, королева и многочисленный двор, наполняющий святыню, пошли к замковым строениям. Кто бы присмотрелся к ним издалека, и не знал особ, легко бы мог ошибиться, ища глазами пана; все исчезали, даже тот, что им звался, при важном, занимающем первое место пастыре. Окружали его с почтением, приветствовали его с радостью – он был душой этого двора и головой этого княжества.
Лешек, сын Казимира, как отец, имел облик мягкий и весёлый, немного гордый, рыцарский, но на челе его не видно было особенно глубокой мысли и в глазах той смекалки, какую имел отец. Не наследовал также от него той любви к мудрости, той жажды правды и знаний, какими Казимир всю свою жизнь кормился. На ясном лице не было заботы, но желание покоя, много доброты и мягкости, как бы нужда в опеке и сильном плече. Глаза не видели далеко, ум не хотел достигать тёмных глубин. Лешек нуждался в тишине, согласии и маленьких рыцарских развлечениях, к которым привык с детства.
Победитель Руси под Завихостом имел рыцарскую осанку и был до забвения храбрым, но раздора не вызывал, но всегда желал примирения. Светловолосый, голубоглазый, с гладким румяным лицом, цветущим здоровьем, казалось, он не чувствует бремени царствования и старается сбросить его с плеч.
Он хотел быть со всеми в согласии, объединять и смягчать, чтобы ему жизнь не обременяли. Поэтому он охотно уступил Краков Тонконогому, охотно дал отряд брату, примирился с силезцами и теперь льстил себе, что Плвача и Святополка вынудит к переговорам и миру. За брата в Мазовии он вполне был спокоен – улыбалось ему то будущее, которое пророческое око епископа Иво видело хмурым и грозным, потому что он лучше знал людей.
Рядом с красивым Лешеком, который немного склонившись шёл при епископе, как дитя рядом с отцом, улыбаясь ему, следовала наряженная и прелестная жена его, Гжимислава, на женском челе которой отражались покой и весёлость мужа.
На лицах двора Лешека, хоть видно было желание вторить пану, некоторые из них, особенно старшие, были мрачными, отречёнными, задумчивыми.
И епископ также в этот день после вечерних и утренних разговоров с духовными лицами с какой-то заботой вошёл в замок. В глубоком волнении совершил он святую мессу; казалось, что его поражает эта неосторожная весёлость; но в первые минуты отравить её не хотел…
Едва войдя в замковый двор, Лешек после нескольких вопросов, брошенных епископу, изменил тему разговора, и начал рассказывать о прекрасном времени для охоты, к которой готовился.
– Если бы я не ждал вас, отец мой, – сказал он, оборачиваясь к нему, – уже бы двинулся в лес, но хотел поцеловать вашу руку, а Краков и дела, которые вы лучше, чем я, понимаете, оставить под вашей опекой.
– Охота – прекрасная и милая забава, – ответил епископ, – но, милостивый пане, на ваших плечах лежит много, множество бедных на вас глядит. Я думаю, что, когда столько дел обременяет, снова Colloquium нужно созвать, или в Краковском, или в Сандомирском…
– В Colloquium замените меня комесами и переднейшим рыцарством, – сказал Лешек, – мой придворный судья, подсудок, канцлер… Я, пожалуй, там только на то нужен, чтобы занять почётное место. А есть ли такие срочные дела?
– Всегда найдутся, лишь бы собрание было созвано, – ответил епископ.
Лешек вздохнул.
– Потому что люди, – добавил он, – никогда спокойно жить не могут.
– Это люди! – вздохнул епископ.
– Думать о делах! – добросил князь. – Думать о делах в то время, когда такая милая осень в лес зовёт; когда летняя жара прошла, а зима далеко ещё. Правда, отец мой, правление в то же время – неволя и, как говорят, чем выше кто сидит, тем больше трудится.
У замковых дверей княгиня очаровательной улыбкой попрощалась с епископом, спешила к своему Больку, которому оба так радовались, как первенцу и единственному ребёнку.
– Увидишь ребёнка и благословишь, отец наш, – сказал князь, – растёт на глазах, а такой умный, что все недоумевают.
– Пусть растёт на нашу радость, – ответил епископ, немного отвлечённый.
Лешек, постоянно весело спрашивая, провожал ксендза Иво в большую гостевую комнату, когда тот задержался на пороге и шепнул:
– Милостивый князь, я хочу с вами, канцлером Миколаем и Марком Воеводой немного лично поговорить, нам лучше будет в вашей комнате, чем тут, где к нам легко кто-нибудь может зайти.
Многочисленный двор как раз наплывал в комнату, облик Лешека омрачился, видно было, что этот личный разговор беспокоил его, мутил покой, так, что, пожалуй, рад был бы его отложить, – но когда Иво что-нибудь говорил, сопротивляться было трудно.
Тут же за ними шли те, которых он позвал: старый Миколай Репчол, канцлер, в чёрной духовной одежде, с бледным лицом, изборождённым большими морщинками, муж внешне сильного телосложения, но вынужденный опираться на палку. Лицо его, быть может, результатом внутренних страданий, ещё больше выражало заботы и задумчивости, чем лицо епископа. Иво также, вероятно, верил больше в будущее, чем он. Другим был Марек Воевода, муж также уже преклонного возраста, но рыцарской фигуры, неспокойные глаза которого, привыкшие к бдению, бегали, изучая одновременно лица епископа и Лешека. Из них двоих он большее и более пристальное внимание, казалось, обращает на пастыря. Там все так же ему подчинялись, как сам князь.
Лешек также сразу вынудил себя принять мягкое выражение и с поспешностью повернул к своей каморке, которую по панскому знаку отворили стоящие у дверей слуги. Было это самое милое схоронение пана, комната, в которой он принимал только желанных и близких гостей. По ней каждый мог легко узнать натуру и характер князя. Стен почти в ней видно не было – так были завешаны всем разнообразием охотничьего и боевого оружия, которое любил Лешек.
Был в этом некоторый порядок и видимое увлечение… Шеренгой стояли более лёгкие и более тяжёлые доспехи, восточные и итальянские, немецкие и старинные, состоящие из блях и нашитой чешуи. Рядами стояли шлемы от старинных тяжёлых и менее аккуратных, до тех, которые теперь украшали рогами, крыльями и фигурами зверей, позолоченные и разрисованные.
Рыцарские пояса светились дорогими каменьями и эмалью, висели при них мечи, мечики, пугиналы, охотничьи ножи; далее – кованые копья, влочны, боевые секиры, палицы с привязанными на цепях ядрами, щетинящиеся острыми стрелами, луки, колчаны, щиты… Одно пространство полностью светилось большими и поменьше щитами с изображениями львов, орлов, грифов, а посерёдке на одном был искусно вырезан и разукрашен рыцарь, скачущий на коне, который поражает копьём медведя, бросающегося на него. То же изображение, как на этом щите, хотел Лешек иметь на своей княжеской печати.
Весь пол панской комнаты был толстым слоем устлан шкурами животных, убитых рукой государя.
Хвалился он тем, что две комнаты застелил этой охотничьей добычей, среди которой лежал и памятный медведь, что уже схватил было лапами коня Лешека, когда тот ему нанёс смертельный удар…
Эта комната, сказать правду, была наиболее милой князу, но для серьёзного совещания очень опасной; епископ знал об этом по опыту, потому что, сколько бы раз тут не проходили заседания, Лешек их всегда прерывал, говоря о своих доспехах, оружии и охотничьих деяниях. Как охотник, как рыцарь, он любил о том рассказывать, а самыми приятными ему были те, что слушали его охотно и восхищались его ловкостью, которой, впрочем, никто не мог отрицать.
Указав ксендзу место на устланном кресле, сам князь стал напротив него, а за ним, опираясь на свою трость, стояли канцлер и отошедший в сторону Воевода.
Лицо Лешека снова, словно умоляя епископа о милости, улыбалось ему, из Иво смех вызвать не в состоянии. Видно было, что князь, ничего слишком важного в разговоре не ожидая, хотел от него быстро отделаться. Поглядев на епископа, который размышлял, думая, с чего начнёт, Лешек тоже нахмурился.
– Мне очень не везёт с тем, – отозвался Иво, – что почти всегда предназначен быть для вашей милости птицей, пророчащей плохое…
– Напротив, – отпарировал Лешек живо, – вы для меня лучший опекун и отец.
– Но из любви и заботы о вас всегда приношу плохие новости.
– Плохие ли? Отец мой? – спросил князь, складывая руки.
– Всякая жизнь трудна, а вы сами сказали, – отозвался епископ, – тем более у тех, кто сидит выше.
– Значит, помогите мне от этого зла… – живо сказал Лешек. – Помогите его избежать. Но вы, отец мой дорогой, – добавил он, – с этой вашей отцовской нежностью ко мне, часто, может, больше видите плохого, нежели есть. Я рад бы и во зло, и в злых, что его делают, не верить.
– Всё же, милостивый пане, – вздохнул Иво, – Бог допускает зло, чтобы было критерием доброго…
Наступила минута молчания.
– Сами будучи добрым, – доложил Иво, – вы не хотите, милостивый пане, верить в людскую превратность.
– Но о ком вы говорите? – торопя, чтобы быстрей освободиться, воскликнул князь.
– Начнём с Одонича, – отозвался епископ, – из плохих этот, по-видимому, самый худший, если не нужно ещё первенства перед ним дать его шурину, Святополку. Одонич, жадный до царствования, как дед его, Мешко, имеет его желания и железное упрямство, и его пример перед собой, но стократ более виновен Святополк, который, милостью вашей и вашего отца назначенный великорадцей Поморья, хочет его незаконно и неблагодарно захватить и оторвать.
– Ах! – воскликнул Лешек. – Святополк имеет в себе буйную кровь Яксов – это правда, но кто же знает, Одонич ли его, или он Одонича подстрекает и хитрит. Они оба не кажутся мне опасными.
– Милостивый пане, – прервал грубым, понурым голосом канцлер Миколай, – я боюсь, как бы к этим двоим ещё кого-нибудь третьего не пришлось присоединить в реестр твоих неприятелей.
Лешек повернулся к нему, нахмурившись, с упрёком на лице, почти с угрозой, к которой он не привык. Канцлер склонил голову и замолк.
– И я бы был того мнения, что Святополк с Одоничем не имели бы отваги, – прибавил епископ, – если бы они не глядели на кого-то, чьего имени выговорить даже уста содрогаются.