Оценить:
 Рейтинг: 0

В споре с Толстым. На весах жизни

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 15 >>
На страницу:
8 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В самом деле, если хорошо и похвально сохранить мужество и полное презрение к окружающей обстановке, будучи брошенным врагами в сырую, грязную, холодную и голодную тюрьму, – то было ли бы так же хорошо и похвально, со стороны здорового и сильного человека, самому заключаться в подобную тюрьму?

Ведь, так или иначе, живем мы во всякой тюрьме, по существу, только одной стороной своего «я»: духовной, интеллектуальной. Слава Богу, если мы научаемся мужественно переносить все телесные лишения, но ведь признать естественным или, более того, необходимым отказ от всяких телесных требований нельзя. Так же не к чему и не приходится солдату, мужественно переносящему все невзгоды тяжелого похода и военного времени вообще, желать увеличения количества военных конфликтов и таких походов. Подневольно на это идешь, и в этом случае надо быть мужественным, но по доброй воле превращать для себя жизнь в сплошное мытарство и в своего рода постоянную тюрьму – и грешно, и ненатурально.

В конце концов, на деле это даже невозможно. Любой пещерный Антоний, любой тюремный житель переживает такие прорывы и тревожим такими видениями, которые, желает он этого или нет, ясно показывают ему, что он является существом не только духовным, но и плотским. Его дух – это всадник, плоть – конь. И как ненормально и неразумно было бы истязание всадником коня (если только он не спасает себя, убегая от преследующей его стаи волков), так же ненормальным и неразумным было бы добровольное и самовольное истязание человеком своей плоти. Плотское существо в человеке, в пределах разумного, должно быть удовлетворено. Иначе… иначе конь сбрасывает всадника и дичает, – плотские потребности кидаются «вовнутрь» и, вместо блаженной, хотя бы и в отвлеченности своей «святой» жизни, мы получаем какую-нибудь нездоровую, бредовую фантасмагорию, вроде той, что в своем знаменитом творении – от имени св. Антония – нагородил молодой Флобер

. Есть ли подобный исход, на самом деле, победа или, наоборот, позорное поражение человека – следствие его анормального уклонения от своего пути, жалкого сумбура в голове и бессильного «бунта» в сердце?..

Страдать приходилось и мне с друзьями в тюрьме, даже тогда, когда мы уже, как казалось, поднялись над тюремной обстановкой и примирились с мыслью о ней. Были срывы, были падения, надламывались зачастую нервы, утомлялась душа, – в результате именно ненормального, укороченного, обкарнанного со всех сторон, неполного личного бытия. Страдал даже наиболее последовательный и убежденный из нас аскет – «толстовец» Сергей Попов: хотя бы от недостатка движения, от отсутствия физической работы, к которой он привык и разрешения на которую в тюрьме тщетно добивался, и т. д. Но ведь и тут источником мучений было обиженное, поставленное в ненормальные условия тело, – тогда как на «дух» С. Попова никто не посягал…

Я, однако, повторяю: большая разница между «самоотречением» вынужденным, героическим, и «самоотречением» добровольным, фанатическим. И в то время как первое, рождаясь в процессе борьбы за целость личности и являясь актом духовной самообороны со стороны свободного и независимого духом человека, действительно может быть приравнено к «самоутверждению», – второе воюет не за личность, а с личностью, не «освобождает», как думают сторонники «самоотречения», а разрывает, разлагает существо человека, и потому вполне может быть уподоблено ничему иному, как «самоограничению».

– Неправда, моя личность, освобожденная от пут тела, растворяется в Боге! – возражает нам доброволец аскетического самоистязания.

Но ему можно возразить, что, пока мы живы, Бог вовсе не требует этого от нас, иначе Он или природа, или воспитание не создали бы нас личностями со столь определенно выраженными и разнообразными индивидуальностями. Создавать существо только для того, чтобы оно отрекалось от себя, – неужто это входило в планы Бога или природы? Строение мира – монадообразно. И мы – монады. (Только не лейбницевские монады «без окон», абсолютно замкнутые в самих себе.) В монаде же, в начале личности осуществляется и

Божественное самосознание. Поэтому заглушение, уничтожение начала личности в живых существах, людях, умерщвление монады является не чем иным, как заглушением, уничтожением, умерщвлением и присущей Божественному самосознанию формы проявления в мире, – иначе говоря, бессознательным подыманием руки и на само Божество, на само Бытие.

Итак, в то время как «самоотречение» вынужденное, темничное есть нечто иное, как только упор, от которого удобно разбежаться, чтобы жить (всегда и во всех смыслах: в тюрьме – духовно, по выходе из тюрьмы – в равном, братском, любящем и благословляющем, а не проклинающем, радостном общении со всем Божьим творением), – «самоотречение» добровольное, фанатическое есть не что иное, как первые удары могильного заступа в руках человека – своего собственного могильщика или, еще точнее, как одна из форм самоубийства, – по Шопенгауэру: «отрицание воли к жизни».

Замечательным примером того, как, независимо от своей воли, инстинктивно, вовсе не будучи трусами, люди, даже очень высокие и духовные, но с неизвращенным еще монашеским аскетизмом сознанием, воспринимают необходимость страданий тела, является отношение первых христиан к мученичеству: они не искали его, но принимали как неизбежное. Прятались в пещерах от гонений, вызывая, как теперь бы сказали, «провокационные» насмешки римских властей («если для вас, как вы утверждаете, страдания и смерть за веру – радость, то зачем же вы скрываетесь от нас?»), но с величайшим достоинством и даже экстазом духовным представали перед лицо неизбежных страданий и смерти от рук настигших их мучителей.

Иные из них, разумеется, готовы были и к открытому исповеданию своей веры. Это были, однако, исключения: души наиболее пламенные и фанатичные. Не писаный, а внушенный природой и разумным сознанием закон, или, вернее, обычай первохристианской массы был другой. И разве мы бросим камень в первых христиан?

И еще: мученики среди первых христиан были, и притом едва ли не наиболее многочисленные, наиболее высокие в истории. А существовало ли среди них монашество, столпничество, анахоретство?

Нет. Все это появилось гораздо позже, в IV–V и последующих веках, когда христианство начало уже вырождаться. Тяжелый, напряженный и мрачный дух церковного средневековья и истинный дух Евангелия – это нечто совершенно различное и несходное между собой.

Далее, если бы мы склонились ко взгляду, что «самоотречение» само по себе есть что-то нормальное и неизбежное для духовного человека, своего рода цель жизни и сознательных усилий, то, следуя логически по тому же пути, пожалуй, пришлось бы признать благодетелями человечества не тех, кто пытался избавить людей от внешних бед и страданий, а тех, кто навлекал на них эти беды и страдания. Но ведь это – чудовищный абсурд! А между тем, когда говорят о высоте и о воспитывающей силе «страдания» («идея» Достоевского), то подчас, – искренно или не искренно, это не наше дело, но, во всяком случае, с достаточной определенностью, – склоняются или, вернее, скатываются к оправданию сознательного внесения в мир «очищающего» этот мир страдания. У нас в России таким образом, в 1914 году, публицисты-метафизики (С. Булгаков, Эрн, Рачинский) оправдывали войну. На тех же основаниях и с тем же успехом можно было бы оправдывать и каторжные тюрьмы, и смертные казни, – да это и делалось многими псевдорелигиозными и «христианскими» ретроградами как в России, так и на Западе. Толстой недаром говорил, что он никогда не простит Жуковскому его фальшиво-сентиментального проекта: производить смертные казни… в храме!

Неужто ж, однако, можно поддаться на уверения этой, своего рода, «метафизики»? И не полезнее ли противопоставить ей простые, но твердые утверждения:

• зло переношу, но зла не «взыскую»;

• мучеником быть готов, когда призовет Бог, но мучителем и изувером – николи;

• восхищаюсь душевной выдержкой Достоевского, с такой глубокой внутренней пользой для себя перенесшего каторгу, но считаю варварами и преступниками тех, кто отправил его на каторгу;

• еще более восхищаюсь мужеством Яна Гуса на костре, но не нахожу слов для выражения возмущения по поводу действий католической церкви, сжегшей Гуса заживо;

• преклоняюсь перед подвигом Зои Космодемьянской, но презираю замучивших ее фашистов.

• И т. д., и т. д., и т. д.

Словом, никогда не переложу, подлаживаясь к сильным, на «судьбу», на «Бога», на «Провидение» то, что человек, сам человек сделал своими руками из корысти, злобы или даже по добросовестному заблуждению.

Нельзя идеализировать не только у «вносящих», но и у «переносящих» зло соблазна оправдания этого зла, – хотя мотивы такого оправдания в обоих случаях – диаметрально противоположны. Смешно, например, желать попасть в тюрьму, желать заболеть, желать «удостоиться мученического венца» и т. д., хотя субъективные причины такого рода настроений иногда и могут быть понятны. Злу надо противостоять, со злом надо бороться, а не пасовать перед ним из ложно-христианского смирения.

Страдание кует характер. Гранит наше «я». Оснащает душу – к жизни, к творчеству. Повышает неизмеримо ценность личности. А приходит само. Искать его не надо.

Я не говорю об «уходе от мира» и даже об аскезе на время, – так сказать, для выправления духовной жизни. В этом смысле меня только восхищают буддийские монастыри, куда можно поступить на месяц, на два, на полгода, на год и т. д. (Об этом много интересного рассказывается в прекрасной книге Фильдинга «Душа одного народа», посвященной истории покорения и развращения Бирмы англичанами).

Итак, нечего искать страданий и самоотречения. Они и сами обязательно придут в жизнь каждого из нас. И тогда их надо мужественно перенести. Но не надо брать на себя не принадлежащую нам задачу – увеличивать меру отпускаемых нам жизнью телесных тягот и страданий.

Впадая в необоснованный пессимизм, клевеща на творение и оказываясь в положении капризных и неблагодарных детей на пиру у Хозяина жизни, мы подчас действительно готовы как будто своим собственным поведением, тем, что мы сами привносим в жизнь, не только содействовать уничтожению в людях веры в добро и счастье, но и содействовать укреплению в них уверенности в непреоборимом и неизбежном господстве зла, – иначе говоря, реальнейшим образом способствовать действительному поражению добра и действительной победе зла. Человек сам – носитель творческого начала в жизни, и роль его, в плане земного нашего пути, сугубо ответственна! В какое же жалкое положение попадает он, поспешно забегая вперед со своим «самоотречением» и с отказом от «мира сего, лежащего во зле», из страха оказаться банкротом жизни!

В самом деле, если уж говорить о банкротах, то это – вовсе не калеки, не глухие и слепые, не безрукие и безногие, не сироты и вдовицы, не голодные и нищие: каждый из них сам знает, каждому из них дано, что делать в его положении, какого и где искать выхода. Среди них бывают и такие герои, как летчик Маресьев, описанный Б. Полевым в «Повести о настоящем человеке». Нет, не они настоящие банкроты. Настоящие банкроты – это те полнокровные, даровитые, богатые и аристократические трусы жизни, которые, еще не будучи ничем обижены, или под первым суровым ветерком судьбы, уже бегут, в жалкой панике, «спасаться от мира»: на столпы, в пустыню, в кельи и затворы, в нищенский и убогий образ жизни, в невежество подчас, в надуманную болезнь, в юродство, в железные пояса, в вериги и во всяческое самоистязание. Это именно они – рабы ленивые и неверные, зарывшие вверенные им таланты. Хозяин послал их в полноту жизни, для их блага и счастья, а они – «разодрали одежды свои», «посыпали головы пеплом» и – с достойным лучшего применения упорством – безобразят вселенную своим унылым, постным видом.

Существует только одно «достаточное основание» добровольного «самоотречения», – это альтруизм. Да, поскольку не только мы, люди, но и все живое – едино в Боге, – постольку бывает совершенно естественно и законно, оторвав от себя, отдать другому (включительно до Буддова куска мяса для голодной тигрицы)

. Но и тут, признавая альтруизм, следует помнить, что, как это ни странно сказать, самый этот альтруизм возможен, так или иначе, только на основе эгоизма. В самом деле, всякий знает, что жертва, истинная жертва – это только жертва тем, что человек любит, что ему дорого, нужно, от чего ему трудно отказаться (таким образом, эгоизм является здесь предпосылкой альтруизма). Далее, для того, чтобы жертвовать, надо иметь что-то, чем можно пожертвовать, в духовной ли, в материальной ли области. Делиться с другим может только тот, кто приобретал, – приобретал для себя. Нищий ничего не подаст нищему. Словом, только стоя твердо на ногах в качестве личности, человек действительно может быть способен к деятельной любви, может быть полезен другим братьям-людям. Но процесс образования личности и является как раз процессом эгоцентрическим. Самая необходимость сосредоточения связана всегда и у всех, особенно у людей избранных и гениальных, – поэтов, музыкантов, художников, философов, основоположников религий, – как с временным «уходом от мира», отказом от повседневных обязанностей и замыканием в себя (Моисей, Сократ, Иисус, Кант, Бетховен, Толстой, Александр Иванов), так и с видимой противоположностью подобного рода действий: жадным стремлением во что бы то ни стало упрочить, хотя бы посредством всякого рода сомнительных происков, свое материальное, внешнее положение, чтобы таким образом обеспечить для себя возможность духовной независимости и свободного творчества (Магомет, Лютер, Бэкон, Вольтер, Рубенс, Шопенгауэр, Вагнер, Достоевский). Люди пренебрегают интересами семьи, общества, государства, Церкви, попирают общественные условности, «профессиональную этику», подчас и правовые нормы, чтобы только обеспечить себе возможность творческой работы в излюбленной области, возможность найти себя. Не будь этого, мы, быть может, даже не слыхали бы о многих знаменитых ныне именах. Можно сказать, что как раз тут все признаки «эгоцентризма» сливаются с признаками истинного «альтруизма», хотя и приравниваемого житейски не более и не менее как к зловредному «эгоизму».

История – старая. Ксантиппы всегда будут упрекать Сократов именно в «эгоизме». Вероятно, «эгоистическим» казалось матери и братьям поведение Иисуса, не пожелавшего прервать для них проповеди и, вообще, нимало не заботившегося о материальном благосостоянии семьи. Кант казался кенигсбергцам не только эгоистом, но и мещанином. Толстой погиб под градом упреков и преследований Софьи Андреевны за «эгоизм». Еще легче, конечно, объяснить эгоизмом в данном смысле действия и поведение Шопенгауэров, Вагнеров и Достоевских. И это понятно, потому что в таких случаях «эгоцентризм» или презренный «эгоизм» является не чем иным, как средством охраны индивидуальности и тем самым – подготовки к высшему, плодотворнейшему, ценнейшему, на какое только способен человек, служению людям. И это прежде всего приложимо, конечно, к гениям, действующим в обществе капиталистическом, где человек человеку – волк и где государство отнюдь не заинтересовано в поддержке за общий счет того или другого таланта.

Но не только гении, – любой человек знает, как крепка в нем внутренняя связь его с его «ego». И нет никого, кто не дорожил бы, более или менее, желая или не желая того, этой связью, кто не имел бы своих требований к жизни и не стремился бы к их выполнению. Собственно, эта – эгоистическая, эгоцентрическая – база и есть та база, опираясь на которую, иногда сознательно, иногда бессознательно, большинство из людей живет и действует. Вполне освободиться от этой личной основы бытия так же трудно, как трудно допустить и выдержать на себе самом операцию сдирания кожи с живого тела. Теоретически (Евангелие, буддизм) можно подняться над этой основой, но фактически совсем оторваться от нее едва ли кто может, а если и может, то только в редкие моменты и никак не навсегда. Политики-материалисты, не исключая и основоположников политического коммунизма, знают это. Знал это Адам Смит, основатель политической экономии, утверждавший, что в основе действий каждого человека лежат именно эти эгоистические, эгоцентрические побуждения. И в знании этого – сила политиков-материалистов и реалистов, всегда обгоняющих идеалистов и религиозных проповедников в деле руководства массами.

Естественно, что «эгоизм» эгоизму рознь. Здесь говорится об эгоизме человеческом или человечном, в его природной доле, а не об эгоизме зверином, нажитом, преступном. Последний выталкивает без сожаления и без угрызений совести все и вся, что мешает ему. Первый ограничен в своих требованиях требованиями других, таких же природных «эгоизмов» со стороны разумных и сознательных существ, монад, людей, а не зверей. Каждый получает свое, но не больше. На этом принципе основан государственный строй СССР. Уродливого выражения и развития эгоизма, с каким мы встречаемся в капиталистическом обществе, никто здесь не защищает.

Нельзя не согласиться, что у Ницше и его последователей до фашистов включительно понятие эгоизма, себялюбия достигает как раз своего рода гипертрофии – в учении о «сверхчеловеке», – в учении, превратившемся в политике в идею гитлеризма, в идею господства немцев как расы надо всем миром. Но вот у предшественника Ницше и у основателя теории эгоизма Макса Штирнера мы находим куда более серьезное и жизненное обоснование «эгоистического».

Шуток играть с этим понятием не приходится. Надо смотреть жизни в глаза.

Это только в юности кажется нам, что мы можем мир духовными «шапками» закидать. Возмужалый и истинно благоразумный человек судит об этом иначе.

* * *

Как известно, Макс Штирнер является и одним из основоположников анархизма. Заявления его о законности, естественности и неизбежности прав плотского нашего существа, изложенные в книге «Единственный и его собственность»

, формулированы, и по глубине, и по оригинальности, поистине замечательно.

Штирнер различает между отношением юноши и отношением зрелого человека к вопросам жизни и смерти, материи и духа.

Юноша, хороший, мыслящий юноша, сознает себя духом и ценит в себе только то, что он – дух. Это понятно. У него есть «только мысли, идеи, которые он надеется осуществить когда-нибудь, когда найдет подходящую сферу деятельности». Итак, юноша полон одними «идеалами», т. е. не выполненными идеями и мыслями. Ценить жизнь он не может и не умеет. «Юноше легко отдать свою жизнь, т. е. свою “плоть” за ничто, например – за самое задорное оскорбление чести…»

Не то – человек зрелый, возмужалый. Сравнительно с юношей он кажется «более жестоким, менее великодушным, более корыстным». «Но разве, – спрашивает Штирнер, – он от этого становится хуже?» Нет, по Штирнеру, возмужалый человек эволюционировал к лучшему. Как так? А так. «Лишь тогда, – читаем у философа, – когда человек полюбит себя во плоти, таким, каков он есть, – а это наступает только в зрелом возрасте, – лишь тогда появляется у него личный или эгоистический интерес…» «Возмужалый человек тем отличается от юноши, что принимает мир, каким он есть, вместо того, чтобы все в нем осуждать и исправлять…» Видя, что все кругом «служат», служат «человечеству» или «обществу», или «семье, партии, нации», зрелый, знающий цену своей жизни человек восклицает, подобно самому автору книги: «Но я – властелин человечества, я сам – человечество, и я ничего не сделаю ради блага какого-то другого человечества».

Тут личность возмутилась против вечной эксплуатации со стороны «общества» и «человечества». И у нее есть резон. В самом деле, ведь и она тоже безусловно – часть того самого человечества, жертвовать ради которого своей плотью, своей свободой, своей жизнью ее заставляют! Ее силы, ее плоть – это единственное и только однажды, на один только срок данное ей достояние, – кто же смеет отнимать у нее это достояние?! Она будет защищать его!..

«Таким образом, – говорит Штирнер, – возмужалость означает собою второе самонахождение». И он еще раз повторяет: «Мальчики имеют только не духовные, т. е. бессмысленные и безыдейные интересы; юноши – интересы только идейные; у возмужалого же человека встречаем интересы плотские, личные, эгоистические». Иначе говоря, «юноша нашел себя как дух и потерял себя во всеобщем духе, в совершенном, святом духе, в человеке, как таковом, в человечестве, – короче сказать, во всех идеалах; и, напротив, возмужалый человек находит себя, как духа во плоти». Это-то только Штирнер и считает человеческой зрелостью. На этом-то только и должно быть заложено будущее общество.

* * *

Очень остроумно писал Макс Штирнер о стоиках, отрекающихся от радостей жизни. Стоик, – говорил он, – хочет сказать, что спокойствием духа можно уготовить себе скорее всего хороший жребий и в этом спокойствии лучше всего прожить жизнь. Но так как он не может освободиться от мирского и потому именно не может, что все его силы направлены на то, чтобы освободиться от жизни, т. е. чтобы оттолкнуть мирское (причем необходимо должны оставаться отталкивающий и отталкиваемое, ибо иначе не было бы отталкивания), то он в лучшем случае достигает высшей степени освобождения и отличается от менее освобожденных только степенью, только количественно. Если бы даже он достиг такой степени умерщвления земных чувств, что только однообразно шептал бы словечко «Брама», то он все же по существу мало отличался бы от человека, живущего внешними чувствами. Ибо… отталкиваемое все-таки не было бы оттолкнуто окончательно. Так не напрасен ли был весь труд отталкивания?

Штирнер называет учение стоиков «учением об отталкивании от себя мира и о самоутверждении против мира». На таком учении основано и все монашество, христианское и буддийское.

* * *

Крайне важны для нас выводы о духовном призвании человека и о границах этого призвания, как они намечены в «Легенде о Великом Инквизиторе», входящей в состав «Братьев Карамазовых» Достоевского. Хотя легенда эта и вложена в уста одного из действующих лиц романа, нет сомнения, что высказанные в ней мысли принадлежат самому Достоевскому. Нельзя обманываться также и насчет содержания этих мыслей. Конечно это – не только критика католицизма, но выражение глубокого сомнения Достоевского в плодотворности исторической роли христианства вообще. Это – протест против одностороннего спиритуализма, протест против аскетической идеи. Это – постановка проблемы о дуализме или монизме человеческой природы.

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 15 >>
На страницу:
8 из 15