– Ловкость рук и никакого мошенства. Он мне справку на возврат выписал химическим карандашом под копирку. Сам поленился идти через весь длинный коридор. На, говорит, в канцелярии, у проходной, печать поставишь. Подлинник тебе – для Заготзерно, а копия нам останется. Я из его кабинета вышел и тут же про свой огрызок химического карандаша вспомнил. Нашел в кармане. Послюнил огрызок, приложил бумажки к стене. К его цифрам прибавил единичку впереди, а сзади «пш.» – пашаничной, значит. В канцелярии шлепнули мне печать на оба экземпляра – один мне на руки, и я с ним в Заготзерно. Франц сильно смеялся: «Еще польска не сгинела!»
– Ай-я-яй! Адась! Адась! – покачала белой головой Бабук.
В тот день я не понял почти ничего из услышанного. Тем более, немцы перешли в наступление, и мне было нужно поднимать из-за пригорков одеяла моих партизан с зелеными полосами на головах, партизан, которыми командовал мой пропавший без вести отец. Да, в тот день я ничего не понял, а теперь понимаю, какой отчаянной дерзости был у меня дед Адам и какой реактивный! Это ж надо – прямо на стене казенного дома еще внутри него, в одно касание, так распорядиться в свою пользу!
– В холода дедушка Дадав приносил нам большой кусок курдючного жира от председателя, – сказала тетя Нюся.
– Молодец председатель! Сейчас я к нему зайду, скажу спасибо, что не забыл вас без меня, – горделиво решил мой стремительный дед Адам, тут же вскочил из-за стола и направился в контору.
Скоро весь дом наполнился сладостным запахом горячих пышек. Я объявил всем солдатикам перерыв.
– Война войной, а обед по расписанию!
Скоро явился из конторы мой дед Адам.
– Председатель сказал мне, что не посылал вам курдючного жира, – обескуражено проговорил он с порога, но тут же взял себя в руки и горячо добавил, – молодец Дадав. Это он вам из своего последнего…
– Тем лучше, – громко сказала ученая тетя Клава, – лепта вдовицы дороже царской милости!
– А что это значит – лепта вдовицы? – подходя к столу, на который тетя Мотя уже водрузила тарелку с горой пышек, быстро спросил я.
– Буквы выучил? – вопросом на вопрос ответила тетя Клава.
– Почти все.
– Почти не считается. Когда выучишь все, тогда и объясню. Тебе в сентябре в школу, а сейчас апрель. О чем ты думаешь?
Я не стал связываться с тетей Клавой, ее все равно не переговоришь. А пышки пахли так вкусно! А тетя Клава вдруг вытащила из своей городской сумки кулечек, высыпала в тарелку настоящие конфеты – подушечки и, подмигнув мне зеленым круглым глазом, весело выкрикнула:
– Гулять, так гулять!
XVI
С каждым новым апрельским днем все горячее пригревало солнце, все быстрее набирали рост цветы и травы. И вот однажды утром я увидел, как побежали по крыше нашего дома алые волны распустившихся маков. Это было настолько красиво, что у меня перехватило дыхание, стало больно в груди и мне захотелось немедленно поделиться увиденной красотой с другими.
– Смотри, Джи, смотри! – я попытался задрать морду моего пса, но он не захотел любоваться алыми волнами.
Я обиделся на Джи потому, как в то время еще не знал, что в сетчатке глаз у собак нет колбочек, чувствительных к красному цвету, и они не различают зеленое и красное. А то, что люди видят сине-зеленым, например небо и траву, собаки могут видеть белым. Зато они отличают множество оттенков серого цвета и очень хорошо ориентируются в сумерках. Я оставил Джи в покое и побежал в дом.
– Тетя Нюся! Тетя Мотя! Бабук! Идите гляньте, как красиво!
Ада спозаранку ушел в город – «в одно место, к одному человеку». Тетя Клава еще со вчерашнего дня не возвращалась из города.
Тетя Мотя первая откликнулась на мой призыв, за ней тетя Нюся. А Бабук я просто взял за руку и вывел из дома. Я не мог допустить, чтобы кто-то из них сейчас же не увидел того, что увидел я.
– Спасибо тебе! – улыбнулась тетя Нюся, посмотрев, как пробегают под легким ветерком алые волны по крыше нашего дома.
Тетя Мотя тоже была рада и даже смахнула слезу из уголков своих печальных светло-карих глаз.
– Добже, – усмехнулась Бабук и ласково шлепнула меня легонькой рукой пониже спины, – то добже…
В тот же день пришли из аула старики, а хакимы, кто хромой, а кто с пустым рукавом, уважительно вынесли для них из конторы длинные скамейки, и все вместе они уселись на этих скамейках делать большой хабар, что значит разговаривать разговоры.
Большая весна вступила в свои права, весна 1945 года, которую совсем скоро, раз и навсегда, назовут Весной Победы.
XVII
Весной, когда становилось тепло и сухо, я любил ложиться спиной на соломенную подстилку коровника и смотреть в небо. Какие разные, какие неповторимые облака проплывали в неоглядной выси! Я мог любоваться ими подолгу и думать о том, как вырасту большой и поеду за тридевять земель в тридесятое царство и увижу весь остальной мир, а не только этот клочок лысой глинистой земли, на которой стоял мой дом с алыми маками на крыше и длинная саманная контора с дымно-розовым флагом с серпом и молотом.
Обычно Джи лежал возле меня, но смотреть в небо он не любил. Иногда я пытался задирать его голову и упрашивал посмотреть в небо, но все без толку. Тогда я еще не знал, что собаки могут видеть голубое белым. А теперь знаю, и мне понятно, что Джи было неинтересно смотреть на белые облака на белом небе.
Когда ты смотришь вверх, лежа на спине, и когда запрокидываешь голову стоя, впечатления от увиденного вверху сильно разнятся. В первый раз я подумал об этом в те далекие дни моего детства, лежа на спине рядом с Джи, а во второй – в начале семидесятых годов в Сикстинской капелле, что рядом с собором Святого Петра в Риме.
Многочисленные зрители, любующиеся фресками Микеланджело Буонарроти на потолке капеллы, запрокидывали головы лицами вверх, а несколько молодых, вольных душой американцев легли прямо на пол среди толпы и так рассматривали потолок, не опасаясь, что кто-то на них наступит. Я тоже лег на пол рядом с американцами, на холодный мраморный пол капеллы, и был вознагражден за свое несоветское поведение впечатлением на всю жизнь.
Фрески на потолке были живые, и совсем не верилось, что они нарисованы. Глядя на тот потолок, я впервые понял на собственном опыте и даже физически ощутил, насколько подлинники отличаются от копий. В копиях все вроде то же самое, до волоска… то, да не то. Подлинник великого художника и копию даже очень хорошего мастера всегда отличает неуловимое «чуть-чуть», которое, видимо, и составляет предмет гениальности, не подвластной никаким общечеловеческим законам, а только Божьему промыслу.
Меня сразу же захватила четвертая из девяти центральных композиций дугообразного потолка, а именно «Сотворение Адама». Во-первых, потому, что она выше всяческих похвал, и еще раз во-первых, потому, что, глядя на эту фреску, я моментально вспомнил моего любимого деда Адама, который тогда еще был жив и здоров. Миллионы людей знают эту фреску, и общепризнано, что это одна из самых мощных и одухотворенных композиций во всей Сикстинской капелле.
В бескрайнем небе летит седовласый Бог-Отец, за его спиной плащ, похожий одновременно на раковину и на наполненный ветром парус, а в нем свита бескрылых ангелов.
Бог-Отец летит к полулежащему на зеленоватой скале Адаму, который едва пробуждается к жизни. Правая рука Бога-Отца властно протянута навстречу еще как бы полуживой левой руке Адама. В этом жесте двух рук – одной, неукротимо всесильной, наполненной божественной энергией Творца, и другой, как бы оживающей, как бы принимающей из рук в руки бессмертную душу человека, сотворенного по образу и подобию Бога, наделенного неукротимой жаждой познания и стремлением к поиску божественного начала во всем сущем. В этом жесте и сосредоточен смысл происходящего, смысл сотворения Адама – первого человека.
XVIII
У нас вывелись цыплята!
Курицы Фома и Сима оправдали возложенные на них надежды.
Я очень хотел увидеть, как вылупляются цыплята, но все прозевал – смотрел около конуры на соревнования брадобреев.
Две длинные, отполированные до зеркального блеска скамейки из толстых строганных досок под стеной конторы стояли как бы в центре здешней жизни. В теплое время года на этих скамейках с утра и до вечера сидели почтенные старики и хакимы, строгали родовыми кинжалами хворостинки и вели нескончаемые дремотные разговоры. Стена конторы, под которой стояли скамейки, была оттерта спинами до соломинок самана, а земля вокруг утоптана как литая. Раньше годехан, то есть место мужских посиделок, был в ауле, но уже давно перекочевал поближе к начальству. Тут все обсуждалось и решалось, все новости исходили отсюда и, облетев сакли аула, возвращались обратно.
С приходом настоящего тепла каждое воскресное утро здесь начиналось соревнование брадобреев.
Одни считали, что лучше всех бреет главный винодел Вартан, другие отдавали предпочтение дедушке Дадаву, а третьи брились только у счетовода Муслима. У всех троих были опасные английские бритвы, мыльницы, помазки (от щедрот ленд-лиза, один из потоков которого проходил через Иран), лоснящиеся кожаные ремни для правки бритв. По воскресеньям под стеной конторы открывалась настоящая цирюльня. При нескончаемых подначках и хохоте стариков и хакимов брили все трое разом.
Грузный, короткорукий, с пучком торчащих из ворота рубашки черно-седых волос винодел Вартан властно поворачивал своих клиентов за нос, потемневшую от щетины мыльную пену обтирал с бритвы о левую ладонь и тут же стряхивал пену с ладони на землю.
Совсем маленький без тулупа, сухонький дедушка Дадав аккуратно вытирал бритву о специально припасенную газету без портретов вождей. Он, казалось, никуда не спешил, добродушно улыбался шуткам зрителей и всегда напевал себе под нос одно и то же: «Не шей ты мне, матучка, красный сарафан!» Почему он всегда пел песню «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан», я не знаю. Из разговоров моего деда Адама, а больше из разговоров моих бабушек я кое-что слышал про дедушку Дадава, но особо не прислушивался. Например, они говорили, что когда дедушка Дадав был маленький, еще при царе, то он жил в России, на Орловщине, куда сослали на поселение его отца за месть кровнику. Ну, во-первых, я и представить не мог дедушку Дадава маленьким мальчиком. Во-вторых, я не очень понимал, где эта Россия? Ведь везде был Советский Союз! В-третьих и четвертых, я не знал тогда ни кто такой «кровник», ни что такое «месть».
Хромой, жилистый счетовод Муслим прыгал вокруг своего клиента, вскидывая сухую ногу, косился желтоватыми глазами на соперников и всегда повторял одну и ту же шутку:
– Эй, когда Вартан тебе нос отрежет, он немножко свой даст. У Вартан нос на всех хватит!
И клиенты, и брадобреи, и зрители, как правило, изъяснялись между собой на русском языке. Причина этого была проста: и в городе, и в ауле, и вообще окрест жили люди многих национальностей. Не считая русских, украинцев, поляков, евреев, армян, только коренных народностей проживало от века в наших краях не один десяток. Это до войны, а в войну еще хлынули беженцы. Говорят, что в общей сложности через наш город их прошло не меньше миллиона.