Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. Адам – первый человек. Первая книга рассказов. Рассказы. Статьи
Вацлав Вацлавович Михальский
В десятом томе собрания сочинений Вацлава Михальского публикуются: кавказская повесть «Адам – первый человек», которую писатель посвятил памяти своего деда Адама Сигизмундовича Михальского; первая книга рассказов (1956–1961), увидевшая свет в 1963 году в Дагестанском книжном издательстве; отдельные рассказы и статьи, написанные автором в разное время, которые он счел важным собрать воедино в данном издании. Том снабжен примечаниями и алфавитным указателем всех произведений, составивших настоящее собрание сочинений.
Вацлав Михальский
Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. «Адам – первый человек». Первая книга рассказов. Рассказы. Статьи
© Михальский В. В.
* * *
Адам – первый человек (кавказская повесть)
I
Когда примерно за 330 лет до Рождества Христова в походе на Индию двадцатишестилетний Александр Македонский во главе своих войск нацелился на взятие Дербента и проходил этим узким песчаным коридором между горами и Каспийским морем, наверное, было так же жарко и ветрено, как и в то последнее мирное лето перед Большой войной, когда меня, годовалого, купали в поддоне картера советского грузовика «ГАЗ-АА», известного в народе под именем «полуторка», потому что его грузоподъемность была полторы тонны.
А купали меня в том неистребимо пропахшем машинным маслом поддоне не шутки ради, а потому, что ни ванной, ни ванночки у моих бабушек не было, а поддон был, поскольку мой дед Адам работал в те времена главным механиком гаража. Строго говоря, и гаража как такового у нас тоже не было, а был длинный-длинный высокий навес на железных столбах, крашенных от дождя и ветра жидким битумом, и крытый камышовыми циновками, обмазанными глиной. Под навесом, именовавшимся гаражом, стояло десятка два бортовых полуторок с деревянными кабинами, выкрашенными, как и борта кузовов, в светло-зеленый цвет. В гараже остро пахло бензином, чуть мягче автолом и солидолом и совсем мягко промасленной ветошью. Наш навес-гараж был сооружен на отшибе большого лысого куска глинисто-песчаной земли посреди необозримых виноградников, которые отделяла от нас «канава», официально именуемая каналом Октябрьской революции.
Особенно прекрасна бывала моя малая Родина летом на рассвете. В ветвях раскидистого тутового дерева за нашим домом как бы нечаянно и спросонку начинали робко чирикать воробьи. На скотном дворе, просыпаясь, мукали коровы и в полной тишине звучно чесали шершавыми длинными языками свои тощие длинные шеи. Желтовато-серая, густая даже на вид, вода в нашей канаве текла медленно-медленно, как бы превозмогая сладкий предутренний сон. Канава была в ширину метров пять или семь, а по крутым откосам ее берегов стелилась колючая ежевика и стояли высокие ломкие кусты цикория, сплошь увешанные белыми виноградными улитками. Как я узнал лет через сорок, эти улитки считались во Франции изысканным лакомством, но от нашего двора до Франции было далеко, и улитки стояли нетронутыми.
Перед самым рассветом, когда все замирало, как бы переводя дыхание, и воздух становился как бы стеклянным, в ежевике вдруг возникало какое-то извилистое движение, и в канаву гулко шлепались одна за другой большие лягушки и сыпались маленькие лягушата, испуганные ужом или змеей-медянкой.
На нашей стороне канавы был огромный, вытоптанный ногами людей, копытами лошадей и коров, выкатанный автомобилями и гужевым транспортом двор с гаражом, винными погребами с их длинными невысокими округлыми земляными крышами, поросшими зеленым мхом и торчащими из них маленькими трубами отдушин; скотный двор с множеством саманных пристроек, двухэтажное здание конторы, над крыльцом которой развевался выцветший на солнце некогда красный, а теперь розовый флаг с серпом и молотом; и наконец, наш дом, который стоял на отшибе и от конторы, и от винных подвалов, и от гаража, и от скотного двора. Наверное, для нашего дома было изначально выбрано место с учетом здешней розы ветров. Выбрано так, чтобы запахи из гаража или со скотного двора уносились от нас даже слабым ветром, даже легчайшим его дуновением далеко-далеко.
А по другую сторону водораздела, как нескончаемые войска на марше, шагали шеренги виноградных лоз, подвязанных на палках – таркалах. В зыбком полусвете последних предрассветных минут темные листья виноградника пестрели белесо-голубыми купоросными пятнами и угрюмо поблескивали пока еще тусклыми каплями росы на них.
Далеко за виноградниками начинался город, основанный Петром Великим в 1722 году, а за ним было море, из которого каждый Божий день всплывало на небо солнце. И в ту самую минуту, как только багровый диск солнца вставал над морем, наш виноградник вспыхивал разом и начинал ослепительно сиять, как огромное зеркало. Сиял, искрился то голубым, то зеленым, то красным огнем, и потом еще долго, то вдали, то вблизи, сверкали на виноградниках острые вспышки.
И здание конторы, и коровник с его пристройками, и наш дом были сложены из самана. Саман – кирпич-сырец, который делается из глины, соломы и воды. Иногда в замес добавляют конский навоз, так как считается, что это сделает стены будущего дома более теплыми зимой и более прохладными жарким летом.
Глину с соломой месят на саман летом босыми ногами. Когда я чуть подрос, наверное, лет с четырех, мне разрешали иногда месить глину на саман. Ах, какая это была радость – месить продавливающуюся между пальцами ног глину с соломой! Какое счастье топтаться в саманной яме рядом со взрослыми или подростками! Конечно, все мои пять чувств были тогда распахнуты навстречу миру и вбирали, вбирали, вбирали в себя знания о его вкусах, запахах, звуках, свете и тени, шероховатостях, холоде и тепле. Но всего этого я не помню, а с тех незапамятных времен мелькают передо мной только яркие разноцветные пятна или что-то совсем отдельное как от меня, так и от всего остального мира, что-то обособленное и навсегда оставшееся в моей душе как признак вечной жизни. Например, я помню мою большую кособокую тень, отражающуюся в золотистой от солнца желтоватой жиже на дне неглубокой, но обширной саманной ямы, которую только-только начали заполнять водой для будущего замеса из глины, соломы и малой толики конского навоза. Хорошо помню, как пытался я освободиться от громадной тени, несоизмеримой с моей маленькой фигуркой. Я крутился и так, и эдак, а тень от меня не отставала. Я приседал, и тень приседала, я вставал, и тень вставала. Вот тут-то меня и пронзило смутное чувство опасности – наверное, так проснулось во мне шестое чувство.
Помню, и как потом, когда мы все сообща начали месить замес и наши многие тени заплясали на вытоптанной до серого лоска земле вокруг ямы, мой страх бесследно исчез. С тех пор я никогда не боялся собственной тени.
Считалось, чем круче замес, тем лучше. Затем его раскладывали совковой лопатой по деревянным формам и давали застыть. Когда раствор почти застывал, но еще не успевал окаменеть, формы снимали и заливали в них новую партию замеса.
С первыми лучами солнца на дороге, что вела к нам от белых саклей соседнего аула под горой, раздавались веселые голоса доярок, смех, звяканье ведер. Придя на скотный двор, они поднимали коров, подмывали им вымя мутной водой из канавы и начинали их доить. В тишине раннего утра звенят о ведра струи парного молока, и воздух наполняется этим сладостным запахом вечной жизни.
Закончив утреннюю дойку, доярки процеживают молоко и приготовляются сдавать его счетоводу Муслиму, который уже подъехал к коровнику на запряженной в двуколку белой молодой кобыле Сильве. На двуколке белая металлическая цистерна литров на пятьсот с завинчивающейся крышкой – все знают, что эту славную цистерну «достал» мой дед Адам где-то в городе. Про цистерну всем все понятно, а вот почему молодую кобылу зовут Сильва, никто не знает. Я могу только предположить, что так ее назвали потому, что из черной тарелки радио на столбе у конторы нередко слышалось: «Сильва, ты меня не любишь! Сильва, ты меня погубишь!» – перед войной по радио часто передавали оперетту. Взмахами сивой гривы молодая блондинка Сильва энергично отгоняет мух и радуется вместе со всеми новому дню. На счетоводе кепка-шестиклинка и за ухом химический карандаш, а в руках ведомость с фамилиями доярок и кличками коров. «Социализм – это учет».
Между тем, пастух выгоняет коров на дорогу, к выпасу под горой, от которой пролегла через долину огромная, плотная, почти темно-синяя тень – метров на триста, никак не меньше. Словно из пистолета пастух стреляет сыромятным бичом.
Это коренастый рыжий паренек лет шестнадцати по имени Алимхан с беспощадным взглядом серо-водянистых глаз из-под армейской фуражки с пятиконечной звездой.
– Гхайт! Гхайт! – выгоняет он стадо на дорогу и беспрерывно хлопает бичом – он знает, что это у него хорошо получается.
Черные маленькие горские коровы, лениво забредая задними ногами, разбивают розовую пыль на дороге. Приданный пастуху в помощники светло-серого цвета с коричневатыми подпалинами на боках и на морде, бесхвостый и безухий волкодав по кличке Джигит деловито нюхает траву на обочине, ищет целебную, чтобы поддержать свой пожилой организм, а пастух все хлопает и хлопает сыромятным бичом.
Одни доярки чистят коровник, выгребают кучи навоза с соломой, другие тут же, доливая чуть-чуть воды из канавы, ловко делают штыковыми лопатами замес на кизяк и раскладывают небольшие, сантиметров двадцать в диаметре лепешки из этого месива на ровную глиняную площадку для просушки. Лепешки быстро высохнут, и будет кизяк – отопление на всю осень и зиму и для конторы, и для дома главного механика Адама, то есть для нашего дома. Уже заготовлены большие штабели кизяка, но его много не бывает, горит кизяк замечательно, а зимы у нас лютые – северный ветер Иван, дующий со стороны моря, даже при ноле градусов и высокой влажности выдувает все тепло отовсюду. Лесов в нашей округе нет, а значит, плохо с дровами и с досками, но зато есть спасительный кизяк, которого много не бывает, есть глина замазать щели, есть солома, одним словом, все у нас есть! Осенью, когда снимают с таркалов виноградные лозы, прежде, чем прикопать их на зиму, обрезают старые или лишние куски, мешающие формировать будущий куст, и у нас появляется много сухой виноградной лозы, которая горит тоже очень хорошо, вкусно – обычно ее пускают на растопку.
Винодел Вартан всегда говорил, что у нас лучшие виноградники во всем Прикаспии. Вартану можно верить, он из Кизляра – родовой вотчины князя Багратиона. А Кизляр всегда славился замечательными коньяками, которые, по местному преданию, выписывал для своих личных нужд сам Черчилль, а нужды у него, сообразно тучному телу, были немаленькие.
Наверное, дом у нас был и небольшой, и неказистый на вид, но мне он казался огромным и прекрасным. Стены его были сложены из самана, двухскатная, довольно пологая крыша покрыта в три слоя камышовыми циновками, обмазанными глиной. На крыше кое-где по краям, с северной стороны, зеленел мох, а по всему ее полю цвели цветы. С первым теплом расцветали алые маки, когда дул ветерок по нашей крыше пробегали алые волны. Потом появлялась желтая сурепка, расцветали высокие белые ромашки, которые были так призывно хороши среди ранней черной южной ночи, что слов нет. И наконец, все лето, всю осень и до самой зимы стояли нежно-лиловые сухие цветы бессмертника. И когда сейчас я пишу эти строки и думаю о бессмертниках, то сразу вспоминаю моего деда по отцу Адама.
II
Долгим летним днем маленькое белое солнце, гораздо более белое, чем сам солнечный свет, жгло так горячо, что даже мухи и стрекозы переставали летать, опасаясь, что у них пересохнут и рассыпятся крылья. К полудню на крыше нашего дома никли все цветы, кроме бессмертника, который всегда стоял прямо – и в зной, и в холод.
Летний вечер бывал короток, тих и ясен. Из-за нескончаемых выгоревших на солнце светло-зеленых шеренг виноградных лоз, подвязанных на высокие палки – таркалы и еще скрывающих под листьями недозревшие гроздья продолговатых Дамских пальчиков, розового Муската, крупной, как черешня, иссиня-черной Изабеллы и других сортов винограда, из-за смутно различимых вдали очертаний города на берегу моря вдруг докатывались до нас волны такого свежего воздуха, такого напоенного запахом морских водорослей, что невольно и люди, и коровы в коровнике, и охраняющий их старый кутанский пес Джигит начинали дышать полной грудью и радоваться каждому вдоху. Это дул с моря северный ветер Иван. Он зарождался где-то в астраханских степях сухим и горячим, а пролетев несколько сотен километров над морем, наполнялся пахучей морской свежестью и, добравшись до нас, омывал этой бодрой свежестью, казалось, весь мир: гараж, коровник, контору, винные подвалы, крышу нашего дома, на которой поникшие днем цветы поднимали головы навстречу Ивану.
Ночь опускалась всегда внезапно. На высоком черном небе выступали лучистые и как бы острые звезды, и скоро становился виден зыбко светящийся, словно крупитчатый, Млечный путь. А когда разгоралась полная луна, крупные звезды теряли свою острую лучистость и становились яркими переливчатыми камешками, а совсем маленькие – золотыми блестками на черно-синем фоне бесконечно далекого неба. Как правило, именно в этот час позднего вечера на дальних окраинах виноградников зарождался многоголосый гам, в котором было всего понемножку: и плача, и хохота, и стонов, и криков отчаяния. Эти смешанные звуки, летящие в темноте чуть колеблемых ветром виноградных лоз, приближались со скоростью бегущий собаки и все плотней и плотней обступали нашу усадьбу.
Обычно, едва услышав эти жуткие звуки, я уходил в дом, но однажды замешкался на пороге. Получилось так, что мой дед Адам стоял спиной к двери лицом ко мне, а дверь за ним была плотно прикрыта.
– Ой-ё-ё-ёй! Уй-а-а! Ха-ха-ха! Уа-уа! Уй-ха-ха! А-а-а-а-ай! – леденящие кровь голоса, казалось, заполонили все виноградники и надвигались неотвратимо и вот-вот были готовы преодолеть нашу последнюю защиту, наш водный рубеж – канаву, поросшую по крутым откосам стелющейся ежевикой, таинственно черной при ярком мертвенном чуть зеленоватом свете луны, ежевикой, в которой устроилось на ночь так много змей-медянок, ужей и лягушек.
Все ближе и ближе мелькали среди шеренг виноградника зловещие зеленые точки. Я знал: так горят их глаза при свете луны…
– Шакалов нельзя бояться. Они жрут падаль и нападают только на слабых, а ты сильный. Ты сильный? – спросил мой дед Адам.
– Сильный, – поддернув короткие штаны, болтавшиеся на одной помочи, уверенно отвечал я деду, хотя мурашки бежали у меня по спине.
– Значит, гони шакалов. Кричи, свисти, топай на них ногами!
Некоторые дети научаются рано говорить, некоторые рано читать, а я научился рано свистеть. Пастух Алимхан показал мне, как надо класть на язык сдвинутые кончики безымянного и указательного пальцев и сильно дуть. Не один месяц посвятил я этой науке, не один и не два, и не тысячу раз вместо свиста вылетали у меня изо рта только слюни. Но однажды раздался свист! И с тех пор, раз и навсегда, я усвоил, что главное – поймать хоть раз этот крутящийся, этот таинственный миг умения. Главное – поймать один раз, а дальше все пойдет как по маслу. В общем, свистел я вполне прилично.
– А свистеть в два пальца или просто? – спросил я деда.
– Как у тебя получается сильней?
Я свистнул без пальцев, а потом с двумя пальцами.
– Свисти с пальцами, – посоветовал дед. – Бери шакалов на испуг. Сам бери. И они убегут. Главное – не бойся. Понял?
Я не успел ответить: совершенно неожиданно для меня мой дед Адам вошел в дом и плотно притянул за собой дверь.
Я остался один на один с воем и плачем надвигающихся шакалов, с мельканием их зеленых беспощадных глаз в глубине виноградников, почти что на подступах к канаве.
Я заорал как мог. Потом засвистел с двумя пальцами. Затопал босыми ногами. Еще завизжал из последних сил.
Зеленые огоньки подступали все ближе и ближе.
Я свистнул в два пальца очень удачно, очень пронзительно. И тут от коровника донесся хриплый рык нашего охранника Джигита и метнулась по направлению к нашему дому его большая, летящая тень. Наверное, рывок от коровника занял у пса несколько секунд, а мне показалось, что совсем ничего, что он в мгновение ока вырос рядом со мной, и его густой, мощный лай как ножом отрезал шакалий вой. А еще через секунду-другую по берегам канавы дружно заквакали сотни, а может быть, тысячи лягушек. И я опять засвистел очень удачно, так сильно, что у самого зазвенело в ушах, еще никогда у меня не получалось такого свиста. Лай Джигита, кваканье лягушек и мой отчаянный свист были такими дружными, что зеленые огоньки на той стороне канавы приостановились, замерли, а потом вой, и хохот, и зеленые огоньки шакальих глаз стали откатываться от нашей усадьбы со скоростью бегущей собаки.
Наверное, мне шел тогда седьмой год, потому что если мерить по головам, то моя голова была повыше большой головы Джигита. Не помня себя от радости, я обхватил обеими руками голову пса и поцеловал его в холодный мокрый нос. Пес так растерялся от моей наглости, что только отшагнул чуть в сторону. Я же рывком открыл дверь дома.
– Пся крев! – беззлобно выругался стоявший за дверью мой дед Адам, потому что потерял равновесие и чуть не вывалился за порог.