Оценить:
 Рейтинг: 0

Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. Адам – первый человек. Первая книга рассказов. Рассказы. Статьи

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>
На страницу:
5 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Горячий, – отвечал я.

– А у тебя ветер под носом для чего? – подключалась тетя Мотя. – Дуй как следует!

– И не тяни, – заканчивала цикл обучения Бабук, – не тяни в себя, а пей маленькими глотками.

Обычно Бабук говорила с сильным польским, или немецким, или литовским акцентом, а когда поучала меня, каждое слово звучало у нее на чистом русском языке. Наверное, тут автоматически срабатывала ее профессия гувернантки. До того, как выйти замуж за моего деда, она многие годы работала старшей гувернанткой в семье таганрогского миллионера – владельца многих ссыпок грека Сократа Демантиди и воспитала пятерых его детей. Она обучала их не только хорошим манерам, умению есть и пить, но и русскому, немецкому, французскому и греческому языкам. К сожалению, об этом я узнал только после смерти Бабук. На моей памяти она ни разу не обронила ни одного французского, ни одного немецкого, ни одного греческого слова, а говорила только по-русски с польскими вставками или чисто по-русски, когда речь шла о моем обучении хорошим манерам. Как я сейчас понимаю, в описываемые мной времена люди были настолько закрыты даже для ближних, что это трудно себе представить.

Разве за себя, любимую, боялась Бабук? Конечно, нет. У нее давно все отняли. Три старших сына умерли еще до революции 1917 года. Двух младших сыновей она шесть лет растила одна без мужа, да и когда он вдруг явился из бездны в 1923 году, то явился не один, а с молодой женой Анной, которая разделила с ним дни странствий фактически из одного мира в другой. Вырастила Бабук двух младших сыновей, претерпела и свыклась с тетей Нюсей, а тут обоих ее мальчиков угнали в неволю «без права переписки», молодых, красивых, умных, бесконечно родных ее деток – последнюю радость на этом свете. Слава богу, родился я, и Бабук как бы снова зацепилась за жизнь кончиками пальцев. Нет, не за себя, а за меня боялась Бабук – мало ли каким боком могло выйти нечаянно оброненное ею слово, а тем более знание многих слов на других языках.

В те времена никто из бывших кем-то в «старые времена» не козырял своими знаниями чего бы то ни было, а тем более иностранных языков. Эти знания были опасны для жизни в самом прямом физическом смысле понятия опасности. Люди жили каждый в своей скорлупе, прямо по поговорке: «береженого Бог бережет».

– Вкусный ты завариваешь чай, Мотя, – похвалила тетя Нюся, – у нас в станице мама похожий заваривала, только еще с листьями смородины.

– Смородины туточки нема, – улыбнулась молодая тетя Мотя, радуясь похвале уважаемой ею тети Нюси. Улыбнулась от души, но при этом ее светло-карие глаза так и остались печальными.

Солнце пока стояло на востоке, а окна нашей большой комнаты выходили на юг, так что, хотя и наступил июль, у нас еще было прохладно и хорошо с утра, а на день тетя Мотя или тетя Нюся занавешивали окна ватными одеялами, притом так плотно, чтобы ни один лучик солнца не проникал в комнаты. Мы все были южане и знали, как бороться с жарой, что ей противопоставить: прежде всего, чистоту и порядок. Стены и потолок внутри нашего дома тетя Нюся и тетя Мотя белили каждый месяц, а наш земляной пол подмазывали свежей глиной каждую неделю, а наш сколоченный из обрезных досок стол скоблили ножом и мыли до вкусного бела через день, а меня, бедного, заставляли мыть ноги каждый вечер, а утром еще и умываться с мылом.

Вкусный был чай из самовара, ничего не скажешь. А какие смешные лица отражались в зеркально сияющей меди его округлой поверхности! Глядя на эти вытянутые, кособокие лица, мы все смеялись с удовольствием, даже Бабук.

Первое чаепитие из нашего самовара удалось на славу.

VII

Много лет работая в археологических экспедициях и у нас в СССР, и в других странах мира, я невольно задумывался над тем, какую роль играли предметы домашнего обихода в жизни людей, и что это были за люди, и как они ладили между собой?

Откопав какой-нибудь бронзовый гребень со сломанным зубчиком, я живо воображал юную девушку с этим гребнем в руке и всю ее дальнейшую жизнь среди соплеменников. Моя профессия располагает к воображению и к пониманию сиюминутности бытия, когда каждый отдельный день может длиться мучительно долго, а вся жизнь пролетает в мгновение ока. Как говорила по этому поводу моя дорогая тетя Нюся: «Утром встаешь – понедельник, а спать ложишься – суббота». Или еще она говорила: «Заснула девочкой, проснулась бабушкой – и куда оно все утекает, в какие тартарары?!»

Говоря о предметах домашнего обихода: посуде, утвари, гребнях, безделушках и т. д., и т. п., я, конечно, держу в уме и наш славный самовар, его роль в жизни нашей семьи. Вкусный чай мы пили из него и летом, и осенью, а вот настоящей радостью он стал для нас зимою. Долгими зимними вечерами горячий чай на столе был для каждого из нас верным источником общего тепла и наслаждения. Да еще и веселья от того, как причудливо отражались наши лица в изогнутом медном зеркале самоварной глади.

Зимой самовар разжигала в коридорчике тетя Мотя. По ходу дела она надевала на него трубу коленом, в виде заглавной буквы «Г», и, занеся самовар из коридорчика в дом, засовывала верхнюю часть колена в дымоход нашей печки, которая топилась кизяком. Кизяк хоть и легкий и прогорает быстро, но зато горит очень хорошо, сильно, так, что зимой чугунная плита нашей печки была почти всегда малиновая и по ней бегали золотые мушки искорок. Как они ни старались, но пока тетя Мотя и тетя Нюся прилаживали самоварную трубу к дымоходу, в дом все-таки попадал дымок горящей виноградной лозы. Но этот дымок все находили очень вкусным, и никто не жаловался.

Зимой смеркалось очень рано, а часов в пять дня бывало уже темным-темно. Как правило, со стороны моря дул сильный пронизывающий до кости ветер – мокрый, тяжелый, очень противный. На ночь глядя у нас обычно не ужинали, а обходились чаем с сахарином, иногда с пышками, которые тетя Нюся пекла замечательно, а перед чаем ставила их на несколько минут в духовку, и в комнате воцарялся такой вкусный хлебный дух, что сразу все веселели и забывали свои личные тяготы во имя радости общего застолья.

По воскресеньям тетя Нюся делала бураки, как принято называть их у нас на Юге, или сахарную свеклу, как называют их в Центральной России. Сначала она бураки варила, потом освобождала от кожицы, потом резала соломкой, посыпала растертой в порошок мятой, а затем сушила в духовке, и получались такие хрустики, мятные конфеты. Мне они очень нравились. Обычно мы за вечерним чаем уплетали полную глубокую тарелку этих самодельных конфет.

Тетя Нюся, тетя Клава и тетя Мотя были между собой на «ты», а Бабук все они называли Мария Федоровна и на «Вы». Она тоже называла их по имени-отчеству и на «Вы». Таким образом, я узнал и запомнил, что тетя Нюся – Анна Михайловна, тетя Клава – Клавдия Ивановна, тетя Мотя – Матрена Максимовна. Деда Адама Бабук звала на польский манер Адась, а он ее на русский – Маня.

Время от времени тетя Мотя выходила в коридорчик и приносила заранее припасенный там кизяк. Я любил смотреть и в топку нашей печи, когда в нее подкладывали, и на раскаленную чугунную плиту. Хотя на столе у нас и горела пятилинейная керосиновая лампа, печка тоже давала не только тепло, но и свет. Между прочим, свет давал и наш начищенный пузатый самовар из красной меди. Наверное, тогда, глядя вечерами на самовар, я понял, что такое отраженный свет, и почувствовал, что он может быть даже красивее первоисточника – желтого света керосиновой лампы. Да, может быть богаче, ярче, красивее, но убери первоисточник, и отраженного света как не бывало. Что-то похожее на искусство и жизнь: убери жизнь, и нечего будет отражать, кроме пустоты.

После чая, который мы пили все вместе, наша компания распадалась на части. Бабушки оставались за столом играть в карты. Я разувался и залезал на кровать играть поверх одеяла в солдатиков, вырезанных из газеты. Дед Адам начинал ходить из угла в угол: туда-сюда, туда-сюда.

Бабушки играли в подкидного дурака. Не каждая за себя, а двое на двое: Бабук с Мотей, а Нюся с Клавой. Наверное, таким образом примерно уравновешивался общий возраст противоборствующих команд.

Мой дед Адам в молодости был профессиональным картежником, известным во всем Ростове, и никогда не садился с бабушками за карты, видимо, считал это ниже своего игроцкого достоинства.

Как я сейчас понимаю, мой дед Адам не был игроголиком – человеком, для которого игра – это все, можно сказать, вся вселенная во всех ее измерениях. Такие люди иногда играют очень хорошо, но так самозабвенно, что не способны противостоять матерым профессионалам, которые и в момент игры могут взглянуть и на нее, и на себя как бы со стороны, а значит, трезво оценить те или иные шансы, возможности.

Игра в карты требует не только ловкости ума и рук, но и недюженных актерских способностей, а главное, твердого характера, который позволяет принимать решения в долю секунды, не колеблясь, не дрогнув ни единым мускулом на лице.

Мой дед Адам прожил долгую жизнь, полную многих опасных приключений. Да, в молодости он играл в карты в богатых домах Ростова и был известен как «Белый Адась». Белый – потому, что никто и никогда не поймал его на мухлевке или, говоря литературным языком, на шулерстве. Наверное, кличка произошла от понятия «белые одежды», то есть человек в белом, чистый, незапятнанный неблаговидными поступками, во всяком случае, не ловленный. Белый Адась много выигрывал, немало проигрывал, всяко бывало. Почему-то еще в конце XIX века, на самой заре авиации и автомобилестроения, поляки пошли в эти новейшие отрасли. Примеров тому множество: от великого Сикорского до комедийного Козлевича. И мой дед Адам тоже был тут среди пионеров автомобилевождения. В двенадцать лет мать привезла его из Калиша в Ростов, а в двадцать он уже стал шофером, возил какого-то высокого царского сановника на Северном Кавказе и получал в месяц сто пятьдесят рублей золотом. В те времена не было собственно водителей, а были шоферы – автомеханики, то есть люди, разбиравшиеся в автомашинах досконально.

Но пока вернемся к картежным играм. Играл ли дед в старости? Наверное, играл. Во всяком случае, я помню, что у него бывали нераспечатанные колоды карт. Может быть, он играл с Францем? Не знаю. Что-то смутное мерещится в памяти по этому поводу, но утверждать не берусь.

Однажды, поздней весной, возвратившись утром из города в очень хорошем настроении, дед показал всем нам фокус, которого я больше никогда не видел. Он распечатал колоду карт и спросил:

– Сколько карт снять? Три, пять, десять, двадцать?

– Семь! – первым выкрикнул я.

Держа колоду в левой руке, дед снял несколько карт правой и протянул их мне:

– Считай.

– Семь, – сосчитал я.

– Кому еще снять? – спросил дед, беря у меня карты.

– Одиннадцать! – выкрикнула тетя Мотя.

Дед снял из колоды и протянул снятые карты тете Моте.

– Одиннадцать! – не веря своим глазам, пролепетала она.

Потом задавали свои числа тетя Нюся, тетя Клава.

И каждый раз дед одним движением руки снимал из полной колоды столько карт, сколько они заказывали.

Бабук ничего не стала заказывать, по ее глазам было понятно, что этот фокус она уже видела в исполнении своего Адася.

Сколько я ни просил, больше дед Адам никогда не показывал ни этот, ни какие-то другие карточные фокусы.

Как я сейчас понимаю, дело было вовсе не в фокусе, а в том, что пальцы рук моего деда Адама были настолько чувствительны, а опыт его работы с картами так велик, что он до доли миллиметра осязал, сколько карт берет. Наверное, так, другого объяснения я не нахожу. Тем более что сейчас и сам знаю: руки человеческие гораздо более точный инструмент, чем его глаза.

А долгими, зимними вечерами мой дед Адам стремительно шагал по комнате, бабушки играли в подкидного дурака. Их лица и пятилинейная керосиновая лампа, и малиновая плита нашей печки причудливо отражались в выпуклой зеркальной глади нашего медного самовара. Я не отражался – от кровати было слишком далеко до стола, а мой дед Адам, поравнявшись с самоваром, закрывал собой общую картину, но тут же опять открывал ее.

Моя кровать, а вернее, наша с тетей Нюсей, стояла далеко от света лампы, и от отсветов малиновой плиты, и от таинственного сияния самовара, но я тогда был зоркий и хорошо видел и наших, и немецких солдатиков, вырезанных из газеты. Немецкие отличались тем, что по их головам была проведена черная полоса. В общем, мне было хорошо на кровати в дальнем углу, вот только дед своим мельтешением мешал, но я не решался сделать замечание деду Адаму. Судя по лицам бабушек, они хоть иногда и поджимали губы, но тоже не решались. А дед все ходил и ходил: туда-сюда, туда-сюда. Руки за спиной, корпус чуть наклонен вперед, и весь он как бы даже и не ходит по комнате, а почти летает, вместе со своей косматой тенью, переламывающейся на потолке.

VIII

Чуть выше среднего роста, сухощавый, неуловимо изящный в движениях и по комнате, и по двору, и по улицам города, мой дед Адам ходил так быстро, что, например, мне приходилось бегать за ним трусцой. Глаза у него были ярко-синие, миндалевидные, черты лица правильные, лоб чистый, в меру высокий, нос крупноватый, но хорошей формы. Немножко бросались в глаза его большие уши талантливого человека, но не лопоухие, а достаточно прижатые к вискам и от этого не портящие общего впечатления. А в его каштановых густых волосах так молодо блестела серебряная седина, а зубы были не только все свои, но и плотно стоящие и такие белые, что невозможно было поверить в его шестьдесят с хвостиком. Это я сейчас пишу «мой дед Адам», а тогда ни мне, ни бабушкам не могло прийти в голову называть его дедом. Мы все звали его просто Ада, и никто из нас не задумывался о его возрасте. Хотя, наверное, Бабук задумывалась, она ведь знала его с юности, когда у него только пробились усики и, уже будучи женатым на ней, он впервые побрился.

Все мое поколение в большинстве своем – Иваны, не помнящие родства. И не потому, что в детстве и юности мы были такие глупые, что не расспрашивали о своей родословной старших, а потому, что старшие все от нас скрывали, опасаясь не за себя, а за нас, способных по молодости и по глупости проболтаться о чем угодно, о любой тайне. А тайн в те времена у людей было много. Например, мой дед Адам как-то, не зная, что я проснулся и слушаю, рассказывал тете Моте, как он «в шишадцатом годе был приговорен к вешальнице и лежал три недели в подпольнице с парабелюмом».

Дед Адам сидел ко мне спиной, а тетя Мотя хотя и в полоборота, но все-таки лицом, и я увидел, как она поднесла палец к губам, сделала деду жест сомкнуть уста. И он тут же сомкнул их и, резко встав из-за стола, вышел из комнаты.

Мой дед Адам ложился поздно, вставал на заре, мало и очень опрятно ел, любил борщ с обжигающим красным стручковым перцем и жирное мясо, которое иногда бывало у нас все через того же всемогущего Франца. Дед не курил, осуждал пьяниц, а себя считал абсолютным трезвенником, что не мешало ему каждый день за обедом выпивать по три граненые стопки водки, то есть грамм 150. Пообедав, дед ложился прикорнуть и спал ровно один час, после чего возобновлял свою кипучую деятельность с новой силой.

В одежде дед также отличался опрятностью – тут и тетя Нюся, и тетя Мотя были на высоте, в смысле обстирывания, обглаживания, пришивания пуговиц и т. д., и т. п. Одежонка у деда, конечно, была не ахти какая, но всегда свежая, чистая. Самым дорогим предметом в его гардеробе были высокие яловые сапоги, которые на зимнюю ночь ставились на просушку к печке вместе с портянками. Каким-то удивительным образом ноги у деда совсем не потели, и его портянки всегда пахли фланелью, а не потом. Эта физиологическая особенность передалась и мне. У меня тоже никогда не потеют ноги, так что я, безусловно, прямой наследник моего деда Адама.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>
На страницу:
5 из 13