"ТУЗЕНБАХ (Соленому). Такой вздор говорите, надоело вас слушать. (Входя в гостиную.) Забыл сказать. Сегодня у вас с визитом будет наш новый батарейный командир Вершинин. (Садится у пианино.)
ОЛЬГА. Ну, что ж! Очень рада.
ИРИНА. Он старый?
ТУЗЕНБАХ. Нет, ничего, самое большее лет сорок, сорок пять…"
Она суфлировала этот спектакль в Морском собрании Николаева семнадцать раз, а сыграть так и не удалось – были барышни постарше… "Куда тебе в двенадцать лет – Ирину, ты что! Подрасти, дружок!" – помнится, осадил ее режиссировавший спектакль седовласый доктор из штатских, которого все звали "наш Станиславский". Ах, как она увлекалась любительскими спектаклями! В их театре было так интересно, не то что в будничной гимназической жизни – уроки, уроки, уроки!
Мария раскрыла книгу и прочла только что приведенную ею по памяти цитату из пьесы – да, все верно, она была хорошим суфлером. А сирокко все свирепствовал за окном, все бросал о ставни пригоршни раскаленного песка, все кружила и выла проклятая африканская метель.
ХХХI
"ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Декорация первого акта. Восемь часов вечера. За сценой на улице едва слышно играют на гармонике. Нет огня. Входит Наталья Ивановна в капоте, со свечой; она идет и останавливается у двери, которая ведет в комнату Андрея".
А в глубоком и широком, как театральный зал, крепостном рву французского колониального форта Джебель-Кебир весело стучат молотки – гардемарины-плотники сооружают подмостки. Здесь же, на выложенных диким камнем стенах рва, гардемарины и кадеты-художники натянули куски парусины и пишут на ней гуашью декорации. А на площадке надо рвом, у крепостного вала, поросшего жесткой, как проволока, серой кустистой травой, репетирует оркестр. Режиссирующий спектакль корпусной врач (опять врач, как и в Николаеве, наверное, у военных врачей жилка к режиссированию) когда-то окончил два курса Московской консерватории и не только знает и любит, но и сам сочиняет музыку. А оркестр у них в Морском корпусе отменный и хор великолепный – есть у мальчишек такие голоса, что просто чудо! Да и Машенька тут не из последних – Бог наградил ее и слухом, и голосом, пока еще не окрепшим, ломким, но в этой ломкости есть своя прелесть. Когда запевает она на марше своей роты, сердца кадетов замирают от страха – вот-вот сорвется милая Маша и пустит петуха! Но она вытягивает, и все, шагающие рядом в строю, счастливы, все улыбаются, все гордятся ею!
Над Черным морем, над белым Крымом,
Летела слава России дымом.
Над голубыми полями клевера
Летели горе и гибель с севера.
Летели русские пули градом,
Убили друга со мною рядом.[42 - Стихи Владимира Смоленского.]
– выводит Машенька их любимую, их страшную песню про них самих, песню, написанную корпусным врачом на стихи какого-то молодого эмигрантского поэта? вычитанные в эмигрантской газете. Хорошо поет Маша, ее пронзительный и нежный голосок, да и слова песни трогают сердце каждого, и рота подхватывает припев с такой восторженной, такой горькой силою, что песня летит далеко-далеко:
И ангел плакал над мертвым ангелом,
Мы уходили за море с Врангелем.
И еще раз:
И ангел плакал над мертвым ангелом,
Мы уходили за море с Врангелем.
Песня летит с трехсотметровой горы, на которой расположен форт, давший приют Севастопольскому морскому корпусу; летит над серыми обветренными скалами, над светло-зелеными садами и виноградниками тунизийцев, над их более темными оливковыми рощами, над лазурным морем, над залысинами прелестных песчаных пляжей, на которых так славно веселиться, над петлями известняковых дорог, летит чуть ли не до самой Бизерты – до белого города, так похожего на Севастополь, что лежит по прямой в трех километрах от прямоугольного, высеченного в скалах форта с его неприступными казематами, крохотные окна которых забраны литыми чугунными решетками.
Над Черным морем, над белым Крымом,
Летела слава России дымом.
И ангел плакал над мертвым ангелом,
Мы уходили за море с Врангелем.
…уходили и ушли. И слава Богу! Кто знает, были бы они живы в России? Вряд ли. Скорее всего вместе с десятками тысяч других в Крыму расстреляли бы их ночью из пулеметов и присыпали в траншее, вырытой ими собственноручно. А здесь продолжалась их жизнь, их молодость… цвели и плодоносили арабские сады. Ах, эти арабские сады и виноградники, сколько было связано с ними шкоды! Да, они были кадеты, да, они были гардемарины, но все-таки они были прежде всего мальчишки, их тянуло на сладкое, и "обносить сады" считалось делом отваги, доблести и геройства. И тут их не останавливали ни тунизийские сторожа, ни злые собаки, ни угрозы карцера от корпусных командиров. Примерно через час после отбоя, когда затихала казарма, босые, с сандалиями корпусного производства в руках (эти сандалии на толстой резиновой подошве назывались у них "танками"), затаив дыхание, прокрадывались они на цыпочках мимо дежурных, ускользали из форта на волю, в сады… Машенька не участвовала в этих вылазках, ее подмывало, конечно, но она считала себя слишком взрослой, хотя и охотно принимала дары поклонников – и гроздь сладчайшего винограда без косточек, и румяный ароматный персик – когда что, по сезону…
А изнуряющий жаркий сирокко все скулил за окнами виллы Хаджибека, все полосовал зарядами песка и пыли деревянные ставни, плотно подбитые войлоком. Сирокко – ветер, при котором по арабским законам даже убийства бывают оправданы судьями, – ветер безумия. Из дома в такие дни лучше не выходить без особой нужды: взвесь мельчайших песчинок немедленно забьет глаза, уши, ноздри, будет скрипеть на зубах, просочится сквозь одежду и обувь. В такие дни у многих страшно болит голова, особенно у женщин. К счастью, Мария не ощущала этого на себе, конечно, состояние было чуть сумеречное, как говорила она, «тупое», но в общем вполне терпимое, особенно сейчас, в доме за крепкими ставнями, за портьерами, да с томиком Чехова под рукой – чего Бога гневить?! Все очень даже неплохо. Непонятно, что делать ей с кораблем, с линкором, что стоит теперь на правах ее собственности в бухте Каруба, и, между прочим, за стоянку надо платить аренду местной военной администрации… Денежки небольшие, но если она ничего не придумает, то со временем только на этой аренде можно вылететь в трубу! Надо ехать в Париж, надо искать пути в военном министерстве…
В дверь поскреблись. Это у младшей жены господина Хаджибека Фатимы была такая манера – скрестись в дверь.
– Входите! – сказала Мария по-французски.
Обе жены господина Хаджибека довольно сносно говорили по-французски. Старшая жена похуже, а младшая почти совсем хорошо, все-таки она окончила французский колледж в городе Тунисе и даже бывала в Париже. С тех пор как жены поняли, что Мария не рвется в наложницы к их супругу, что она совсем не для этого приехала из Франции, они стали относиться к ней самым лучшим образом. Старшая жена Хадижа была бездетна, а у младшей – Фатимы родились от Хаджибека два сына – старший Муса и младший Сулейман, сейчас одному три, а другому два годика, оба очень хорошенькие, в мать, миниатюрные, нежные, с большущими черными глазами, с тонкими чертами смуглых мордашек – прелесть, а не мальчики! Мария считалась их воспитательницей, но из-за текущих банковских дел пока еще не занялась ими как следует, зато сразу начала… говорить с ними только по-русски: для нее это была игра и радость, она поставила себе цель – научить мальчиков русскому языку, а арабский и французский они и так узнают, куда им деваться? Она решила устроить себе в доме Хаджибека маленькую Россию – главное, чтобы было с кем поговорить по-русски! Язык – это жизнь, это стихия, это основа основ всякой нации. Маленькие Муса и Сулейман могли спать спокойно: помимо арабского и французского им теперь был обеспечен еще и рус-ский язык. Если уж Мария ставила себе цель, то она ее добивалась, так было во всем – кроме того, что принято называть личной жизнью… Она дожила до тридцати лет, а своей семьи у нее пока не было, видно, такая ее доля, однолюбая…
В доме Хаджибека Мария впервые столкнулась с арабской семьей так близко, вплотную, и она пришлась ей по душе. Марии нравились отношения между женами, как между старшей и младшей сестрой, – Хадиже было за тридцать, а Фатиме исполнился двадцать один год. Нравилась их любовь к детям, притом бездетная Хадижа считала мальчиков такими же своими сыновьями, как и Фатима, малыши звали обеих «мама». Фатима была с детьми довольно сурова, хотя и нежна, и заботлива в то же время, а Хадижа источала одну только нежность, она буквально плыла от каждого обращения к ней того или другого мальчугана. Хадижа руководила в доме прислугой и поваром, раз в неделю она ритуально ездила с поваром в Тунис за продуктами, за французскими сырами, кофе, чаем, сладостями и за местными сплетнями, она была из богатой берберской семьи и вела дом с привычным для нее размахом, за столом, как говорится, только птичьего молока не было. Фатима происходила из полукочевой бедуинской семьи, считавшейся бедной, хотя бедность у бедуинов – понятие весьма относительное: у отца Фатимы было четыре жены, а у Фатимы шесть сестер и четыре младших брата, и всем им были обеспечены и стол, и кров. В семье Хаджибека Мария как никогда остро, предметно почувствовала и осознала власть условностей: все, оказывается, зависит от правил, по которым живет общество: установили в мусульманском мире правило многоженства, и всем представляется вполне нормальным, когда у одного мужчины две, три, четыре жены. Главное – договориться о правилах. "Чеховским трем сестрам да одного бы мужа – какая прелесть! Например, Вершинина, а?" – усмехнулась Мария, откладывая книгу.
– Да, входи, входи, Фатима! Вот церемонная девочка!
Дверь наконец приоткрылась, и робко, бочком, в комнату вошла Фатима. Ее прекрасные черные глаза косили от боли и стали совсем тусклыми, помутнели.
– Болит?
Фатима кивнула, пытаясь улыбнуться.
– Ложись, я тебя полечу. – Мария уступила ей тахту. – На спину ложись. Расслабься… постарайся совсем расслабиться. Закрой глаза. Спи. – И она стала делать ей легкий полувоздушный массаж висков, надбровных дуг, шеи. Это еще дядя Павел научил Марию лечить "наложением рук", что в то время называли знахарством. Он считал, что у нее есть та редкая энергия, которая была и у него. "Я тебя научу, Маруся, потому что тебя можно научить, а тысячу других я не смогу научить, потому что Бог не дал им той силы, что дал мне и тебе", – так говорил дядя Павел. И она училась у него с восторгом и усвоила многие уроки, в том числе и уроки гипноза, это ей так же было дано, как и ему. Фатима легко вошла в транс.
– Спи, милая, спи. Чуть-чуть – и все пройдет, и голова у тебя не будет болеть. Не будет болеть голова. Не будет болеть голова…
Фатима была в забытьи минуть пять – семь, она очнулась бодрая, ее прекрасные черные глаза сияли.
– О, Мари! О, Мари! Я как будто заново родилась! Хадижа тоже хочет, но она стесняется. У нее тоже сильно болит голова.
– Так пусть приходит. Нет, не сейчас, а часа через два, я должна отдохнуть. А как мальчики?
– Играют в детской.
В доме господина Хаджибека все было на европейский лад: детская, спальни, кабинеты, столовая, кухня в полуподвале и там же комната для прислуги.
– А когда наконец кончится сирокко?
– Еще девять дней. Мало. В пустыне сейчас плохо. Мои сейчас в пустыне. Скоро отец приедет в гости, посмотреть внуков.
– Он у тебя настоящий бедуин?
– Самый настоящий! – радостно засмеялась Фатима, сверкая белыми ровными зубами. – Я у него одна в городе, все остальные в пустыне.
– Я обожаю пустыню! – сказала Мария. – Когда приедет твой отец, ты нас познакомишь?
– С удовольствием!
– Я хочу попутешествовать по пустыне, он согласится быть моим проводником?
– Конечно.
– Договорились. Так пусть Хадижа приходит часика через полтора-два.
Как и вошла, Фатима так же бочком вышла из комнаты, осторожно притворив за собой дверь, а Мария снова легла на тахту и открыла Чехова.
"ИРИНА. Бобик спит?