– Тут все меняется, – интересничал я. – Еще недавно не было сигарет и табак продавался на развес. Как-то в очереди местное телевидение взяло у меня интервью.
– Вас узнают на улицах?
– Нет. Они обратились ко мне случайно.
– И что же вы сказали?
– Сказал, что люблю курить. Из искры возгорится пламя.
– Логично.
– Во всем есть смысл, – сказал я. – Женщины отдаются за пачку сигарет, – я привел несколько случаев из жизни.
– Как у вас хорошо, – воскликнул Бродский.
– Еще как, – ответил я. – Никакой Нобелевской премии не надо.
– Вам, может быть, и не надо, – согласился он. – Вам вообще ничего не надо.
– В этом и есть суть свободы…
Я в те времена к премиям относился с интересом и даже уважением. В начале 90-х Нобелевская премия считалась пропуском в бессмертие. Пропускная система сломалась. Бессмертия больше нет.
– Здесь воняет горячая вода. Не знаю чем. Карбидом, что ли, – пустился я в недавние воспоминания. – Мне это тоже нравится.
Когда мы сюда переехали, до получения квартиры жили в гостинице. Там я научился печатать на печатной машинке, сочинил несколько приличных стихотворений. Мне этот гадкий запах напоминает о творчестве. Как нюхну – спешу к мольберту.
– Это такой у вас юмор?
– Я романтик, Иосиф Александрович. Идеалист. Последний герой. Недавно шел мимо цирка и запнулся о пьяного молодого человека, какающего на тротуаре. Было темно. Ничего не видно. Я наступил в говно.
Бродскому история понравилась, и он заливисто рассмеялся.
– И что дальше?
– Ничего. Их было человек пять. Остальные ждали, когда он испражнится. С подростками связываться не стоит. Я вытер ботинок о снег и пошел домой. Не такой уж я безумец, как может показаться.
Сейчас бы я сдулся. Расстроился бы, уехал. В молодости всё – в радость. Шел по рынку. Внезапно прилетело яблоко – прямо в глаз. Больно, обидно. В кармане – пистолет, а в кого стрелять – не знаешь. Такие вещи утомляют.
Вскоре запах водопроводной воды сделался нормальным. «Фанни и Александр» показались тягомотиной. Литераторы, особенно маститые, меня хвалили, печатали в местном литературном журнале, но этого мне было мало. С ровесниками отношения были натянутыми. То ли они не понимали, чем я занимаюсь, то ли ревновали. Человек не виноват ни в таланте своем, ни в бездарности. Редко кто может оценить себя со стороны.
К торопливому сусальному акценту местного населения я привык. Ко внешности женщин никак не мог приноровиться. Русые волосы, широкая кость, короткие ноги. Многие из них были добры и обаятельны, но ведь в молодости ищешь другого. Если твой идеал женщины – Жюльет Бинош, ты попал не по адресу. Я мог часами бродить по городу и стрелять глазами по сторонам – безрезультатно. Сердце мое оставалось холодным. Бродский предпочитал блондинок. Ему бы здесь понравилось.
Сибирь – место кочевое, подвижное. С долей условности ее можно сравнить с Новым Светом, сплошь состоящим из мигрантов. Кого у нас там только не было… Я учился в немецкой школе вместе с поляками, латышами, евреями, греками, армянами. В городе был представлен весь евразийский интернационал. На Урале люди пустили корни с неандертальских времен. Приобрели уникальный уклад и внешность. Стоячая вода. Лежалые камни. Западно-Сибирская низменность на брюнеток богаче. Однако я верил, что и в здешних горах найдутся Пенелопа Крус и Жюльет Бинош. Я культивировал в себе оптимизм. Неброский такой, беспафосный, но все-таки – оптимизм. Поэтому я нашел изысканную брюнетку и полюбил ее. Она настояла, чтобы я начал публиковаться в Москве и познакомился с Иосифом Бродским. Она знала мои стихи и читала многие из них наизусть. Пела старинные романсы по вечерам и говорила, по моде той поры, что принадлежит к аристократическому роду.
– Вы до сих пор с этой черненькой девушкой? – спросил Иосиф Александрович.
– А чё мельтешить?
– Какое похвальное постоянство, – сказал он с издевкой.
– Я моногамен, как беркут, – незамедлительно ответил я. – Можно иметь всех женщин на свете, а можно только одну. Если взять правильную точку отсчета, это – тождественные вещи.
Я закрыл окно на кухне, потому что замерз. Сигареты кончились. Где-то неподалеку стучал трамвай. Подвывали на морозе бездомные собаки.
– Неважно, кто ты есть, – заключил я. – Важно, кем ты себя ощущаешь.
– Ну это вы загнули.
– Я действительно до сих пор с той же дамой, с которой приезжал к вам в Библиотеку Конгресса.
– Я ж не против, – рассмеялся тот. – Просто спросил.
Год назад мы были у Бродского в Вашингтоне, когда он служил тамошнему государству в качестве поэта-лауреата. Ксения теперь поселилась в Штатах, работала в провинции, в одном научно-исследовательском институте. Я прилетал к ней в гости в Южную Каролину, после чего мы навестили поэта в столице. Встреча имела смысл. До этого Бродский на удивление хорошо отозвался о моих стихах. Сказал, что завидует тому, как они написаны, но еще больше – внутренней жизни, которая за ними стоит.
За своей внутренней жизнью я уследить не мог, так же как за работой почек или печени. Я считал, что иметь какую-то особенную внутреннюю жизнь неприлично. Роскошь. Излишество. Я был уверен, что самые интересные вещи берутся ниоткуда. Из черной дыры. Из коллективного бессознательного. Из ноосферы. Суть в том, что – извне. Не из меня, а откуда-то снаружи. Такая позиция казалась мне наиболее конструктивной, лишенной сосредоточенности на себе. Поэзия – избавление от эгоизма. Мы должны раствориться: в языке, в водке, в холодном воздухе.
С этими благими мыслями я сел писать письмо Ельцину. Мне было что ему сказать. Начал по законам жанра:
«Как гражданин, писатель и просто как человек…»
Ельцин
Ельцин ответил через две недели. Я удивился. Либо письмо завалялось в почте, либо президент был в отъезде. За графиком его работы я не следил. Его крупное лицо в самый ненужный момент появлялось на телеэкране, голос пробивался сквозь помехи радиоэфира, улица комментировала каждое его слово. Спрятаться от демократии в его лице было невозможно. Он заполнил собой виртуальное пространство, проник в душу, которая в эти годы перестала быть бессмертной.
Наше общение началось в 89-м, когда опальный политик выдвинулся в народные депутаты. Его избрания больше всего жаждали на Урале. Свердловском он руководил лет десять, проложил асфальт куда-то на север, переселил людей из одних бараков в другие, обеспечил горожан курятиной и молоком. Его за это любили.
Ельцин согласился баллотироваться, и народ начал предвыборную агитацию. Противостоял ему мой отец, ученый-физик, академик. Влюбленный в Ельцина народ уделал интеллигента по полной. Очкариков не любят. Тем более, если очкарик – не из местных. Бате припомнили, что его отец сидел по 58-й статье за контрреволюционную деятельность. Нашли родственника, который был близок к партийной верхушке и питался сосисками из спецраспределителя. По городу распространялся слух, что моя мать еврейка, но при этом сам академик – записной антисемит. В ход шли подметные письма с угрозами, телефонные звонки с требованием выметаться с Урала. Вспомнили старые обиды коллеги по научному цеху. Все, кому академик перешел дорогу, включились в борьбу. Все, кому он помог, включились в борьбу с еще бо? льшим остервенением. Человека, оказавшего тебе услугу, нормальные люди не прощают.
На предвыборных выступлениях отца преследовали комиссары от оппозиции. Пролетарии умственного труда в рваных свитерах задавали ему каверзные вопросы и улюлюкали на галерке. Рабочий класс безмолвствовал, но Ельцин из деревни Бутки Свердловской области был ему ближе.
Мне он тоже был вполне понятен. На его примере я узнал, что такое «воля к власти». Она связана с безотчетной злобой и затуманенной головой. Супермен Ницше отступает перед образом уральского бунтаря. Ельцин мочился на шасси самолетов, падал с мостов с букетами цветов, отвечал несуразностями философу Зиновьеву[1 - Александр Зиновьев (1922–2006) – русский философ, писатель, социолог, публицист.] на французском телевидении, блевал на кафедрах американских университетов. Харизма. Брутальность. Непредсказуемость. Такое не может не нравиться.
Мы с приятелями по ночам развешивали предвыборные плакаты с портретами моего академика на фонарных столбах, набрызгивали аэрозолем на стенах слова агитации. К утру листовки были перепачканы дерьмом, граффити замазаны краской. Уральские горцы выкалывали моему отцу глаза, пририсовывали рога и бороду. На митингах у реки Исети я узнавал много нового про себя и свою семью. Я стоял в толпе неформалов и вглядывался в лица. Я чувствовал себя барчуком на конюшне. Я стыдился себя. Я не гармонировал с трудовой средой. Они вместе с их вождем проявляли свою природу. А я представлял собой производителя жалких безделиц под названием «стихи» и «проза». Природе эти вещи если не противны, то фиолетовы. Против природы не попрешь.
Счастливое стечение обстоятельств помогло моему академику выйти из игры и не ссать против ветра. С президентом они теперь поддерживали рабочие отношения. Ельцин оставался подозрителен. Он был одинаково подозрителен ко всем окружающим и не окружающим его людям.
Разговор с языческим богом
– Алло, это поэт Месяц? – спросил он голосом, медленным как тормозная магнитная пленка. – Ельцин на проводе.
– Здравствуйте, Борис Николаевич, – опешил я. – Спасибо, что позвонили. Признаться, не ожидал.
– Я получил ваше письмо, – сообщил он грозным голосом. – Вы пишете херню. Россияне меня любят. Ельцину сегодня альтернативы нет.
– Еще как любят, – поспешил я с ответом. – Души не чают. Готовы за вас в огонь и воду.
– Ну и зачем тогда вы пишете херню? – спросил он с прежней мрачностью. – Россия никогда не вернется в прошлое. Россия теперь будет двигаться только вперед. Я долго и мучительно над этим размышлял. Только вперед.