В. М.: Успеть сделать все задуманное, воспитать ребятишек. Обыкновенные тревоги. Сейчас пишу книжку, похожую на роман. Я уже говорил об этом. Фантастическую. Мистическую. Маркес или Павич на белорусско-литовском материале. Я не силен в массовых жанрах, но, надеюсь, будет интересно. Раньше ничего подобного не делал, поэтому увлечен не по-детски. О деталях промолчу, чтоб не сглазить. Я уже проговорился на радостях про метеориты…
Март 2012
(http://www.twunion.com:
«Переводчики стран СНГ и Балтии»)
«Гвидеон»:
от руководителя проекта
«Гвидеон»: алхимия творчества
Новый проект «Русского Гулливера» – иллюстрированный журнал с одноименным видеоприложением (www.gvideon. com) – логическое продолжение нашей работы по расширению пространства речи, уход от филологии в сторону сущностей, попытка услышать голос времени в шуме времени, облике времени, движении времени, духе времени, какими бы изменчивыми и неопределенными они ни казались. Визуальные практики, перформансы, акции и неоритуалы, – всё, чем грешат мода и современность, попадает в поле зрения «Гвидеона» хотя бы потому, что поэзия для нас не только текст, а то, что находится над текстом, просвечивает между слов, излучает энергию, втягивает в орбиту сопричастности. Кто-то чувствует эти вещи и входит в контакт, а кто-то нет. Хотя я надеюсь, что журнал может оказаться интересным как одним, так и другим.
Ограничиваться какой-то определенной поэтикой, традицией, декларациями возрастных или политических групп, претендовать на изобретение стиля, – ребячливо, неконструктивно. Лучше играть со стилями и эпохами. Поэзия может быть разной. Она там, где есть искра Божья, свет: «Дух живет где хочет». Превратить поэзию в «философию общего дела» и есть цель «Русского Гулливера», и этого журнала в частности. Поэзия – избавление от эгоизма, почти религиозная интенция. Панибратство исключено, если есть критерии творчества. К их возвращению в жизнь и стремятся наши проекты. Нащупывая точку отсчета, в которой все наши начинания и предметы гордости не значат ровно ничего, становятся нонсенсом, мышиной беготней, мы выстраиваем иную шкалу ценностей, преодолевающую не только коллегиальную субъективность, но и антропный принцип вообще. «Вначале было дело», – говорит гётевский Фауст, и Книге Бытия это не противоречит. Рождение поэзии происходит в той точке, где слово и дело были равны. Таким образом, журнал «Гвидеон» не только свод текстов и статей о них. Это своего рода алхимическая печь, в которой скромно и естественно возникают новые качества и новые ценности. Это не фиксация состояния литературы, это процесс ее создания.
«Гвидеон» – от имени Гвидон: князь Гвидон, герой Пушкина. Завистники бросают младенца в море, но он, подобно библейским Ною, Моисею или кельтскому Талиесину, выживает, рождается вновь. Смерть поэзии, как и смерть Бога, не катастрофична; мы живем в переходную эпоху. Гибель одного предполагает появление другого. Если у людей остается интерес к жизни, то останется и вкус к поэзии. На ее второе рождение мы и рассчитываем, его и торопим. Качественные изменения предопределены природой, спиралями развития, парадоксом «вечного возвращения». Появившись в устной форме, пожив на камне, пергаменте, бумаге, поэзия перемещается в виртуальное пространство, обживает его и вновь, как доисторический зверь, выползает из воды на сушу. Наша задача – разглядеть в этих замысловатых траекториях следы богов и, может быть, вновь увидеть их лица.
Второй концерт Рахманинова как национальная идея
Когда-то я переводил большую обзорную статью об американской поэзии и наткнулся на высказывание автора, сожалеющего о том, что поэт-посланник вроде Пабло Неруды в американской культуре невозможен. Мысль меня насторожила: в России тех лет глашатай и какой-либо буревестник казались чрезмерностью, чуть ли не дурным вкусом…
Времена изменились. Коллективно-мистическое, экстравертное – «поэт должен быть больше, чем поэт», вера в особую роль литературы и ее воздействие на общественную жизнь – возвращаются; мы остались такими же, какими были. Фенотип, архетип… Национальную специфику надо беречь.
Сейчас о другом. О вещах внутренних. О провинциализме, вернее – о двух формах периферийности, сжимающих нашу поэзию в осадное кольцо. Что такое провинциализм? Несамостоятельность, вторичность, подражательность, да? Итак, первый фланг – посконный, лапотный, «народный», условно говоря, традиционный. В идеале эта тенденция должна бы подчеркивать достоинство классического выбора, делая ставку на гармонию. Лучшие образцы этой практики на настоящий момент – стихи о природе и любви, выражение скромных, но чистых чувств, христианская лирика, публицистика. Преимущественно эта поэзия стала формой общения в социальных сетях, обрела свою нишу вне литературных конкурсов и журнальных публикаций. Сообщество создано. Этому, как бы варяжскому сегменту нашей литературы успешно противостоит западнический фронт: евроатлантический, продвинутый. Здесь знают правила поведения в обществе и литературе, говорят об эволюции в поэзии, пытаются диктовать моду. В силу постсоветского расклада крыло все еще имеет авторитет, хорошую информационную поддержку, опору в литературных и академических институциях, вышедших из советского истеблишмента и самиздата. Единственная весть, которая может быть выношена в этих рядах, – диссидентская. Раздраженное, почти паническое оживление, связанное с рокировкой в высших эшелонах власти, говорит, что эта карта может быть в очередной раз разыграна и даже принята в «прогрессивном мире» за чистую монету.
Зачем повторяться? Международный успех Бунина и Шолохова смотрится сейчас выигрышнее, чем впечатляющие победы авторов интеллигентского направления: Бродского, Пастернака и Солженицына. В связи с изменением мирового политического контекста, увы, меняется и восприятие их творчества. Я вынужден называть «нобелиатов», поскольку до последнего времени именно эта роль, с некоторыми оговорками, на них и возлагалась. Бунин приносит весть о России навсегда ушедшей, Шолохов – о новом строительстве, Солженицын – о том, что строительство, увы, кровопролитно. Наконец, Бродский и Пастернак сообщают о себе самих на фоне всего этого. Мир меняется: не знаю, насколько нас будет интересовать мнение Шведской академии через десять, скажем, лет, если переоценка ценностей пойдет тем ходом, который предчувствуется в России уже сейчас. Самостоятельность – вещь трудная, в Отечестве пока что диковинная, но рано или поздно зрелость прийти должна. И торопить ее не надо, и форсировать нет смысла. Это естественный процесс. Потенциал распределения Божьего дара в обоих лагерях я не рассматривал. Таланты – они вне и над. И весть наша – пока что в шуме общих голосов, дай бог выразить ее кому-нибудь одному. Она нужна именно нам самим: на мировое понимание я бы пока не рассчитывал.
Разговаривая с западным цивилизованным человеком, мы всегда вынуждены допускать, что нечто неартикулируемое неминуемо остается за скобками. Общение может быть более-менее близким (бывают же смешанные браки), но барьер есть. Существуют вещи, которых мы не сможем им объяснить, но которые между нами понимаются с полуслова. И эти вещи существенны, важны. В них тайна, разгадка цивилизационного кода. О загадочной русской душе не буду. И об обреченности на непонимание – тоже. На Западе, на мой взгляд, русские часто живут не из-за теплого климата и политических свобод, а из-за трудноуловимого ощущения собственного интеллектуального и духовного превосходства. Даже механики автомастерских, даже новые русские банкиры. Не говоря об «интеллектуалах» полета Набокова и Бродского. Я размышляю об этом «тайном спуде», «таинственном опыте», «духовном излишке»: именно они позволяют не обращать внимания на насмешки и поучения Запада, великодушно не обижаться на внутренних оппонентов.
Вот что пишет о русских китаист Владимир Малявин: «Мы имеем дело именно с практикой повседневности, обладающей колоссальной жизненной силой, силой неиссякаемого сопротивления всем схемам жизни. Знаменитая “косность” русского быта есть только другое название господства декоративного элемента в насквозь ритуализованном и потому эстетизированном миросознании Московского царства и народной массы Российской империи. Русскому восприятию повседневности свойственно обостренное сознание внутренней самодостаточности и силы практик повседневности, не знающей границ и кодов официального порядка. …Теперь есть основание говорить и о другой, по-своему еще более существенной стороне повседневности: о повседневности как воплощении, говоря языком китайской традиции, “великого покоя”… равнозначной “недеянию”, или благодетельной беспристрастности правителя на Дальнем Востоке». Я ликую. Об этой, казалось бы, весьма заметной вещи почти никто никогда не говорил. Не знаю, насколько эти черты способствуют созданию собственной философии (не говоря об экономике), но что они полезны для поэзии – точно.
«Блестящие интеллектуалы всегда обитают в пещере понятийного мышления; они никак не могут покинуть ее, чем бы ни занимались. Проходят годы – и она поглощает их все больше и больше. Постепенно их ум и понятия сливаются в одно целое. Поэтому я говорю, что можно избежать ядовитых змей и зверей, но нет способа избавиться от умственной концептуализации… Люди изумляются, услышав, как я говорю: “Избавьтесь от мышления”. Они изумляются, теряются и не знают, что делать. Им следует уяснить, что именно тот момент, когда возникает это чувство потери и остолбенения, – самый подходящий для осознания (буквально: для освобождения своего тела и своей жизни) (Су Дунь-ли)». Видимо, разница западных и восточных практик письма где-то здесь. Русские не китайцы, но попробовать понять их через великого восточного соседа – имеет смысл.
Прививка постмодернизма, данная нам в «смутные годы», отразилась на сознании русских куда более благотворно, чем мы привыкли думать. Мы получили хорошую школу релятивизма, стали «хитрее», «изворотливее», «циничнее»: нам ли не понимать, что такое несимметричный ответ, о котором говорят политики и военные спецы, размышляя о нынешних «диффузных» противостояниях. Впрочем, и до «культурной оккупации» синтетическое мышление, неожиданно сочетающееся с глубинной тягой к последней правде и последней справедливости, было более распространено, чем аналитическое. Синтетическое мышление – это то, что предполагает существование сразу нескольких логик вместо одной, подбор логики, отличной от алгоритма противника. Существование нескольких логик одновременно, нескольких параллельных ответов, из которых должен быть выбран один наиболее парадоксальный, в этом понимании является определением таланта (интуиции). Другими словами, способность к фантазии, воображению. Славянский ренессанс, обозначенный Милорадом Павичем, вполне может состояться на просторах нашей Родины. Способность нести обаятельную пургу, через которую тем не менее просвечивает святая и бездонная истина, – мерцает в нас от Гоголя до Курёхина. Почти дзенский абсурд – русское умение; литература, кажется, только начала его осваивать.
Алогичное мышление (в частности, фольклорно-поэтическое) в определенных условиях может быть лучшим способом познания, изначально полагая электрон и волной и частицей, а слово – и топором и иконой. Массовая кельтомания среди русских неслучайна: священное безумие в поэзии, парадоксальный юмор, сказочная религиозность. Ирландцы создали свою метафизическую литературу, мы еще нет. Мы подошли к порогу и словно на миг застыли. Китайская весть, кельтская весть, латиноамериканская весть. Где русская? По-моему, на подходе. Преодоление литературы по-русски – одна из самых долгожданных для меня вестей; не знаю, от чего она будет отталкиваться: от протопопа Аввакума, «Слова о полку», Державина, Хлебникова, Гагарина, Калашникова…
Поэзия – вещь сверхчеловеческая и, значит, наднациональная. С другой стороны, каждый народ играет свою партию в общем оркестре истории: в силу своего темперамента, менталитета. Именно так развивается любая национальная культура – через заимствования. Соло на этом балу – вещь относительная. Главное, что каждый занят своим делом и по-своему необходим. Так вот, русские для меня звучат отнюдь не балалаечным или бутылочным звоном, а фортепьянными накатами Рахманинова, Прокофьева и Чайковского – мощным и неповторимым больше нигде звуком и тоном. Если бы наша «национальная поэзия» восприняла сегодня этот простой факт как фон, на котором можно работать, она зазвучала бы иначе. Кротость, смирение – хорошо и похвально, но для полноценной жизни нужен полный диапазон звуков. И он в нас есть. Мы закрылись, сбитые с толку политической неразберихой, увязшие в плену бесплодных самоунижений, в ученических оглядках на давно тупиковые штудии западной «университетской литературы». Но двадцать лет обморока, полусмерти – это же инициация, начало перехода на новый, более качественный жизненный виток. Теперь можно многое начать сначала. Почти с нуля. Отбросив все призрачное и вымороченное. Не для нас ли В. Н. Топоров восстанавливал индоевропейский протогимн, Вяч. Вс. Иванов выпускал «Мифы народов мира», Д. С. Лихачев восстанавливал берестяные грамоты и «Слово о полку»? Старшее поколение сделало достаточно много, чтобы мы росли нормальными людьми. «Чтоб я их предал?» По существу, издана вся русская философия прошлого века, лучшие образцы западной и восточной. Я это к тому, что для восстановления, а еще лучше – для воссоздания, идентичности есть всё.
Говорят, мы имперская нация. Такова наша история. Как и англичанин в Англии, например, или американец в Америке, – русский, лишенный имперского сознания, уже не русский. И сейчас мы говорим не о деспотизме, а об универсальности сознания. О всемирной отзывчивости, империи духа. Это, если хотите, иной, более высокий, модус бытия. В нашем Отечестве эта привычная мысль, в той или иной огласовке, проявлена как догадка о чем-то большем, всемирном, к которому Отечество и предназначено. Третий Рим – трон духовный, здесь же теократия Владимира Соловьева, откровения Достоевского, прозрения Тютчева… сейчас идея также на слуху, причем в самых различных исполнениях. Применим эти понятия к поэзии; страна, как ни верти, литературоцентрична. И в эту центричность русскими втянуты остальные братские народы нашей державы. Православная цивилизация, о которой говорит Хантингтон, – нечто большее, чем славянство. Имперскость, стремление к расширению на весь мир – являли античная поэзия (Гомер и Вергилий), Киплинг, Паунд. Христианство могло осуществиться только в Империи с ее дорогами и всемирностью. Все великие проекты древности обращались к большим пространствам. Земным или небесным. Запад своей единой и всемирной духовной сущности сегодня по ряду причин лишается: не нужно распространять свою ущербность на весь мир. Я не вижу преимуществ прогресса и демократии в том виде, в котором они оформились у наших соседей. Особенно для литературы. Русские обладают глубинными ресурсами собственного рецепта. Поэзия сверх-человечна и наднациональна? Миссия России так же сверхчеловечна и наднациональна. Это замечательное совпадение нужно использовать.
Говорят, что русских элит, столь необходимых для возрождения идентичности, в России не создано. Так ли это? Не знаю. Меня интересует: плачевна ли эта гипотетическая ситуация для поэзии? Стихи сочиняют не элиты (не интеллигенция), поэзия – удел более древних ментальностей, чудом проявляющихся в настоящем. Другое дело – читатели. Они существуют, и если в настоящий момент от поэзии отвернулись, то не наша ли в этом вина? Напишите что-то интересное, что-то из ряда вон выходящее. «Встают невежды и восхищают небеса» – я люблю повторять эту формулировку блаженного Августина, хотя «просвещенное варварство» более предпочтительно. Пусть комментаторы правы и русских элит по-прежнему не существует, но предположить, что за времена унизительных испытаний в стране выкристаллизовывается новый, невиданный доселе дух, очень хочется. И мне кажется, я вижу его очертания. Во многом они до сих пор стоят на материке Серебряного века, кто-то идет дальше, выбирая в учителя Ломоносова и Державина. Главное, что нынешнее положение вещей дает нам свободу выбора и некоторую множественность точек отсчета. И Византия, и Древний Иран, и «Белая Индия», и Греция, и Орда, и сама «изначальная Русь», не говоря о «наших» Европах и Америках, – определяют манеру поведения и литературного письма. Откажись от всего этого – станешь никем. Председателем земного шара мог быть только русский поэт. Имейте это в виду.
Не обладая капиталами и влиянием Альфреда Нобеля, я возложил ответственность по русификации нашей изящной словесности на «Русского Гулливера», коллективного автора, которому рады в каждом доме на каждой земле. Этот положительный персонаж может быть вполне антропоморфен и персонифицирован, может скрываться за грифом издательства, где и следует поддержать эту большую музыку. В его планы входит создать платформу для инновативной русской поэзии на страницах «Гвидеона». Инновативной – значит, надо что-то придумать, а не просто плыть в потоке своих сердечных чувств. Золотой век, Китеж, Беловодье, царство пресвитера Иоанна.
Или, к примеру, Иван-царевич как сокрытый имам Махди? Не хотите? Предложите что-нибудь свое. Вы можете. Судя по опыту нашего поколения, мы вполне готовы воспринять опыт не только Гарсиа Лорки, но и Эзры Паунда и даже Джона Эшбери. Я вижу обновленную русскую поэзию – впитавшую мировой опыт, играющую с ним с позиций взрослого ребенка, который, как и Заратустра, побывал и «верблюдом» и «львом», или как там рисовал законы развития души любимый философ. Который освободился, просветлел. Слушайте голос сердца и крови, которую оно перекачивает. Плюньте симулякрам в рожу. Надоело. Это не модно. Не прижились они у нас. Разве что в политике, но это вообще отдельная статья. И читайте побольше, ни в чем себя не ограничивайте. И потом пишите, всего этого начитавшись. Лишь бы получалось по-русски. Мощно. Одни исполняют камерную музыку, другие – оркестровую. А вы, мои коллеги-литераторы, не бойтесь медведя в посудной лавке. Звон фарфора и хрусталя – это красиво. Он тоже должен быть включен во Второй концерт Рахманинова с оркестром.
Праздник непослушания
Молодость – пора дерзости, амбиций, понтов. Мы отталкиваем всё, что нам навязывают другие поколения, – желая проверить каждую практику на собственном опыте. Самоутверждение – чувство полезное, но недостаточное. В свое время именно молодость изобрела романтическую поэзию, футуризм, рок-н-ролл, рэп. Сторонники линейного прогресса (а они, как ни странно, еще существуют) считают, что в поэзии возможно развитие. Что Мандельштам круче Вергилия, а Эминем круче их обоих. Мне более понятно движение по спирали, или, как говорят философы, идея «вечного возвращения». На малых промежутках времени ощущение цикличности не столь очевидно: поживем – увидим. Восточная практика ученичества и преемственности, по большому счету, новым временем отброшена: переосмысление традиции происходит через ее отрицание. Суфии говорят: неверие учителя есть вера ученика[1 - См.: Нурбахш Д. Беседы о суфийском пути. М.: Риэлтивэб, 2009.]. И наоборот. Забудем о внутренней предрасположенности души: многие вещи делаются из чувства противоречия. Назло. Впрочем, чем сильнее что-то отшвырнешь, тем с большей вероятностью потом этим заинтересуешься.
Восстание против отцов – не только подростковый комплекс, издержки «трудного возраста»: в 68-м молодежь берет штурмом библиотеки и оперные театры, утверждая новый массовый стиль, выдвигая своих писателей и мудрецов; битники собирают огромные аудитории, хиппизм становится образом жизни. Для нас таким революционным прорывом стали метареализм и концептуализм конца 80-х – начала 90-х. Причем речь не только о группе литераторов (группы всегда существуют), но и о языке поколения. Быть соразмерным своему времени, ощущать плечо собрата, – очаровательное чувство. Проблема в том, что единение коллективизма в один прекрасный момент начинает казаться стадностью, подражательностью, общим местом. Ну, это если у тебя лично что-то есть за душой. Если ты что-то представляешь собой как личность. Начинаются сомнения, ломки, поиски. Ты понимаешь, что время или определенный метод мышления навязывает тебе некие контексты, когда определять свое место в литературе ты хочешь сам. Желаешь сам эти контексты устанавливать: в силу собственного уникального опыта и чувства. Надоело рифмовать – начинаешь писать верлибром; почувствовав однобокость этого письма, возвращаешься к ритму и метру или объединяешь то и другое. Будучи пролетарием, тянешься к интеллигенции; став интеллигентом, тянешься к народу. Живя в Азии, превозносишь Европу; хлебнув западного опыта, с интересом смотришь на родной простор. Цепь отталкиваний практически бесконечна. Пресыщение – главный психологический и мировоззренческий источник познания. Пусть это и не есть та самая работа души, которая порождает поэзию, но это фон, на котором работа души вполне может состояться. Все вокруг читают рэп? Удиви подругу песней Исаковского. Увлекаются Буковски? Прочитай вслух псалом Давида. Люди катаются по европейским поэтическим фестивалям? Езжай на Байкал собирать казачий фольклор… Не позволяй никому себя учить и лечить. Я бы хотел, чтобы на страницах «Русского Гулливера» эта дидактическая интенция отсутствовала. Наше дело – предлагать, не более того. Праздник непослушания. Поэзия в действии.
Лучше быть несчастным Сократом, чем счастливой свиньей, – хорошо сказано. Однако насколько запрограммировано это несчастье, вернее – насколько можно использовать его для счастливой полноты жизни? Я часто слышу от друзей, что цельность человека невозможна, что расщепление сознания – черта не только эпохи, но и самой природы. В нас должно жить множество взаимоисключающих душ вместо одной: состояние такого болезненного спора и есть творчество. Я отвечаю, что это – потакание своей болезни (не будем определять ее в медицинских терминах), демонстрация ущербности, отсутствие позитивного посыла. Но, похоже, многих именно это и устраивает, хотя шизофреничность, по-моему, серьезно отличается от «священного безумия», которым и является лучшая литература. Различие между «утверждением жизни» и ее отрицанием стерто. В нас настолько силен инстинкт декаданса? В мире не может быть твердого «да» и твердого «нет»? Нет смыслов и смысла? Я далек от душеспасительных разговоров.
То, что мы в течение прошлого века исполняли, по существу, «песнь бессилия»[2 - Зерзан Д. Первобытный человек будущего. М.: Гилея, 2007.], вовсе не значит, что это единственно возможная песня. Для молодого человека она, на мой взгляд, неестественна. Молодость героична, воинственна, ее вряд ли должны прельщать испорченность и извращение. Ты демонстрировал свою утонченность, обаятельно культивировал слабость или эпатировал публику, чтобы возвыситься в кругу друзей или понравиться девушкам? Что делать, если общение с друзьями себя исчерпало, множественность дам сменилась постоянной любовью или полным разочарованием в противоположном поле? Дело может закончиться трагически.
Этот номер «Гвидеона» – молодежный, посвящен поэзии и прозе авторов, не достигших тридцати пяти лет. «При слове “тридцать семь” в момент слетает хмель», – поет Высоцкий, обращаясь к истории отечественной литературы. Ждать авторам до «рокового срока» осталось недолго. Переход из условной молодости в условную зрелость обычно переживается трепетно, романтика рефрена «буду умирать молодым» по-прежнему в ходу. Что тут скажешь? Алкогольными самоубийствами и «кризисом среднего возраста» пускай занимаются психотерапевты. Другое дело, что нынешний безопасный уклад литературной жизни позволяет «поэту» после опубликования нескольких книг и получения пары премий удовлетворить тщеславие, уйти в окололитературный бизнес, «не жалеть, не звать, не плакать», в общем – не писать. Главное – оставаться на слуху. Это отдельная, специальная профессия, о которой Владимир Семенович, сочиняя свою песню, не подозревал. Времена меняются. Эволюция на пути к сверхчеловеку парадоксальна. Но ведь не каждого устраивает столь бесславное существование. Ты пришел в этот мир, чтобы его изменить, да? Для этого тебе нужны силы, духовные опоры. Если хочешь – сверхценности. Не буду говорить здесь о «трансцендентном измерении бытия», хотя дело именно в нем. В конце концов, можно подобрать другие, более житейские формулировки. Например, «сила заблуждения». Без идей, пусть даже ложных, ничего серьезного не достигнуть. Если «священным» стал для себя ты сам, со своими привязанностями, сексуальными приоритетами, любимыми напитками и книгами, шанса выйти из болезненного круга почти нет. Нас спасает нечто внешнее, объективное, равнодушное. Я бы сказал, что это величина постоянная для всех поколений и наций, «ценностей незыблемая скала», о которой писал Мандельштам. Только соотнесение твоего творчества с этой величиной и может позволить удержать тебя на плаву и на лету. При отсутствии религиозного опыта (пусть подсознательного) человеку объяснить это трудно, но часто само творчество приобретает черты такого опыта и становится неуязвимым для советов и наветов.
Наличие «силы заблуждения» – особый дар. Возможно, врожденный. Нечто вроде способности быть счастливым, воспринимать поэзию и жизнь не только как праздник непослушания, а как праздник вообще. Праздник невозможен без категорий чуда, тайны, утопии. Победивший временно позитивизм обречен в силу своего занудства, предсказуемости, двухмерности изображения. Чем нас смущала советская поэзия в ее худших образцах? Механицизмом и воинственным безбожием. Думаете, эта традиция полностью перекочевала на stihi.ru? Да ничуть. Она повсюду – от толстых журналов до тонких. Самое потешное, что так называемая инновативная и продвинутая поэзия, по сути, ничем от своей социалистической предшественницы не отличается. И когда я отрекаюсь от мирской лирики, я отрекаюсь именно от того, что разложимо на материалистические составляющие, имеет различимую невооруженным глазом природу и никакой сверхзадачи в себе принципиально не несет. Появление на заре перестройки Бродского с его (не его, конечно) идеей частного существования в обществе коллективистских ценностей казалось откровением. Однако времена изменились: практика чисто литературного бытования вошла в противоречие с отечественной традицией, где «поэт больше, чем поэт», и с интересами творчества вообще. Другими словами, практика частного существования нам надоела. Так же как надоедали Boney M – и мы переходили на Led Zeppelin, надоедал Led Zeppelin – и мы слушали Прокофьева и Стравинского. Свобода выбора. Активный постмодернистский скепсис. Подвергай всё сомнению, сказали Карл Маркс и Будда Гаутама. Отличный способ жизни. Я бы сказал, что бесконечная прогрессия подобных отталкиваний и отрицаний ведет к созданию так называемого идеального стихотворения. Если мы не будем допускать его возможности, сильно проиграем в духе.
Приведу выдержку из статьи молодого петербургского поэта Романа Осьминкина, опубликованной в альманахе «Транслит»[3 - http://www.trans-lit.info/press.htm] пару лет назад. Меня необычайно радует, что в новом поколении появляются люди, как и мы, говорящие вслух о поэзии действия и не стыдящиеся великой силы заблуждения, которая ведет нас по жизни. Люди, вновь осмелившиеся заговорить об утопии, закрутив очередной виток «вечного возвращения», без подростковых колебаний обратившиеся к категории Истины.
«Поэт не позволяет апроприировать свою поэзию культуриндустрии “общества риска” и превратить ее в продукт развлечения. Он стремится преодолеть роль шестеренки в этом глобальном механизме и обрести субъективность не в виде “человеческого капитала”, а субъективность своего социального и политического “я”. Поэт находится в непосредственной связи с жизнью, и его поэзия ответственна перед ней. Настоящая поэзия прямого действия не в эстетическом отчуждении и не в категоричных императивах лозунга или агитки, а в создании условий для уникального события, переживаемого и интерпретируемого каждым человеком – потенциальным деятельным соучастником этого события. Поэзия прямого действия – это постоянное обещание утопии, своим голосом шаг за шагом работающее над производством Истины. <…> Отсюда поэзия прямого действия – это и поэзия, оказывающая действие, имеющая конкретный адресат, к которому она обращается с помощью художественных средств, но в то же время она и принадлежит действию, подготавливая к действию и предвосхищая его. Чтобы не сводиться к действию, эта поэзия должна всегда удерживать свое значение и логику в состоянии неопределенности и неопознанности. Ее действие – это не что-то уже существующее, ожидающее лишь исполнения, а производная от истины, ее вызревший момент. Она оставляет иллюзию эстетического дистанцирования, неосуществимого в обществе глобальной эстетизации, и обещает чудо. Но не овеществленное чудо, не зависящее от воли человека, а чудо как утопию, доселе немыслимую реальность, которую можно созидать своими руками».
Замечу, что поэтика нового поколения интересует меня в последнюю очередь. В данном случае куда важнее интенция преодоления пораженческих настроений, воцарившихся в нашей культуре в течение последних десятилетий. Фиксация момента подвижной истины, производство этого момента (хоть на бумаге, хоть в действии) – практика, близкая кругу «Русского Гулливера», также пытающегося выйти за пределы обыденного и линейного мышления, избавиться, как говорят люди дзена, от «словесного беса». Привычка к сомнению, гибкому лавированию, отторжению и притяжению самых невероятных ходов и величин сходна с избавлением от понятийного мышления и интеллектуализма, одного из главных препятствий к существованию поэзии. В этом случае крайне сомнительно выглядят призывы к формальному изменению отечественной просодии и переходу на верлибр как на более «демократическое» письмо. В митинговых страстях ушедшей зимы наши коллеги договорились до необходимости отменить преподавание образцов традиционной метрики в школах, поскольку внутренняя ставка поэзии на запоминание сковывает нашу свободу. Мне подобные идеи напоминают отмену пеленания младенцев в США: якобы человек с первых дней чувствует насилие и начинает жизнь в условиях тоталитаризма. Здравый смысл победил. Младенцев пеленают. А наиболее сознательные матери кормят их грудью вместо молочных смесей.
Старательный перевод стрелок, навязывание собственных спекулятивных тем, – излюбленный метод хозяев дискурса или людей, на него купившихся. Не надо вестись на этот общественный троллинг. Что мы обсуждаем? Проблемы современной церкви или панк-рок? Пути судебной реформы или личность Ходорковского? В разговоре о поэзии столь же важно уходить от внешних и несущественных дискуссий. Ты можешь писать так, как ты хочешь. Создавать не только тексты, но и контексты. Верлибром, метром, факелом в небе или вилами по воде. Главное – вернуть поэзии силу, мощь, действенность. Остальное – детали, формальности. Надеюсь, в этом выпуске «Гвидеона» вы увидите нечто большее и существенное. То, что увидели мы, составители и редакторы журнала. Свободу Русскому Гулливеру!
Надзирать и наказывать[4 - «Надзирать и наказывать» – название известной работы (1975 г.) французского философа и историка Мишеля Фуко, посвященной эволюции политических технологий западного общества]
Помню недоумение, с которым менеджер одной рекламной компании уставилась на мой лозунг «Поэты печатают поэтов». Она хмыкнула, помолчала немного. «Это нужно убрать», – сказала вскоре, очень категорично. «Почему?» – «Звучит отталкивающе…» – «Почему?» – «Поэты – это несерьезно. Книги должны издавать специалисты». Похоже, в глубине души она считала поэтов людьми принципиально ни на что не годными. Я рассказал о наших скромных и нескромных успехах, заметил, что на каждом поле действуют свои законы. Она ответила, что законы бизнеса всегда одинаковы. Я догадывался: как только я скажу, что «Русский Гулливер» не бизнес, а способ жизни, – наш разговор прекратится. Я заговорил о том, что книжки должны выглядеть хорошо и радостно, быть содержательны и свежи; пусть у них нет возможности дойти до широкого читателя – зато есть шанс засветиться в писательском сообществе. «Мы должны рисковать, обращаться к новому, иначе получается бессмысленный бег по кругу, перетасовка одних и тех же имен…»
Я не мог сказать своей незатейливой правды и вообще не люблю более повторять это ни вслух, ни про себя. Однако, как ни верти, литературный процесс на нынешнем его этапе интересным уже не станет, все наши публикации – лишь ритуал времен Кали-юги и солидификации духа. Это – медицинский факт, диагноз, который успокаивает лишь тем, что распространяется на всех и вся. Всё, на что с детской самонадеянностью рассчитывают «Гулливер» и «Гвидеон», – «привлечь к себе любовь пространства, услышать будущего зов». Я серьезно. Без романтического угара. Для меня это абсолютно реальные вещи: реальность, данная в ощущениях. Особенно про «любовь пространства». Ведь его координата накрепко связана с временем: и прошедшим и будущим.
Поэтому нашу цель невозможно описать в рамках филологии. И метафизики в ней нет. И мистики. Просто такой стиль жизни, когда ты постоянно начеку. Когда все имеет смысл и одновременно его не имеет. Когда со всей серьезностью не можешь ничего принимать всерьез. Когда интуицию нельзя отключить ни на секунду. Когда каждое твое движение порождает ответное, и если этих движений, шагов, дыханий множество – жизнь превращается в игру, от которой ты уже не в силах отказаться. И эта игра имеет прямое отношение к писательской и издательской деятельности. Не знаю, как у других, – у меня так. И Кастанеда об этом говорит, и дзен… И философы… И математики… И охотники… И спортсмены… Объяснить эти вещи соратникам по цеху я вряд ли смогу: мифологическое мышление не в моде, вернее – почти утрачено. Более распространено бытовое сознание, приправленное как бы научным, но литература такого сорта, похоже, всем надоела.
Мне было приятно, когда на одной из недавних презентаций «Русского Гулливера» в Ереване проект наш был назван самым неформатным из всех существующих. И сказано это было не мальчиком, но мужем. Уважаемым мной человеком. Не для каждого начинания такой эпитет мог бы считаться комплиментом. Формат, его четкая очерченность, точность и является тем самым «лица необщим выраженьем», определяющим суть работы любого издательства. Профессионалы это хорошо знают. Отклонение от генеральной линии равнозначно рассеянию, вот-вот готовому стать вавилонским. Здесь можно задуматься: претендуем ли мы на профессионализм вообще? Что такое профессионализм в случае small press? Впрочем, я называл «Русский Гулливер» арт-группой, литературным направлением, поэтическим трендом, опирающимся на мифологию и авангард, имеющим абсолютно свой почерк в уличном и камерном акционизме. Если мы научились издавать книги и выработали притом некоторое подобие издательской политики, стали ли мы после этого профессиональными издателями? Хотели ли ими стать?
Мы должны уходить от любого сектантства, пришло недавно на ум. От политического, религиозного, национального, интеллектуального, стилистического, трендового… От любых навязчивых идей и фобий. На всем, что мы делаем, и без того стоит некая неуловимая печать, водяной знак и отметка «Русского Гулливера». Существуют книги, которые могли напечатать или написать только мы, – я думаю, веселые люди догадываются об этом, и сейчас я лишь констатирую очевидное. Однако подобная открытость вовсе не означает всеядности: мы отмечаем то, в чем видим искру Божью. Искру Божью люди видят редко. Как в такой ситуации можно поддерживать некий определенный тренд или стиль?
Опыт подобной ответственности и работы есть. И навык вербализации этого опыта – тоже. Я не знаю, как называть людей, принципиально год за годом вымарывающих, вымывающих из нашей словесности все самое неожиданное, дерзкое, талантливое. Уныло подгоняющих под свои трафареты никуда не годные для родной речи словесные конструкции, превозносящие их, защищающие диссертации и т. п. Огромная масса стихов ускользает от них в силу внешней, формальной просодии, кажется им банальной, поскольку на смыслы, на нюансы этих смыслов, на музыку сфер их, увы, не хватает. На мой взгляд, господ прогрессистов раздражает в первую очередь именно то, что веками признавалось за талант. Малейшее его проявление обречено на раздраженное шипение, старательное замалчивание…
К счастью, первые номера «Гвидеона» получили негромкий, но вполне содержательный резонанс. Андрей Василевский усомнился в этичности существования литературного анекдота как жанра, сравнив шутки от Изи Грунта в рубрике «После Довлатова» с серией злых публикаций в журнале Дмитрия Кузьмина, проходящей под заголовком «Кто испортил воздух» (а ныне под заголовком «Безвоздушное пространство»). «Порченого воздуха» я не люблю (запах не нравится), но устное народное творчество литераторов о литераторах поддерживать буду. И не только потому, что люблю довлатовский юмор. Просто присутствие в литературе священных коров, неприкасаемых небожителей, несмотря на то что никто уже не помнит, по какой причине они таковыми являются, – к оздоровлению этой литературы не ведет. Другим серьезным упреком стала наша «религиозность». Все лето прошло под знаком борьбы с церковью. Мы тоже попали под раздачу. Когда-то мы были свидетелями кампаний по дискредитации государства, армии, науки, литературы. Сейчас – церковь. Борьба прогресса с мракобесием, образования с невежеством. Проиграли политически – обрушимся на церковь. Какая разница, как внести раскол? Березовский предложил Кириллу союз против Путина, тот не ответил – и понеслось. Может, это лишь продукт мятущегося интеллигентского ума? Может, просто заблуждаются? Перед нами новый этап противостояния «города» и «деревни», бессмыслицы и смысла, «деградации» и «эволюции».
Короче. Нам было предложено ввести хоть одного атеиста в редакцию «Гвидеона». Отчего бы? Оттого, что я из соображений хорошего тона пишу слово «Бог» с большой буквы? На мой взгляд, религии в «Гвидеоне» не больше, чем в поэзии Мандельштама, но оппоненты безошибочно чувствуют нашу инаковость. Не зная, как реагировать, называют продолжателями «Нашего современника», из-за публикации Эзры Паунда подозревают в симпатиях к Муссолини, в призыве понять русскую идею как Второй концерт Рахманинова – усматривают шовинизм. Мы не умещаемся в их форматы. Хм… Но это и есть свобода. Свобода «Русского Гулливера». Одна из целей свободы – не идти на поводу ни у одного расписанного дискурса, вести себя так, чтобы никто не мог предположить, что ты опубликуешь или напишешь завтра. Непредсказуемость, постоянное сомнение и поиск. Это, кстати, нужно не для того, чтобы обвести читателя вокруг пальца, это нужно для того, чтобы обмануть смерть. Предсказуемость, приобретение манеры и есть начало конца, говорил мой любимый Лев Шестов в «Апофеозе беспочвенности». Манера и индивидуальность голоса – разные вещи.
Нас упрекали в том числе и в антиинтеллектуализме, полагая, видимо, что мы призываем поэтов стать дураками. Зачем? Неплохо бы каждому пишущему поэту вспомнить, что существуют вещи более высокие, чем интеллект и рассудочность. Озарение, прозрение, вдохновение. Даже школьники в курсе. И здесь можно идти по пути хоть буддистских, хоть христианских практик. А можно вообще изобрести что-то свое. Поэзия – священное безумие. Забыли, что ли? И это безумие не имеет никакого отношения к пьяному бреду или шаманскому камланию. Поймал себя на мысли: для того чтобы объяснить этот наш антиинтеллектуализм, достаточно пересказать сюжет о «Звездном мальчике», о том, как он от «большого ума» прогнал бедную мать и возликовал в своей звездной гордыне. Иногда кажется, что нами пытаются править калеки, не знающие ничего выше интеллекта. В некоторых своих коллегах я вижу именно «звездных мальчиков», и с каждым годом они превращаются для меня во всё более неосязаемые величины. Причем говорится не просто об интеллектуализме, а о «западном интеллектуализме», который коллеги собрались от нас защищать. Не очень понятно, кто их уполномочил и какое отношение они вообще имеют к этой сомнительной на нашей почве отрасли знания; но жандармские интонации, с которыми «интеллектуалы» смеют разговаривать с «мракобесами», – явно не домашнего происхождения. «Русский Гулливер» – западнический проект: это видно невооруженным взглядом по отбору авторов, стилю жизни и т. п. Другое дело, что иной «западник» в России – самый вопиющий тип азиата, подражательный, подобострастный, малообразованный, но, очевидно, познавший истину через чтение нескольких левацких брошюр. Недавно написал в ЖЖ какому-то забияке: идея Большого Запада могла родиться только в голове у Маленького Нацмена. Шутка, конечно, но что-то в этой шутке есть…
Увертки европейского колониализма, к которому мы не имеем счастья принадлежать и который все еще продолжает свою экспансию, до сих пор позволяют умникам рассуждать о каких-то преимуществах западного стиля жизни. Чем практика нацизма отличается от геноцида негров, индейцев, арабов? Как общеевропейские и американские ценности связаны с Гуантанамо, Югославией, Ливией, Ираком? Всё. Тема закрыта. Наши «интеллигенты» без конца и края повторяют о какой-то нашей неразвитости, а ведь эта идея понятна лишь им одним, большинству русских людей именно они кажутся неразвитыми и уродливыми. Или вы про экономику? Или про американскую военную мощь, на которой, увы, пока все это «интеллектуальное» хозяйство и держится?
Мы можем лишь догадываться, в каком положении оказалось европейское мышление после победы союзников во Второй мировой. Существует мнение, что вместе с грязной водой нацизма из лохани был выплеснут и ребенок в лице философии, метафизики, религии и, конечно же, поэзии. Вы отвергли метафору, риторику, мифологию, музыку? Я не против. Поэзия для меня не только ряды строчек, она растворена в воздухе и может проявляться в чем угодно: в действиях, ритуалах, в щебете птиц или шорохе видеоролика. Вы отказались от традиции, перешагнули через эпоху Просвещения, – предложите теперь что-нибудь. Ибо то, что вы предлагаете, есть продукт расщепленного сознания. Мир, в котором боятся слов «решение», «истина», «верность», «отчизна», – нелеп. Достаточно привести пример Алена Бадью, который говорит о равенстве понятий «подлинное бытие» и «интеллектуальный фашизм». Что тут скажешь? «Кто не жил, что спорить с ними?» Боюсь, речь о разнице психотипов, ментальностей. У всех свой исторический опыт: для русской, а тем паче для любой восточной, культуры исключение понятия подлинности было бы самоубийственным. Наши европейские коллеги, к сожалению, должны держаться в рамках «антитоталитарного» левого дискурса (шаг в сторону – позор). Такова система надзора, гласные и негласные нормы, благодаря отсутствию которых мы всё еще гораздо более свободны, чем представители прогрессивного человечества. Никто не может заставить нашу мысль вращаться вокруг холокоста, как раньше ей приходилось вращаться вокруг Карла Маркса. Хотя бы потому, что именно мы этот холокост в Европе и остановили. Что случилось с Европой потом, разберутся специалисты, возможно – арабские. С другой стороны, я уверен, что и за Брестом остается достаточно здравого смысла и животного начала: Европа долгое время служила нам ориентиром и образцом для подражания. Возможно, это время еще вернется.
Французские маргиналы отсчитывают «новое время» с маоистского мая 1968 года – с таким же самодовольством, с каким наши «национал-предатели» вспоминают 1991-й или фальсификацию президентских выборов в 1996-м. Восстание масс, по большому счету, равнозначно восстанию посредственности. И мы видим, как эта посредственность создает собственную философию, устанавливает институции, навязывает собственный «интеллектуальный» вкус. Она пошла бы дальше, если бы политические и экономические модели «нового миропорядка» не оказались столь несостоятельными. Одна из тактик этих сил – подсаживание народов на комплекс вины. У нас была замечательная возможность наблюдать за превращением германской культуры в афро-исламо-американскую. России, похоже, готовилась иная, но похожая участь. Если разработана религия холокоста, то почему бы не доработать культ покаяния перед ГУЛАГом? Паскаль Брюкнер так и называет свое исследование – «Тирания покаяния». В России она почему-то не утвердилась, не нашла благоприятных условий и почвы. А ведь в начале 90-х казалось, что дело в шляпе. Если же воспринимать покаяние как инициацию, качественный сдвиг в сознании, ведущий к новым свершениям, то наши дела не так уж плохи. И у нынешней нашей армии есть шанс вновь стать великой и непобедимой. И у философии есть возможность стать не французской, а русской. И у поэзии есть шанс. Жан-Поль Сартр не мог разговаривать с американцами, поскольку чувствовал, что им чуждо понятие «первородного греха»… Меня отсутствие этой родовой травмы никогда не смущало. Не удивлюсь, что и мы, русские, от нее избавляемся – и скоро и нам не о чем будет говорить не только с американцами, но и с Сартром.
Я могу понять Умберто Эко, несколько маниакально размышляющего о «вечном фашизме». Он застал это трагическое и противоречивое время, воочию видел бригады Сопротивления, принесшие демократию и свободу на броне американских танков. Он услышал в речи партизана, поднявшегося на трибуну, отсутствие риторики. Партизан произнес речь наподобие героя мультфильма: «Сражались, сражались. И победили!» Однако, несмотря на всеобщую мировую демократизацию, писатель до сих пор склонен видеть тоталитаризм повсюду. Когда читаешь таких тревожных мыслителей, подчас кажется, что вся история человечества до 1945 года была фашистской. Впрочем, у всех свои комплексы, идефиксы. Но как быть с нашими домашними «интеллектуалами», чьи деды освобождали народ из концлагерей или, наоборот, в этих лагерях сидели? Почему и они готовы в любом «инакомыслии» видеть «это»? Дань гуманистической вере? «Сегодня в клубе будут танцы – все будут модными, как иностранцы»? Или это удобное клеймо для очернения конкурента? Где историзм мышления? Почему мы падки на чужие болезни и, более того, считаем их достижением мысли?