– По-моему, надо нам завершать встречу… – начал было Игорь Николаевич. Но Вишневский не стал его слушать и не позволил договорить.
– Я тебе вот что скажу, Николаич. – Глаза Вишневского вспыхнули огнем, но огнем холодным, обжигающим недоступностью и удаленностью от действительности, как две мерцающие звезды. Игорь Николаевич знал, что это не пьяный блеск, это такие оттенки душевного пламени. – Другому бы не сказал, тебя просто уважаю как профессионала и смелого человека. – Он опять сделал паузу и облизал губы. – Так вот: что Афган, что Чечня – все одно. Речь идет о простейшем – порабощении, подавлении, присоединении. По праву сильного. Никакими благими намерениями тут и не пахнет, никакими революциями и уж тем более мифической помощью отсталым народам. Мы – захватчики и поработители, понял?! И еще… Мы добились того, чего хотели, – пожизненной культовой ненависти наших народов. Теперь для любого россиянина любой чеченец – кровный враг, и наоборот.
– У-у, – протянул Игорь Николаевич, – а ты изменился… Заметно. Сильно изменился. А что ты-то сам делал в Афгане?! Что ты тут делаешь, если такой праведник?!
– Ха, – выдохнул озлобленно и презрительно Вишневский, и от выдоха потянуло коньячным паром. Как от коровы в хлеву несет пережеванной травой, когда она тянет свою большую наивную морду к хозяйке. – Ну, во-первых, мне нравится быть на стороне сильного, мне нравится порабощать. Нравится быть вождем. Нравится быть сверху. Я этого не скрываю.
А во-вторых, тут уже личное давно действует. И не только личная жажда отмщения за конкретных товарищей, но и личная, старательно пробуждаемая в течение долгого времени жажда конкретной крови! Понимаешь?!
Теперь, когда Вишневский почти кричал, то возвышаясь своей статной фигурой, как крестоносец в доспехах, то приближаясь потерявшим красоту и скорее безобразным теперь лицом и навязчиво проникая в интимное пространство Игоря Николаевича, ему стало вдруг неприятно продолжать разговор.
– Не понимаю. И предлагаю перенести разговор.
– Нет, ты подожди. Ты на меня не обижайся. Ты что, правды боишься?! Не бойся, я тебе ее выкладываю для общего понимания. Давай – на коня, и расходимся.
«Завелся, орел. Теперь долго не угомонится, и это я сам виноват. Придется дождаться окончания пьяного бреда, потому что все равно не успокоится, пока не скажет до конца. А ведь часа два всего сидели. Стареет, видать», – Игорь Николаевич покосился на литровую бутылку, в которой осталось меньше трети. Но почему тогда у него самого в голове порядок, от перевозбуждения? А Вишневский как будто сканировал его мысли:
– И это, Николаич, не пьяный бред, а откровения бывалого человека. Так вот, ты не задумывался, почему на наших дедов, радостно повизгивая, гитлеровские орды шли, а на прадедов – наполеоновские? Все очень просто. Гитлер и Наполеон просто высвободили тайные желания масс, – тут голос Вишневского опять перешел на злобное шипение, – зверье, которое живет в человеке и жаждет людской крови, выползло наружу и начало кромсать ближнего. И не просто кромсать, а делать это изощренно, с пристрастием. Ты знаешь, я когда мочу этих тварей сверху, нурсами или из пулемета, я чувствую, что они – твари, а я – убийца. Гнусный убийца. Ну и что?! Мне, лично мне, это приятно, тем более что, по Путину, я – благородный освободитель, защитник конституционного строя, мать его так.
Игорь Николаевич заглянул Вишневскому прямо в его расширенные, как две маслины, зрачки и ужаснулся: там теперь точно поселился бес, окруженный чем-то гиблым, пустынным и инфернальным. Он не ожидал таких перемен в Вишневском, раньше это дурманящее исступление никогда не прорывалось в нем. Только теперь он заметил в товарище, которого не видел три года, следы разрушений от алкогольных возлияний. Голос, особенно изменился его голос, став тягучим, протяжным. Изменилась заточка мысли, как если бы станок, ее производивший, постарел, отупел и износился. «Неужели это первые признаки распада личности?» – Дидусь сам изумился своей внезапной мысли и отогнал ее. Но от того прежнего вертолетного лихача в самом деле осталась разве что вечно коробящая, глупая наколка в виде кольца на одном из его покрытых темными волосками пальцев. Как и раньше, мазня на коже выглядела вызывающе нелепо и совершенно не стыковалась с его истинной породой, динамичным интеллектом. Но, может быть, Вишневский всегда был таким, а он просто не знал об этом, потому что не было раньше таких доверительных отношений. Все-таки сказанное больно задело его самого.
– Андрей Ильич, ради бога! Ты, брат, нажрался и несешь тут черт знает что! – попробовал он пойти в наступление. – Я вот не испытываю никакого такого влечения убивать. И служу тут ради самой службы, славы и достатка…
– Ради достатка служат у тебя контрактники из Тобольсков, Сызраней, Красноярское, – грубо перебил его Вишневский, – им там жрать нечего да семьи надо кормить. Но и они быстро меняются после пары-тройки убийств, тоже становятся деревянными, как языческие идолы. А ты просто еще мало убивал в полях. Признайся, мало?! – заорал он, и в голосе уже был нечеловеческий скрежет, настойчивое дребезжание стекла, – попробуй, тогда поговорим.
Игорь Николаевич теперь молчал, сжав челюсти. Он твердо решил подождать окончания монолога и не вступать в спор. Но Вишневский затих, успокоился. Встал, пошатываясь прошелся по маленькому пространству КУНГа, совсем как загнанный зверь в клетке. Игорь Николаевич искоса наблюдал за ним и недоумевал. Почему он так изменился за последние три года? Ведь так не может быть, чтобы человек почти всю жизнь воевал, а потом – бах! – и наступило прозрение?
– Я сейчас, – бросил ему Вишневский и вышел. Через минуту-две неуверенные, тяжелые шаги подполковника опять затопали по КУНГу, он попал в поле зрения Игоря Николаевича, с деланой веселостью крикнув ему издалека магическое слово «Наливай!». Когда Андрей Ильич оказался под лампочкой, тускло-желтый свет выхватил на один миг его лицо из сумрака незаметно надвинувшейся ночи. И опять Игорю Николаевичу бросилось, как постарел и осунулся его друг, как теперь сгорбилась некогда бравая, молодецки резвая фигура, как поползли по лицу жирные черви морщин, а две глубокие черточки между глаз, которые он всегда относил к внешнему проявлению интеллигентности, теперь выражали скорее глубокую озабоченность. «Какой он, в сущности, одинокий и уставший человек, и война, скорее, тут не причина, а следствие», – подумал он, когда Вишневский усаживал свое долговязое тело на жесткий неподвижный табурет. Но теперь он уже не выглядел столь опьяневшим, как двумя минутами ранее.
– Все, на коня – и расходимся. Ты, брат, не обижайся. Я над этим всем много думал. И знаешь, что понял? Путинский призыв пробудил тут наших темных демонов, ох, пробудил! Похлеще, чем в Афгане, это я тебе присягаю. Там была власть Советов, особый отдел и все такое. Нас заставляли маски миротворцев носить, и истязания подвернувшихся под руку носили слишком скрытый характер, чтобы говорить о массовом масштабе. Когда при Ельцине тут воевать начали, тоже все это не так очевидно прорывалось. Да и много неопределенности было: то наступай, то отдай технику боевикам, то перемирие, то еще какая туманная договоренность. А сейчас поверили в то, что «их надо мочить в сортире». И сейчас «мочилово» объявлено взрослое. Друг друга сейчас и «чехи», и мы по-настоящему ненавидим. И бьем по-настоящему, нещадно и с наслаждением.
Вишневский опять перевел дыхание и облизал губы, пересыхающие от волнения.
– Так что ты об этом думаешь, дорогой мой москвич?
– Думаю, что ты – дурак запивший. А завтра проспишься, и все пройдет.
Игорь Николаевич сказал это ласково, с оттенком сожаления и жалости. Сказал, вставая, и поднимая наполненную самодельную рюмку.
– Андрей Ильич, за тебя! За нас! Чтоб все у нас было хорошо… – Он поглотил содержимое, крепко хлопнул по плечу вертолетного аса и удалился уже не слыша, как Вишневский с горькой досадой проронил сам себе:
– А для чего, чтоб у нас все было хорошо?.. Сам ты… дурак, батенька. Ни черта-то ты и не понял.
Потом он еще долго сидел неподвижно, уронив голову на руки, сложенные на столе.
3
После встречи, которая неожиданно вылилась в тяжелую беседу, Игорь Николаевич еще долго не мог уснуть. Он широко раскрытыми глазами уставился в штопаный рубец на потрепанном скате палатки, который во мраке выглядел затянувшейся раной на шкуре старого, в мучениях доживающего свой век животного. Было неловко и грустно, как будто он узнал о товарище какую-то непристойную подробность, и от этого остался осадок причастности к чему-то омерзительному, к грязи, которая пристает не к ботинкам, а сразу налипает на душу. Смутная тревога, беспокойство неясного происхождения заполнили его всего до такой степени, что по телу несколько раз прошел нервный, безотчетный озноб. В чем истинная причина его волнения? Не в том ли, что в противоречивой судьбе вертолетчика он видит инвариант своей собственной? Эдакий трафарет для любого военного, пусть и удачливого, но задержавшегося на войне. А что, Вишневский уж пятый год заместитель командира полка, и хотя к карьерному росту почти равнодушен и своего кэпа не подсиживает, наверное, вот-вот станет командиром части. И при этом все так же летает, словно командир звена или эскадрильи. Но и он сам так делает. И комбатом ходил на боевые, и сейчас, став начальником штаба полка, будет так делать… Им обоим пока везет… Пока… Но дело не в этом. Тогда в чем, в новом взгляде на старые воспоминания?
И тут Игорь Николаевич невольно вспомнил, как однажды по долгу службы оказался свидетелем допроса у разведчиков. Они перехватили посыльного к одному из полевых командиров, за которым уже давно вели охоту. И рассчитывали, что немолодой бородач поведает о месте расположения крупного отряда противника, к командиру которого он направлялся. Но хотя чеченский пленник на вид казался немощным и худым, как больной рахитом, в его блуждающих глазах жил неожиданно крепкий дух и неугасимая вера фанатика. Вначале его взгляд был соткан наполовину из страха и ненависти, но очень скоро страх улетучился, оставив лишь бессильную ненависть и невыразимую тоску. Через полчаса изощренного допроса чеченец был без передних зубов, с вывернутым набок носом и разорванным левым ухом. Его лицо уже представляло собой медленно набухающее кровавое месиво, и даже неясно было, откуда сочится кровь, тотчас превращающаяся в багровую слизь, смешанную с потом, слюной и грязью. Полуживое тело подвешивали к прикрученной к потолку скобе и в сопровождении лавины грубых ругательств, пыхтя и сплевывая прямо на каменный пол «комнаты исповеди», методично отбивали внутренности. То, что осталось от пленника, хрипело и тихо, как подыхающая от укусов собака, выло. Человек постепенно сливался с забрызганными, в бурых пятнах от крови стенами, растворялся в них. Жизнь медленно покидала хлипкое, поломанное тело, и его хозяин, кажется, сам молил о том, чтобы скорее расстаться с этим миром, когда один из пытавших предложил последний способ. «Или подохнет, или расколется. А поскольку все равно подохнет, то грех не попытать счастья», – буркнул вспотевший от истязания спецназовец-контрактник, пыхтя сигаретой и доставая из встроенного металлического ящика провода, похожие на телефонные. «Разрешите, товарищ майор?» – спросил он и, получив молчаливый знак согласия своего начальника, еще дважды пыхнул сигаретой и ловким броском отправил окурок в угол. Игорь Николаевич, далекий от нежных ужимок, до этого спокойно и бесстрастно наблюдал за избиением – его интересовал результат, и убиваемая человеческая оболочка являлась не просто врагом, но прежде всего носителем важной информации, которая может спасти завтра не одну жизнь его солдат и офицеров. Потому, если бы даже его руками разорвали пленника на части взамен за точное местонахождение врага, ни один мускул не дрогнул бы на его лице. Он молча смотрел и смотрел, ненавязчиво впитывая флюиды подкрадывающейся смерти, не подозревая еще, что они воздействуют, как заразная инфекция, с обратной силой и на тех, кто убивает. С появлением проводов он обнаружил, что нечто, напоминающее любопытство, проснулось в нем. Он стал оживленнее наблюдать за развитием событий, за самим процессом истязаний и в какой-то момент даже забыл, зачем он пришел в эту холодную сумрачную камеру. В это время один из спецназовцев руками разодрал на подвешенном безжизненном теле штаны, ошметки которых повисли внизу, зацепившись за обувь. Поразительно сильными руками разведчик разорвал и свисающую чуть ли не до колен полотняную рубаху, невероятно грязную, в разводах вязкой крови. Он не стал отрывать рубаху, а запихнул ее рваное полотно за ее же края возле шеи пленника. Взорам наблюдателей открылись коричневые ягодицы пленника, впалые и тощие, а само висящее костлявое туловище в сплошных гематомах теперь чем-то напоминало кошмарные документальные съемки концлагерей времен Второй мировой. Целеустремленный детина, очевидно знающий толк в процедуре, наступил ботинком на оборванные части штанов, так что пленник стал похожим на растянутую и закрепленную вверху и внизу боксерскую грушу. Затем одной рукой ухватился за щуплую ягодицу, чтобы раздвинуть зад, а другой с силой воткнул в него провод. «Чех» легко дернулся, по меньшей мере присутствующие теперь знали точно, что жизнь еще не покинула его. После этого здоровяк в камуфляже резко нажал пленнику двумя пальцами за ушами, и тот, как выброшенная на берег рыба, инстинктивно захлопал от резкой боли ртом; тотчас второй конец провода оказался у него во рту. Второй парень, такой же отборный силач с лицом городского хулигана, только и ждал этого, потому что мгновенно воспользовался моментом и туго притянул челюсть к черепной части головы медицинским жгутом. Перед тем как запустить генератор, первый контрактник приблизил свой устрашающий лик к скованному жгутом, застывшему черно-желтому лицу пленника и задал прежний вопрос. Мучитель и мученик встретились взглядами. Первый был непреклонен и суров, с налившимися кровью глазами, в которых исчезли метафизические переживания и оставалась лишь твердь призрака, овладевшего на миг исключительным правом убийцы. Второй, и Игорь Николаевич это отчетливо видел, уже простился с земной юдолью, в глубине его глазных впадин осталось только траурное мерцание приготовившейся отлететь души. Пленник возвел глаза к небу. Заурчал генератор, и тело вдруг охватили конвульсии, оно стало беспорядочно сотрясаться, как будто кто-то раскручивал его волчком. Его теперь легко можно было бы принять за большую куклу, если бы в какой-то миг остатки человеческого не явились свидетельством его принадлежности к еще живому существу: желчная пена с кровью повалила изо рта, а по ногам потекла вызвавшая отвращение палачей смесь мочи, жидкого кала. В тесном, тусклом помещении стало распространяться зловоние, но прежде чем Игорь Николаевич отвернулся, он успел заметить неожиданно концентрированный и удивительно сильный, как толчок землетрясения, биоэнергетический импульс смерти. Он ощутил, как этот непостижимый разряд из сверкнувших в последний раз глаз умирающего пронизал его током сверху вниз и исчез вместе с отлетевшей душой. Игорь Николаевич не был уверен, что послание умирающего предназначалось ему одному, но по какому-то окаянному стечению обстоятельств случилось именно так. Когда генератор затих, изуродованная мумия с закатанными, навечно остекленевшими глазами перестала двигаться. Лишь по инерции безжизненное тело продолжало еще некоторое время покачиваться, да две неясного цвета капли упали на пол, напоминая, что только что в нем была смутная форма жизни.
Самой удивительной и неожиданной для Игоря Николаевича оказалась звериная молчаливость пленника; за все время экзекуции он вообще не проронил ни единого слова. В какой-то момент Игорь Николаевич даже хотел спросить коллег-разведчиков, уж ни немой ли этот «чех». Но теперь, лежа в палатке, он знал наверняка: тот человек с самого начала настроился умереть и сумел самовнушением отстраниться от боли и от самого жуткого – ожидания приближения смерти, медленного ее удушья. И теперь он отчетливо помнил, что поразился больше всего моменту исчезновения жизни из тела, выраженному в том последнем взгляде – апофеозе забвения, который спустя годы остался таким же отчетливым и будоражащим сознание, как и в тот момент. А еще он запомнил выражения лиц окружающих. Сидящий на высокой табуретке майор-разведчик скривился от отвращения к грязной плоти, хотя глаза его были безотчетно сыты, как у плотно пообедавшего человека, знающего толк в пестовании воображения. Помощник палача почему-то восхищенно возвестил товарищу: «Ажурная работа, ничего не скажешь». Сам же гурман молчаливо улыбался жуткой улыбкой дикаря-каннибала, и его белые ровные зубы сверкали в полумраке. Невозмутимая улыбка его твердила с тихой настойчивостью: «Ничего не поделаешь. Но раз не удалось выбить сведения, то хоть потешились». С гадливой миной офицер бросил контрактникам: «Снимайте тушу, и в яму», а потом Игорю Николаевичу: «Пойдем, Николаич, разочаровал молчаливый звереныш…» И подумав, добавил, как бы объясняя ситуацию: «Религиозная вера у них, чертей, сильная, дает возможность подохнуть, не расколовшись».
Игорь Николаевич проиграл в воображении всю страшную картину убийства, теперь уже осознавая, что оно оставило в его душе вечный осадок прикосновения к греху. В сущности, он ни в чем не был виноват, как не были виновны и жестокие разведчики: они боролись за то, чтобы выжить и победить, и в этом логика их действий. И, возможно, мстили за погибших товарищей. Будь они мягче, «чехи» сами перегрызли бы им глотки. И все-таки что-то тут было не так. Что конкретно, он еще не знал, не понимал до конца. Но что-то спуталось, сбилось с курса, как компас под воздействием большого магнита. Посещение музея ужасов не прошло бесследно, и не случайно до сих пор подробности того вечера встают перед ним грандиозной ужасающей силой. Тягостные переживания понесли его дальше, как щепку несет в безбрежное море. Действительно, почему так получается, что на этой войне правая рука не знает, что делает левая. Почему уже столько лет сохраняется кособокое управление войсками, почему ВДВ, былая элита армии, выполняют сугубо полицейские функции, и все они смешались с милицейскими частями, пограничниками, мотострелками, спецназом. Все в этой войне перевернуто вверх ногами, все кружится чудовищной сатанинской каруселью, центробежная сила которой одним дробит кости, разбивает мозги, отрывает конечности, а у других, как у Вишневского, нарушает мировосприятие, отнимает чувство реальности, лишает возможности любить и быть любимым. Он поймал себя на мысли, что подумал об Андрее Ильиче как о давно умершем, погибшем человеке, вместо которого осталась, случайно сохранившись, оболочка и ищет с фатальной неотвратимостью возможности своего физического разрушения.
Игорь Николаевич не верил в то, о чем твердил ему Вишневский. Его устами говорит усталость от войны, простейшая усталость. А сквозь эту усталость неизменно проступает благородство Андрея Ильича, его офицерская честь. Ведь и на том совместном боевом задании Вишневский мог бы увести машины и преспокойно ожидать вызова на эвакуацию группы по радиосвязи. Но он так не сделал, и вовсе не потому, что испугался пуска ракеты по своим. А из понимания, что они вместе двигаются по краю большой могилы. Из святости, свойственной русским офицерам, из чувства чести не смог оставить их… И как только все это уживается в людях одновременно – и великое, и низменное?! И сам он, подполковник Дидусь, пришел на эту войну, потому что хорошо осознавал с самого начала: только жизнь в опасности, в смертельной опасности, только предельный риск, понятный военному сообществу, может обеспечить ему реальный рост. И не только рост карьерный, но рост самооценки, рост личности, приближение к его индивидуальной гармонии.
…И все-таки где-то далеко и глубоко в словах Андрея Ильича прятались отголоски правды. Как осколки от разорвавшейся гранаты, которые посекли не прикрытое бронежилетом человеческое тело… Они-то, эти осколки, и не давали теперь житья начальнику штаба, принуждали думать, думать и по-новому смотреть на войну. С большим трудом он забылся тяжелым, дремучим сном, и неясные кошмарные тени еще долго держали его в своем цепком потустороннем плену.
Глава третья
(Чечня, Новогрозненский, 2003 год)
1
Гноящаяся, кровоточащая аура войны немилосердно нависла над Природой, обволокла ее губительной пеленой, уничтожила ее гармонию. Въедливая, как кислота, энергетика разрушения необратимо входила в сознание каждого, кто ступил на эту землю. Очень многие, очутившиеся в ее гиблой власти, пребывали под гипнотическим впечатлением, что так было всегда, что война – нормальное состояние этой территории и этих людей и что, придя сюда по воле судьбы, неизбежно вести войну. Попутно опыт и сам инстинкт выживания убеждали новые пополнения в том, что вести войну необходимо жестоко и кровожадно, по правилам хищников, и только устойчивая милитаристская установка может оказаться залогом выживания. Что ж, традиция эта не нова, она лишь подзабывается, когда целому поколению случается прожить без войны. Но тотчас восстанавливается, ибо генетический код человека хорошо помнит все те истребляющие целые народы сражения, испепеляющие города войны, выжигающую сердца немилосердность. Человек привык убивать, это его древнейшая специальность. Он не отдает себе отчета, что деятельность эта к тому же приятна избавлением от необходимости думать и возможностью вести себя в соответствии со своей первородной звериной природой, неотъемлемой частью человеческого.
Только лишь приехав в Чечню во второй раз, подполковник Дидусь задумался об этом всерьез. Став командиром более высокого ранга, он одновременно был вынужден постигать и большие масштабы разрушительного действия войны. Удивляться тому, что на фоне цепи военных фиаско и позиционных побед, достигнутых за счет многих жизней солдат и младших офицеров, поднялась целая плеяда генералов, прослывших выдающимися, компетентными и победоносными. Он изумлялся странной пропорции: чем более гибельными для войск, чем более шумными оказывались следы того или иного военачальника, тем стремительнее очередной лиходей взлетал к вершинам военной доблести, приобретал почет, как шерстью, обрастал обманчивой харизмой непобедимого воителя.
В один из хмурых, затянутых дымкой дней поздней осени подполковник Дидусь сидел на броне командирского бронетранспортера и угрюмым взглядом из-под насупленных бровей взирал на тяжелую картину разрушений когда-то цветущего горного поселка. Очередной раз он командовал войсковой маневренной группой, рассекающей территорию Чечни, зачищающей ее населенные пункты и одновременно – ведь это война – карающей тех, кто мог оказать сопротивление. Подполковник ощущал, что очень изменился за время после академии: стал и чувствительнее, и кровожаднее одновременно. Так не бывает, скажет кто-то. Он бы и сам согласился, если бы не призраки, посещающие его с неотвратимой цикличности), как видения больного белой горячкой. В нем попеременно просыпался то бдительный философ, то жаждущий крови гладиатор. Каждый образ был силен, каждый вызывал мрачные переживания, и он все чаще пребывал в недобром настроении, а если когда и случалось ему чувствовать себя королем, то непременно темной масти. Ибо как он ни старался стать лучше и человечнее, если его доброе начало сталкивалось с непреложной силой приказа, воля демона всегда брала верх, и он становился организатором новых, порой еще более изощренных злодеяний.
На выезде справа из-под груды обломков торчали, как вылезшие из ран кости, части деревянных конструкций, по которым можно было угадать когда-то находящийся тут добротный дом. Слева через два десятка метров большой железной тушей насмерть забитого зверя лежал на обочине обгоревший перевернутый КамАЗ. Пока они проезжали через поселок, начальник штаба насчитал не более десятка уцелевших домов. Особенно поразил его один, стены в котором были пробиты насквозь и через дыру было видно какую-то сгорбленную, высохшую старушку в темных лохмотьях. Неподвижная и видимая всей колонне, она, как безумный, блуждающий полупрозрачный фантом в балахоне, безупречно дополняла всю безжизненную фантасмагорию леденящего прощания с местом погрома. Почти все здесь было разворочено, разбито, приплюснуто, взорвано, продырявлено, и если хорошо постараться, то можно было бы найти следы еще десятка таких же наездов в гости, больше известных под названием «зачистка». Почти всё казалось оцепеневшим, застывшим ваянием какой-то нереальной скульптурной группы, чьей-то дикой фантасмагорией. Подполковник копался в памяти: не был ли он тут в 95-м, когда они впервые ступили на горную тропу войны? Память отказывала, а может, декорации слишком изменились, потускнели. «Вот что достигнуто почти за десять лет войны… И если к этому стремилась пресловутая цивилизация, если это прямые последствия хваленого научно-технического прогресса, то, может быть, стоит прекратить его стремительный бег? Или чем тогда вся эта картина начала XXI века отличается от мрачных красок средневековья, от беспощадной инквизиции или даже от крестового похода?!» – думал Дидусь, соболезнующим взором окидывая покинутый поселок.
Горная дорога предсказуемым серпантином поворачивала, и дальше уже не было продырявленных и искалеченных строений. Подполковник глубоко вздохнул, прощаясь с очередным развороченным селением, погруженный в мысли о докладе о прошедшей операции. Они, вне всякого сомнения, отличились, безупречно выполнили тактическую задачу. Но он отдавал себе отчет в том, что в глобальном смысле развитый успех – ничто, потому что в этих горах давно потеряна граница между боевиком и мирным жителем, тут российскую армию уже давно не выносят и, затаившись, ждут своего часа. Он хорошо знал обманчивость достигнутой тишины, как и то, что уже завтра сюда могут вернуться боевики, и не дай бог, чтобы какая-нибудь малочисленная группа россиян оказалась тут, позабыв об осторожности. Конечно, улов впечатлил кэпа: двадцать семь «чехов» было уничтожено, еще двенадцать передано на фильтр ФСБ, где их попытаются сделать разговорчивыми. Но и свои потери, хотя несоизмеримо меньшие, не давали покоя. Молоденький, необстрелянный лейтенант первого батальона в первый же день подорвался на мине с растяжками и после пятичасовых мучений умер. Может, и лучше, что умер, ведь его лицо было изувечено до неузнаваемости, оторвана до колена правая нога, вся дальнейшая жизнь стала бы мучительной борьбой за существование и поиском доказательств, что ты не живой труп. Еще два солдата погибли, когда хотели войти в сарай и открыли его двери: из зияющей пустоты их встретил неожиданный шквальный огонь. Вот ведь судьба какая! Солдат было четверо, и двое из них оказались только легко ранены – их спасли бронежилеты. Считай, отделались легким испугом. А двоих других скосило насмерть, пулевые ранения в голову – одному из них полголовы снесло, как будто бритвой срезало. Сарай потом в упор расстреляли «шмелями», а разорванные гранатометными выстрелами тела оборонявшихся «чехов» потом собирали по кускам. Но убитых все равно уже не вернуть… А еще были раненые, тоже искалеченные судьбы. Всего шестнадцать, из которых три тяжелых. И что начальнику штаба было обиднее всего: два ранения вынесены не из боя. Сухоруков диким матом вопил в трубку, когда узнал, что старлей и контрактник случайно слетели с брони БМД во время движения и попали под идущую сзади следующую машину. Теперь оба с передавленными гусеницами ногами завершили боевой путь. Может быть, офицера попытаются представить к награде, чтобы как-то облегчить его послевоенную участь. Может быть, даже квартиру дадут, ведь хороший, добрый малый, но просто не для войны… Дидусь даже удивился, что так подумал о молодом офицере; раньше он судил исключительно по профессиональным качествам, а «профессии хороший парень – нет». Действительно, разве этот старлей не знал, что можно стать калекой и вблизи войны? И что он искал тут – убеждение в великом предназначении России? А тот разорванный миной отважный лейтенант был уверен, что его священная миссия состоит в безропотном служении Отечеству… Молодец, парень! Хорошо, что погиб, не задавая себе лишних вопросов, не зная, что ВДВ давно превратились в репрессивный орган Кремля. Да и что из всех этих смертей можно вынести? То, что русские бабы еще нарожают, как когда-то проницательно заметил любимый им в юности полководец. Да, они могли погибнуть и в автомобильных катастрофах, а так – отдали жизни или здоровье во славу Родины. Главное – не впустить в души подчиненных сомнения, не допустить двусмысленности, поддерживать священную иллюзию особой миссии, показать, что на нашей общей судьбе история замкнула момент пересечения великого, нетленного и временного, зыбкого существования. Тут нельзя допустить паршивой душевной слизи, уж лучше твердить о великой роли и выдающейся исторической миссии. Так и жить проще, и умирать легче! И подполковник подумал, что в первую очередь надо по прибытии в район дислокации провести идеологическую работу, поднять морально-психологический дух, придумать какой-то новый допинг…
2
Неожиданно внимание начальника штаба полка привлек нехарактерный шум несколько поодаль от дороги. Игорь Николаевич пригляделся и уловил в стороне от дороги неразборчивую возню человека в камуфляже и женщины с картинно черными волосами в темной, наполовину изодранной мужской одежде. Между прерывистыми злобными рыками зачумленных моторов ему послышалось другое, человеческое рычание, смешанное с руганью, и женские вопли, переходящие порою в странные, нечеловеческие звуки. Рычание или необычно громкое шипение, что-то необъяснимое и не поддающееся описанию. Он сделал знак механику повернуть бронетранспортер и приблизиться к месту действия. Метров за тридцать от экзотической сцены Игорь Николаевич остановил машину. Не глуша двигатели, вслед за командирской остановились другие машины колонны, сначала задние, а затем и следующие впереди. Подполковник ловко спрыгнул с брони и стал приближаться к небольшой группе людей, явно не из его полка. Его ожидало крайне неприятное зрелище: какой-то незнакомый офицер, невысокого роста, но плотный и мускулистый, нещадно, с какой-то особой страстью избивал местную женщину, нанося ей крепкие, увесистые удары по всему телу, порой намеренно стараясь попадать точно в лицо. Дидусь видел его со спины, так что вместо лица Игорь Николаевич мог обозревать лишь крепкую бычью шею спецназовца. Зато было хорошо видно искаженное от боли и бессилия суровое лицо женщины. Молодая, не более тридцати лет, с астенической фигурой, напоминавшей бамбуковую жердь, она была облачена в грязное мужское тряпье и выглядела несуразно. Из-под сильно надорванного левого рукава выглядывало голое плечо с большой сиренево-красной ссадиной. Ее левая губа и левая бровь были рассечены и успели припухнуть, бордовая кровь заливала ей глаз, а от разодранной губы струйки спускались к грязной, с разводами шее. Неправдоподобно черные, как воронье крыло, длинные волосы были растрепаны, рот приоткрыт, и из него вырывались при каждом новом ударе звуки, похожие на смесь рыка и глухого стона. Женщина не кричала и не плакала, мужественно снося издевательства; она еле держалась на ногах, но офицер не давал ей упасть. Подходя, Дидусь отчетливо увидел, как он методично и целенаправленно бил ее кулаком в живот, и когда она изогнулась пополам, изо рта выплеснулась струя вязкой слюны с кровью, повисая на нити и не касаясь земли. Однако одержимый бесом рыцарь в этот момент быстро подтащил ее за волосы и нанес следующий сокрушительный удар – между грудей; она громко ахнула от неожиданно пронзившей боли, опустилась на колени, а он опять не дал ей упасть. Рядом, в четырех-пяти шагах, стояли два других офицера, капитан и старший лейтенант. Небрежно закинув автоматы за плечи, они молчаливо курили и лишь косо и тоскливо поглядывали на затянувшееся избиение. На плече у капитана висел третий АКСУ с пристегнутым пулеметным магазином, принадлежавший, по всей видимости, их товарищу.