Подростки мечтали об университетском образовании, желая посвятить свои жизни служению народу.
Николай Салтыков первым вышел из корпуса и, как тогда говорилось, “ушел в народ”, обещал кружку помочь нелегальной литературой. Салтыков слово сдержал, но действовал он слишком необдуманно. К дому родителей кадета Пети Серебрянникова подъехал зимою на двух санях, доверху загруженных ящиками.
– Ребята! А это вам, – крикнул он товарищам…
Полиция уже науськала дворников, чтобы они приглядывали за жильцами. Но тут в полном бессилии перед ворохом многопудовых ящиков Петя Серебрянников развел руками:
– Самим не стащить! Позовем дворника…
Потом эту литературу гардемарины развозили по адресам революционных кружков, которые и сами посещали. Много позже, став зрелыми людьми, они осуждали то непростительное легкомыслие, с каким народовольцы допускали их до собраний, где все было на виду, каждый говорил, что хотел, а среди присутствующих сидели и явно посторонние люди с улицы. Где гарантии, что они не были агентами всемогущего “Третьего отделения”?
А между собою гардемарины уже спорили:
– Какой быть революции – мирной или буйной?
– Никогда не бывать ей мирной, – горячился Суханов. – Бомба – вот наше право! Бомба – вот наше убеждение…
Многие уже подражали Рахметову: приучали себя к голоду, а спали на жестком ложе. Вскоре гардемарины завели связи с кружками других училищ – пехотных и артиллерийских. Революция грезилась юношам в ореоле баррикадных боев, а победа народа должна была завершиться апофеозом свободы и всеобщего благополучия. Но тут в кружок проник некий Хлопов и настолько втерся в доверие, что среди молодежи не раз возникали споры:
– Не допустить ли его до наших секретов?
Он же, как потом выяснилось, сообщал все, что мог, своему родственнику Левашову, который являлся помощником шефа жандармов графа Шувалова.
Настал 1872 год… В один из вьюжных февральских вечеров, когда Эспер Серебряков уже лежал в постели, его навестил Петя Серебрянников:
– Вставай! Луцкого жандармы арестовали. И еще кого-то…
– За что? – Этот вопрос взбудоражил всех.
– А правда ли, что Луцкий на дуэли дрался? – гадали.
– Господа, он оскорбил офицера на Невском…
Но лучше всех был информирован граф Дюбрэйль-Эшаппар:
– Бросьте выдумки! Просто среди нас завелась банда террористов… Теперь-то они тихие. Ну что? – спросил он кружковцев. – Боитесь?
Хлопов сам же и подошел к Эсперу Серебрякову.
– Это я выдал вашу компанию! – честно сознался он. – Но едино лишь с той благородной целью, дабы спасти вас от заразы нигилизма…
Теперь адмиралу Краббе предстояло задуматься… Его окружали адмиралы вельми ветхие годами, которые не мыслили службы без линьков и плетей, а Краббе был сторонником отмены телесных наказаний на флоте. Он знал, что врагов у него много, а при той безалаберной жизни, какую он вел, к нему всегда будет легко придраться. Услышав об арестах в Морском корпусе, он сразу сообразил, что карьера его стала потрескивать, как борта клипера при неудачном повороте сильного ветра. Вчера, черт побери, государь уехал на станцию Лесино поднимать из берлоги медведя, а его, Краббе, с собой уже не пригласил… Плохо! Для начала адмирал устроил нагоняй начальству корпуса, потом сказал, что желает видеть всех арестованных у себя. Его спросили:
– Прикажите доставить их в Адмиралтейство?
– Много им чести! Тащите ко мне домой…
Эспер Серебряков после революции вспоминал: “Вот к этому чудаку нас и повезли поодиночке. Каждого из нас Краббе встречал ласково, гладил по голове, приговаривал: “Ты, голубчик, не бойся, я в обиду никого не дам…” После чего сажал с собою за стол, подавался чай с печеньем. Николай Карлович оказался хорошим психологом: его чай с печеньем и пти-фурами успокоил растерянных подростков. Однако лицезрение ржавого крюка, нависавшего над чайным столом, не улучшило их настроения.
– Пустое! – отмахнулся Краббе. – Вешать на этом крючке будут не вас, а… меня. И вы должны быть умницами. Не болтайте лишнего, прошу вас сердечно.
Затем входили шеф жандармов с Левашовым, начинался допрос. “Но Краббе зорко следил, чтобы они не сбивали допрашиваемого, и если Шувалов или Левашов задавали вопрос, который бы мог повести к неудачному ответу, Николай Карлович сразу же вмешивался: “Я имею полномочия самого государя-императора, и я не допущу, чтобы вы, господа, губили моих мальчиков!” Спасая допрашиваемых, Краббе спасал и свою карьеру. Он мастерски вставлял в диалог побочные вопросы, невольно порождавшие невообразимую путаницу в дознании. И как ни бились жандармы, им не удалось сложить точное заключение, что это за кружок. Революционное тайное общество? Или детская игра в казаки-разбойники на романтичной морской подкладке? Николай Карлович уверял жандармов:
– Помилуйте! В Морском ведомстве крамолы не водится…
Левашов, сбитый с толку, в сердцах даже воскликнул:
– Да ведь Хлопов-то совсем иное показывал!
– Осмелюсь заметить, – вежливо парировал Краббе, – что ему следовало бы пить поменьше. Иначе я при выпуске из корпуса забабахаю его куда-нибудь на Амударью или, еще лучше, в Петропавловск-на-Камчатке.
Арестованных он сопровождал дельным напутствием:
– Старайтесь найти себе оправдание… Думайте!
Намек был сделан. Николай Суханов вспомнил давние неудачи России, постигшие ее в освоении китобойного промысла, и от одного гардемарина к другому передавалась его мысль: “Год на Севере” писателя Максимова… Китов бьют все кому не лень, а мы, русофилы, сидим у моря и ждем, когда кита на берег выбросит.
Стыдно сказать, господа! Даже эластичный китовый ус для шитья дамских корсетов – и тот покупаем у иностранцев… Итак, отныне мы все – китоловы”.
Эврика! Киты пришли Краббе по вкусу, и при свидании с императором адмирал развил идею кружковцев.
– Ах, государь! Все это такая чепуха, – сказал он. – Никакой политики, а лишь “Вольное общество китоловов”. Начитались мальчики книжек и решили после окончания корпуса образовать промышленную артель, дабы на общих паях развивать на Мурмане китоловный промысел.
– Не совсем так, – вмешался граф Шувалов. – Что-то я не помню, где и когда Чернышевский с Герценом пеклись о китовых усах или вытопке китового жира.
– А вы читайте Максимова! – отвечал Краббе. – У него написано, как ваш незабвенный пращур, граф Петр Шувалов, еще при императрице Елизавете пытался нажить миллионы от продажи народу китового сала, и ни черта-с у него не получилось!
Александр II внимательно выслушал их полемику.
– Краббе, подай мне перо, – сказал он.
На докладной графа Шувалова он поставил свою резолюцию: “Забыть и простить”. Отбросив перо, царь похвастал:
– Вчера под Любанью егеря мою медведицу обложили. Может, Краббе, составишь компанию мне?
Шувалова же на охоту он не пригласил:
– Любите вы, граф, из мухи слона делать… А чтобы сразу покончить с дрянью, я скажу, что граф Дюбрэйль-Эшаппар кончил карьеру тем, что в царствование Николая II он стал его верным собутыльником. А как сложилась судьба Хлопова – не знаю…
На склоне лет Краббе захотелось семейного счастья, и в его одичалом доме защебетала молоденькая актриса. Нещадно обворовывая адмирала, она “за взятки выводила в чины чиновников из писарей, посылаемых к ней на кухню для поручений. А в итоге – паралич и долги!” Николай Карлович опустился, вместо подписи на приказах по флоту ставил кабалистические знаки. Наконец даже от резолюций отказался, а согласие давал кивком головы. Очевидец описывает жалкую картину разложения когда-то бесшабашного весельчака: “Старик выглядел виновато, коснеющим языком пытался уверить себя и других, что у него только геморрой…” На пустой крюк актриса повесила богатую хрустальную люстру. Краббе зажмурился от ее сияния – и умер!
Первый политический кружок на флоте среди будущих офицеров эпохи Александра II так и остался в истории под названием “Общество китоловов”. Со временем мальчики выросли. Стали мичманами. Потом лейтенантами. Позже при дворе уразумели, что “китоловы” не такие уж наивные мечтатели, какими казались, и жандармы снова завели на них дело. Многие из “китоловов” были наказаны службою в отдаленных краях империи, иные же до конца своих дней находились под негласным надзором полиции.
Кого мы знаем из них? Кто остался в легендах?
Петр Осипович Серебрянников. В битве при Цусиме он, уже капитан 1-го ранга, командовал броненосцем “Бородино”. Его объятый пламенем корабль сражался до последней минуты с небывалым ожесточением, а из всего экипажа броненосца уцелел лишь один матрос…
Владимир Николаевич Миклухо-Маклай. В той же битве он принял смерть, стоя на мостике броненосца “Адмирал Ушаков”. Его поврежденный корабль отстал от эскадры, и на рассвете, окруженный противником, Миклухо-Маклай принял неравный бой…