Рогов, бригадир, добавил, открывая бутылку:
– На голову встали, а ноги задрали – вот она и заголилась, механика-то. Вот и навалились.
– Мужики, а что делать-то будем? – не унимался Сеня.
– А что делать? Что ты будешь делать? Ежели это государственный интерес наравне с тюменской нефтью. Ежели из этой скважины тоже деньги качают…
– Совсем ничего не делать? Водку пить?
– Ты водку, Сеня, не трожь. Не путай хрен с бутылкой.
Сеня как тронулся. Приходил с работы, наскоро, чуть не бегом, помогал по хозяйству и торопился к волшебной кнопке. Не терпелось знать, куда двигается дело, есть ли перемены. Двигалось оно вглубь и вширь, но не назад. Когда не было практических занятий, полным ходом шла пропаганда и агитация. Агитаторы, все из науки и культуры, все, как на подбор, черные и бородатые, соловьями заливались, ужами изворачивались, чтобы показать, где спрятано счастье жизни. Для одного, уже немолодого, жмурящего глаза, собрали соплюшек, годочков по четырнадцать-шестнадцать, и он в каждую тыкал: живешь или нет половой жизнью? А если не живешь – пора жить, это, мол, полезно для здоровья.
– Галя! – кричал Сеня. – Ты посмотри! Ты посмотри, что он несет! Раньше языки за этакое-то вырезали!..
– Выключи! – свирепела Галя. – Не нравится – выключи.
– Я выключу, а ведь они-то, соплюшки-то, не выключат… Они слушают. Верят.
Потом, как результат, показывали этих самых соплюшек, которые, насмотревшись и наслушавшись, пошли по рукам. У Сени не хватало сердца смотреть на мордашки девчоночек, как за крючок с наживкой вытянутых из детства, где только в куклы играть, а они уж через такие игры проходят, через такое воспитание!.. Господи! Немцы, татары не трогали, давали подрасти, а тут свои… едва из колыбели – и на растяжку. А какие это свои, разве это могут быть свои? Но где тогда свои? Где они? Почему, как Змею Горынычу, отдают и отдают бессловно дочерей своих малых? Двенадцатилетние рожают – Господи! Подряд, одна за другой. Показывают их в каком-то приемнике – глаза свернувшиеся, нечеловечьи, а гонор друг перед дружкой держат. Кого они нарожают? Какой народ придет после этого?
Все больше твердел Сеня в убеждении: надо что-то делать.
Он пошел к начальнику участка. Тот с привычной болью выслушал – все они сейчас жили, как при параличе, с остывающей болью, – кивнул:
– Ну и что? Что ты предлагаешь?
– Протест от коллектива надо выразить. Мол, не согласны, не хотим.
– Какой протест? Куда? Некуда. Ничего не стало. Ты что, не видишь?
– Забастовку устроить. Детей же губим. Все к чертям собачьим губим.
– Какую забастовку? Нам ее давно уж устроили. Не видишь – все лесом забито, не вывозят. Третий месяц зарплату вам не дают – не заметил? Куда, в какую щель ты глядишь? Мне рабочих опять увольнять надо. И ты пойдешь, – мрачно добавил он. – Вот список. Собирайся, орел, через месяц на пенсию, отлетал. Вот и вся тебе забастовка.
На пенсию Сеня ушел, но не успокоился. Он разом, как отрубил, бросил пить. Хватит в дерьме возиться, довозились до того, что и не видим, что оно – дерьмо. Мужики отнеслись к его трезвости, как к очередной просушке перед новым решительным штурмом, но Галя, двадцать лет умолявшая Сеню расстаться с рюмкой и давно потерявшая надежду, на этот раз каким-то чутьем угадала – вылез мужик, вылез, но куда полезет дальше? Не похоже, чтобы он собирался успокаиваться. С печалью и страхом она смотрела на Сенино дежурство перед телевизором, раздумывая, как бы от него избавиться.
Сеня съездил в райцентр, обновил очки и, насадив их на нос, вел перед телевизором какой-то протокол. Дважды он написал в Останкинскую башню, на одно письмо ему ответили, что понимают его тревогу, тревогу пожилого человека, воспитанного на иных идеалах, – и выходило, что ежели пожилой, то дурак. На второе и отвечать не стали. Но Сене их ответы больше были не нужны. Просидев неделю над какими-то записями и расчетами, он принял решение. И сразу легко, свободно вздохнул: все. Вперед!
– Еду в Москву, – заявил он.
Галю окатило:
– Тебя только там и не хватало! Ты посмотри, что там делается, посмотри!
Посмотреть, верно, было на что. В Москве начиналась война. Когда услышал Сеня, что уличное войско из таких же, как он, взбунтовавшихся против «вниз головой – вверх ногами», но нестроевых, необученных, двинулось на Останкинскую башню, он закричал в телевизор сдавленно и бессильно, понимая, что не услышат:
– Не так! Не так! Подождите! Вы же все только испортите! Вас же положат!
Их и положили, как угадал Сеня. Весь день после этого он пролежал на диване в оцепенении, без еды, без питья и слов. Радио в кухне захлебывалось: враги народа, фашисты, штурмовики, а перед Сеней проплывали мордашки двенадцатилетних мам, снятых со школьной парты, чтобы… К вечеру Сеня успокоился и поднялся.
Он выехал только недавно. Задержала теплая осень – быка по теплу было не забить. Пока продал мясо на дорогу, пока собирался – билет на самолет взвинтился в такую высь, что только в бинокль и рассматривать. Пришлось переходить на железную дорогу. Но и там не дремали, и там билет бил уже не по карману, а по голове до сотрясения мозгов. Пришлось Сене вернуться в Заморы и вслед за быком вывести со двора двух овец.
Остановить его ничто уже не могло.
Едет Сеня, едет. Ждите.
1994
По-соседски
В теплые синие сумерки вышел Сеня Поздняков после обильного ужина в натопленной избе на крыльцо охолонуть и, оглядывая умиротворенным цепким взором свое хозяйство, вдруг увидел, что в его огород летит какой-то предмет. Влетел в снег и зарылся. Сеня насторожился и, вытянув шею, стал ждать, что последует дальше. Дальше ничего не последовало, предмет был одиночным и ушел в снег совершенно беззвучно. Но то, что он был и остался под снегом в его огороде, сомневаться не приходилось. И прилетел он невесть откуда, может быть, из космоса. Теперь и космос пуляет в бедную Россию чем ни попадя.
Зима стояла теплая и снежная, снег валил в ноябре, без устали валил весь декабрь и лежал по полям и огородам высокой мягкой периной, чуть не вровень с городьбой. Сеня устал бороться с ним, выкидывая из ограды и нагромоздив за заплотом гору, на которую махом взлетал с улицы кобель и гавкал с высоты. Но в последнюю неделю снег наконец взял передышку, и все Рождество простояло в солнце, ярком, искристо озарявшем белые пространства, видимо, поворачивающем на весну, по вечерам алея за Ангарой первыми красными закатами.
Сеня был не из тех, кто оставляет неопознанными залетевшие на его территорию предметы. Ночь он переночевал, а утром взял большую, специально под снег изготовленную алюминиевую лопату, постоял над широкими, обитыми камусом охотничьими лыжами, ни разу не бывавшими в деле, размышляя, что лучше – или тонуть без них в необъятных сугробах, или на лыжах предстать перед Заморами и сделаться героем фольклора. Насмешки Сеню не пугали, он через такое прошел, что насмешками его не достать, но ему и самому показалась забавной картина, когда он вместо тайги выступит в охотничьих лыжах походом в свой огород. Поэтому лыжи были отставлены. Сеня туго обмотал длинными портянками ноги поверх валенок, чтобы в них не набивался снег, и двинулся без всякого вспомогательного снаряжения. Он не был богатырского роста и при первом же шаге ухнул по пояс.
При втором скрылся в снегу по грудь. Но продолжал шагать: уж если Сеня что возьмет в голову, ничем его не свернуть. Только одна голова в заячьей шапке с опущенными ушами и плыла над белой, девственно чистой равниной вслед за скользящей по заданному курсу лопатой. Выдохнувшись, голова замирала, поворачивала лицо то вправо, то влево, отыскивая примету – ведь должно же остаться какое-то углубление при входе предмета в снежную атмосферу, – и плыла дальше.
Сеня повторил подвиг барона Мюнхгаузена, когда тот за собственные вихры вытащил себя из болота. Сеня, достигнув цели, откопал себя, будучи утоплен по плечи. И только после этого осторожно, слой за слоем, принялся снимать снег на месте уходящей в глубину узкой воронки. «Интересная все-таки жизнь пошла, – размышлял он, замедляя движения, чтобы, не дай бог, не повредить предмету. – Что-нибудь да преподнесет, чем-нибудь да позабавит. Что вот тут может быть?!»
Звякнуло. Сеня отставил лопату и стал подгребаться руками. Он, конечно, на всякий случай имел в виду и космос, но Сеня был тертый калач и особенно космосом не обманывался. Космос далеко, а всякие самодельные умники рядом. И, когда выгреб он из снега пустую бутылку из-под «Ангарской» водки, только что завезенной в Заморы, сильного потрясения не испытал. Даже почувствовал облегчение, что дело это земное, а не какое-нибудь иное, и, широко размахнувшись, с чувством запузырил бутылку в такой же девственной чистоты и белизны огород Васи Хохрякова, соседа. Вот так, сосед. Если не из космоса, то от Васи, больше ей взяться неоткуда.
Выгребая по своему следу обратно, Сеня размышлял: первая это бутылка, засаженная в его огород, или сто первая? Судя по тому, с какой удалью она вчера летела, огород был пристрелян давно. По весне столько их там взойдет, что и картошку будет некуда ткнуть. «Вот так, значит, – возбужденно повторял Сеня. – Значит, так. На безоружного напал. – Сеня не забывал, что он бросил пить. – Выбрал момент. Ничего, выйдем из положения. Не то бывало».
Он уже чувствовал, как на него находит боевой дух, требующий действий.
* * *
С этими бутылками в Заморах беда. В прежние времена их, как полагается, принимали и увозили в целях экономического круговорота. Теперь с такой мелочовкой возиться не хотят. Теперь не собирают ни металлолом, ни макулатуру – все стало разового употребления, все города и веси превращаются в свалку. Прут и прут в Заморы пойло, прут по государственной линии, по частной, по иностранной, по совместной, по линии культуры и детства, прут по земле, по воздуху, по льду и по воде – и все в бутылках, да таких фасонистых и затейливых, в таком ассортименте, что от одного вида взыгрывает аппетит. А после аппетита, известно, пустые бутылки, сразу теряющие весь свой форс, сразу делающиеся бесстыжими и вызывающие злость. Весь берег в стекле, под каждой елкой в лесу бутылка. Только в одном месте Сеня, в молодости поколесивший по свету, встречал подобное же изобилие на душу населения – в Тикси, на берегу Ледовитого океана, где летом не заходит солнце и благоприятные условия для общения сохраняются несколько месяцев кряду. Бутылки да еще бочки из-под солярки, усеявшие неоглядную тундру, остались самым сильным впечатлением Сени от романтического Крайнего Севера. Оттуда, с края света, стеклотару вывозить и вправду никакого морского флота не хватит. Но здесь-то рядом!
С бутылками беда, но это не значит, что надо в огород к Сене их пулять. Сеня бросил пить тому уж близко к году, но кой-какой запас у него имелся. Он проверил его. В амбарушке весь угол горой завален бутылками, никак не меньше сотни, и на баню, на потолочный настил столкано в несколько рядов неизвестное количество. Запас есть. Всерьез заняться – из каждой щели вылезет, как партизан, бутылка. Нет, бросив пить, Сеня не оголил тылы. Врасплох его не взять.
Тут надо сказать, что война меж Сеней и Васей по-соседски заводилась не впервые. Но особая это была война – без объявления, тайная, ее можно было и не заметить. Не так, что трах-тарарах, с криком, с шумом, с боем, с такого-то часа и до победного конца. Вася под прикрытием снега мог до весны метать бутылки в Сенин огород, ведя односторонние действия, а Сеня, не подозревая, что идет война, мог до весны дружески кричать ему через этот огород: «Вася, здорово! Чего не заходишь?» Поэтому постоянно приходилось быть начеку и во все глаза анализировать обстановку.
В последний раз войну начинал Сеня. Но он и знать об этом не знал, его втянула в действия овца. Опять же и действий никаких с Сениной стороны не было, а война между тем шла. Он жил себе да жил, делая для облегчения жизни всякие приспособления и приобретения. Но у Сени всегда так: задумывает для облегчения, а выходит для одного только затруднения. Галя давно заговаривала, что хорошо бы завести овец: скотинка неприхотливая, особого ухода не требует, морозов не боится, ест все подряд, а дает и шерсть, и мясо. Особенно была потребность в шерсти. В магазин теперь хоть не ходи, на государство никакой надежды не стало, и надо так устраиваться, чтоб не только кормить себя со своего подворья, но и одевать-обувать, как в старину. Когда-то, до затопления Ангары, овец в этих местах держали десятками в каждом дворе, но с переездом, как только взялись переводить жизнь на все привозное, вывели овец совершенно, до того, что стали забывать, что такое овца. Когда Сеня, закупив в совхозе двух баранов и шесть ярок, привез их за пятьдесят верст в Заморы, собаки подняли остервенелый лай – как на дикого зверя, а народ собирался посмотреть, на чем шерсть родится. Овец Сеня определил в загончик со стайкой на границе своего хозяйства с Васиным. У Васи никаких претензий ни с какой стороны явиться не могло: загончик Сенин и территория Сенина, в этом загончике до овец у него пребывали свиньи. Овцы стали привыкать к новому месту, и деревня стала привыкать к ним. Дело оказалось нехитрое – овец завести. К коровьему мыку и свиному хрюку добавилось овечье блеянье, и в Заморах сразу веселее сделалось от этого пополнения.
И все бы ничего, да скоро выяснилось, что все овцы кричат в меру, а одна, по росту самая малая, но и самая нервная, горячая, меры не знает. Кричит и кричит. Неделю кричит без роздыху, вторую… То мечется по загончику как угорелая, а то положит голову на жердь в прясле, устремит ее в сторону Васиного двора и – «бя-а, бя-а!» Голос противный, ржавый, надтреснуто-пронзительный, исступленный, любую преграду, любую стену просквозит. Сеня видел, что овца ему попалась дурная, да как думал: угомонится, сорвет глотку и замолчит. Но еще неделя прошла, и вторая… Овца продолжала надрываться. Все овцы как овцы, а эта – язва. И держится от всех отдельно, и траву, мешанку, приноси ей наособицу.
Сеня тогда еще работал. И вот идет он вечером из гаража – дело было прошлой весной – и слышит, конечно… как в печенках эта тварь у него поселилась и оттуда поет… Подходит к дому, а из соседских воротцев навстречу Вася Хохряков, здоровый сорокалетний мужик этакого комлевого покроя, рядом с которым Сеня смотрится мальчишкой. Глаза злые. И говорит вместо «здравствуй»:
– Ты когда ее успокоишь?
– Кого? – невинно интересуется Сеня.
– Сам успокоишь или тебе помогли? – продолжает Вася, исподлобья уставившись на Сеню. – Ну, Сеня!.. Ты чего мне опять нервную войну устраиваешь? Бя-а, бя-а! – очень похоже проблеял он в лицо Сене. Овца восторженно отозвалась. – Ну, Сеня, смотри! Никак ты миром жить не желаешь… Чтоб через двадцать четыре часа этой стерьвы тут у меня не было!
– А чего это она у тебя-то? – зацепился Сеня. – Она не у тебя, она у меня. Это моя собственность.