Сегодня, 20 апреля 1917 года, мой вагон везет меня на Москву и дальше. Когда остановится мое движение по великой стране – я не знаю. Очень может быть, что пророчество старого друга-каракозовца оправдается: «суждено тебе умереть в походах твоих». Если и так, да будет благословен мой народ, давший мне возможность и силы работать с ним и для него.
Катерина Брешковская.
20-го Апреля 1917 г.
Вагон Сиб. ж. д.
Глава 2
Ишутин и каракозовцы
Это было на Нижне-Карийском промысле, в сентябре 1879 года. Нас прибыло туда несколько человек. Мужчин должны были сдать в тюрьму, а меня, за неимением еще помещения для политических женщин, сдали в вольную команду. Несколько человек, холостых и женатых, жили уже на вольно-командном положении, т. е. вне тюрьмы, в нанятых квартирках, или собственных домиках, с правом ходить по всему поселку и даже гулять по окружающим его «сопкам» – отрогам Яблоновых гор
.
После долгой одиночки и очень «строгого» путешествия с жандармами от Петербурга до Кары, стало очень весело, когда комендант сказал: «для вас у меня помещения нет, поживите пока у ваших товарищей; до свидания». – Жившие до нас вольнокомандцы пришли встречать привезенных товарищей, и я тут же была вручена той особе, в доме которой прожила зиму, пока бумаги обо мне ходили из Кары в Питер и обратно, решая вопрос о дальнейшем моем местожительстве.
Братски встретили нас товарищи, окружили тесным кольцом и жадно смотрели, жадно ловили каждое слово людей, только что приехавших с родины. – Привезенных мужчин скоро повели в тюрьму политических (она помещалась тогда в казацкой гауптвахте
), где уже сидело несколько человек, прибывших на Кару кто за год, кто за два, а кто всего за несколько недель до нас. Меня же со двора коменданта вольнокомандцы увлекли к себе в поселок. – Жандармы, за всю дорогу ни на минуту не спускавшие нас с глаз своих, стояли поодаль, точно разочарованные. Видно было, что раздумье взяло их: «стоило ли так усиленно стеречь, скакать два месяца ни разу не переодевшись, дрожать каждую секунду за целость арестанта, для того, что бы видеть, как он, веселый, окруженный родными людьми, свободно уходит, куда – они не знают даже». – Мы выходили со двора, когда позади нас раздался голос: «расковать… они дворяне, их не имели права ни брить, ни везти в кандалах». Вольные жены, приехавшие с мужьями, повеселели. Все заговорили, все возбуждены, полны новых глубоких душевных ощущений… Новые места, новые условия, новая борьба…. Но сейчас – нет. Сейчас – воздух, простор, свободно движущиеся люди, одетые не по-арестантски.
– Сколько же вас всех?.. Где кто живет?.. Да вы все здесь или еще кто есть?..
– Нет не все, еще есть Ишутин, каракозовец.
– Ишутин… каракозовец
… Боже мой… Где же он?
Не помню, в тот или на другой день я увиделась с Ишутиным. Встретилась я с ним робко, конфузливо, не зная как быть, чтобы не шокировать чем-нибудь, не быть чем-нибудь неприятной человеку, который, как оказалось, давно уже потерял душевное равновесие и всякий интерес к живым и широким вопросам. Он жил одиноко, бедно, грязно. Злая чахотка уже истощила его физические силы, кашель неумолимо бил слабую грудь, он весь сжимался; казалось вот-вот задохнется тут же, сейчас. Он был еще на ногах и даже быстро проходил по поселку, когда хотел повидать кого-нибудь или спросить чего. Фактического надзора за ним не было, его душевная болезнь и последняя степень чахотки были достаточной порукой в его безвредности правительству. Небольшой ростом, худой и бледный, он холодно встречал подходивших к нему людей, считал неуместным близость товарищеских отношении и только к тем немногим, кто лично ему нравился, относился доверчиво.
Моя простая крестьянская одежда неприятно поразила его, и после первых же слов знакомства он произнес торжественно: «Гордыня… это все ваша гордыня… сударыня!.. Зачем эта одежда!.. Зачем унижение того рода, из которого вы исходите?.. Ваш отец, быть может, почтенный феодал…благодетель своих крестьян… верный своим традициям живет, окруженный всеобщим почетом… а вы… вы попираете все это!..» и так все дальше и дальше. Видно было, что, продолжая говорить, он слушал сам себя и видел картины, которые старался изображать; он увлекался ими и мог подолгу беседовать с воображаемым миром. Другой раз, – когда, совсем ослабевший, он уже слег в постель (в лазарет), укоряя меня за то, что я порвала все связи с прошлой жизнью, он в мрачном восторге рисовал мне всю прелесть московских театров, лож, полных нарядных красавиц, увешанных дорогими каменьями, красоту широких лестниц, устланных коврами, залитых светом огней, и снова красавицы, окруженный всякими почестями…
Было и жутко и больно слушать такие речи человеку, только что вырванному из среды отважных товарищей, и от человека столько страдавшего за правду, столько пережившего чужих страданий. Но возмущение утихало, когда вы внимательно вглядывались в желтый, иссохший остов, конвульсивно дрожавший от смертельного кашля. Кругом мокрота, белье грязное, подушки засаленный, воздух жестокий… Больной Ишутин не выносил прикосновения чужих рук, не позволял менять вещи и белье, соблюдал ему одному понятную экономно и окружил себя в лазарете, где пролежал месяца три один в огромной палате, скудным, но таким сложным хозяйством, в котором никто не мог угодить ему, кроме А. И. бывшей тогда фельдшерицей при лазарете. Моих посещений он не любил, к услугам моим относился холодно, но я не могла не заходить к нему, потому что служитель не успевал бывать часто в его палате и раздражался капризами больного, а любимица его была занята с утра до вечера. Особенно боялись мы ночей, когда один, он мог захлебнуться в своей мокроте или в припадке кашля свалиться с кровати. Собравшись с духом, я попросила его позволить мне ночевать в его палате. Боже мой, какой гнев вызвало это предложение. – «Никогда женщина не должна позволить себе этого… И как могли вы сказать это?.. В одной палате!..»
Никто из товарищей не знал наверное, когда именно Ишутин заболел душевно. Одно было несомненно, что в Сибирь его привезли уже ненормальными
Вот что мне известно об Ишутине и его кружке, со слов одного из нечаевцев (теперь умершего), жившего с ним и другими каракозовцами в Александровском заводе, и по рассказам двух каракозовцев, с которыми мне пришлось сблизиться, уже возвращаясь из Сибири в Россию. Оба эти товарища могли бы и сейчас пополнить многое из забытого мною.
* * *
Задолго до выстрела Каракозова, в московский университет поступила группа юношей из Пензенской, Владимирской и других подмосковных губерний, рано окончивших свои гимназии, даровитых и решительных. Многие из них были детьми богатых помещиков, имели в Москве родных и знакомых с видным общественным положением и могли сразу войти в широкие сношения с либеральными слоями общества. В то же время общество верило еще и в провинции и в столицах даже, что путь благодетельных реформ желателен самому правительству, что оно охотно возьмет всю передовую часть общества себе в помощники, что стоит только выйти на арену жизни и предложить свои услуги, чтоб они были приняты и встретили бы поддержку и покровительство. Особенно радовались молодые силы. Учились, готовились, строили грандиозные планы: как и чем служить великому делу образовали великого народа, великой страны. Бесконечное поле всесторонней работы влекло к себе все бескорыстные силы: одни готовились строить и открывать школы и учить в них, учить без конца; другие заводили библиотеки, издавали книги, писали новый азбуки, народный брошюры по всем отраслям знания. Третьи мечтали и пытались обратить свои земли в образцовый хозяйства, где все округа научится полезнейшим изобретениям и способам, где крестьяне получат и совет, и указание, и помощь. Шли в волостные и сельские писаря толковать мужику новые законы, вводить его в земскую жизнь, защищать его от пауков, окружавших народ густыми сетями, Покупали медицинские книги и лекарства и, как умели, лечили деревню, учили ее гигиене, спасали от заразы молодых и детей. Поток прорвавшейся энергии и веками накопленных лучших сил и вкусов хлынул с такой быстротой, что на пути своем не замечал, сколько препятствии он должен был обходить, сколько жертв он оставлял по дороге, как чья-то злая рука портила и кромсала его работу; как все выше поднималась стена враждебности со стороны правительства и постепенно загораживала дорогу развернувшейся общественной сил, чтобы вогнать ее в старый тесные рамки.
В то же время, т. е. в начале 60-х годов, русское общество готовилось праздновать именины своего признания: «Мы тоже люди. Мы граждане, а не рабы!»
Надо было много благоприятных условии для того, чтобы молодой, неопытный ум мог разобраться в тех новых, сложных и противоречивых явлениях, которыми в те годы была полна жизнь России. Нужна была ясность ума, значение истории и близкое знакомство с условиями своей страны, чтобы прийти к убеждению, что при всей красивой внешности либеральных реформ, Россия остается в том же безвыходном положении, в каком была до начала их. Нужно было много смелости мысли и чувства, чтобы утверждать, что крестьянство отпущено на волю нищим, и что оставшееся во всей своей силе самодержавие могло каждую минуту отнять «реформы» и заменить их какими угодно варварскими законами и циркулярами.
Тем большего внимания заслуживает молодая московская группа, сознавшая всю недействительность «всяких реформ» и решившая составить из себя также революционное ядро для постепенного образования партии, могущей вступить в борьбу с царизмом и помочь пароду отвоевать себе свободу экономическую и политическую. Точной, определенной программы группа эта еще не имела, она еще не разработала подробного плана дальнейших действий, а ближайшей целью своей поставила революционную пропаганду в той среде, с которой соприкасалась. Понимая и чувствуя свое духовное одиночество, молодые революционеры держали себя конспиративно и с большим разбором принимали новых членов в свой организаторский кружок. В обществе они заявляли себя либералами, желающими служить народу, всеми дозволенными культурными способами. Члены кружка действительно работали в школах, мастерских, библиотеках; открывали их сами; отстаивали права женщин на труд, на образование. Этот способ работы, в то время, не только много значил сам по себе, не только прикрывал их более радикальные планы, но и давал им возможность выбирать лучших, способных людей и готовить их к более ответственной работе.
Ишутин состоял в центральном кружке. Хотя старше других, – ему было около 25 лет, – он горячился и увлекался, как юноша. Работа кипела в его руках. Знакомства приумножались, завязывались новые сношения, революционная атмосфера сгущалась, вопросы ставились решительнее и острее. Способные, жадно учившиеся юноши, страстно и неустанно вырабатывали свое миросозерцание; их квартиры стали мало-помалу теми умственными клубами, куда спешило лучшее московское студенчество, чтобы найти ответы на массу грозных вопросов, всегда присущих здоровой душе человека.
Среди посещавшей их молодежи Ишутин остановился на одном молодом господине и хотел ввести его в более тесный круг. Он хвалил человека и ручался за него, но большая часть кружка отклонила этот шаг, и все решительно высказались против приняли его в члены организации. Ишутин продолжал вести с ним знакомство и видимо все больше сближался с ним. Молодой человек (не могу с уверенностью сказать его фамилию) всегда поддакивал Ишутину, во всем соглашался с ним и высказывал большую горячность. Устав организации был точный и суровый; никто из членов не мог делиться планами и намерениями общества с кем бы то ни было, стоявшим вне кружка, пополнявшегося при строго соблюдаемых условиях и все продолжали смотреть на молодого человека только как на адепта, который, может быть, со временем будет принят в организацию.
Приблизительно в это же время московская революционная группа познакомилась с двоюродным братом Ишутина – Дмитрием Владимировичем Каракозовым. Войдя в круг революционеров, он охотно стал посещать их, и, по целым вечерам, молча и спокойно вслушивался в их рассуждения, споры, дебаты. Казалось, что этот высокий, сильный человек, с ясными голубыми глазами, выросший вблизи народа, в одной из приволжских губерний – наслаждался новым для него миром вопросов и задач и, в то же время, разбирался в собственных своих чувствах и мыслях, дотоле дремавших в нем.
Появление этого спокойного человека, умевшего внимательно слушать и умно всматриваться в своих собеседников было встречено хорошо, и много ораторских талантов работало над тем, чтобы заставить Каракозова согласиться в признании того пути, какой наметили себе товарищи Ишутина. Каракозов почти не возражал, но и не принимал на себя никаких обязательств, а продолжал слушать шумные речи, все с большей настойчивостью, с большей задумчивостью. Наконец, Каракозов громко заявил свое решение убить Александра И. В коротких словах он доказывал, что царская власть есть тот принцип, при наличности которого нечего и думать о коренных социальных реформах. Он говорил, что все усилия и жертвы революционеров будут напрасны, пока трон царский будет уверен в своей безопасности; что царь достоин казни уже потому, что обманул народ, дав ему волю и оставив землю помещикам; он утверждал, что сперва следует доказать народу сокрушимость царской власти, и уже тогда обращаться к нему с проповедью против царских порядков.
Говорил он спокойно, сдержанно-страстно, всем глядя в лицо и ни на ком не останавливаясь, точно он громко отвечал себе на те глубокие запросы своей души, которые давно томили его, но все ускользали от его понимания, пока он не наткнулся на людей, которые, сами не зная того, своими горячими и долгими спорами разрешили ему задачу всей его жизни.
Предложение Дмитрия Владимировича поразило всех, и все протестовали, кроме Ишутина. Все утверждали, что после убийства царя некому еще будет воспользоваться смятением, могущим произойти первое время, что надо сперва привлечь на свою сторону больше людей, надо сорганизовать революционные кадры. Говорили, что народ будет против, что в его глазах царь есть освободитель и ближайшую благодетель народа… Много сражении было дано Дмитрию Владимировичу. Он терпеливо выслушивал ораторов, сдержанно отвечал им и только, когда, отойдя в сторону, он закрывал лицо руками и подолгу, не шевелясь, сидел в углу комнаты, полной горячих речей, можно было заметить, какая страстная и трудная борьба мучила этого человека.
Наконец, молодежи удалось убедить Ишутина в необходимости сберечь организацию и отодвинуть план цареубийства на неопределенное время. С помощью Ишутина удалось взять слово и с Каракозова, в том, что он отказывается от своей задачи до общего согласия. Он распрощался с товарищами и уехал в свою казанскую деревню.
Весело работали в Москве будущие «каракозовцы»». Воскресные школы, книги, мастерские, собрания научные и политические – открывали им двери во всех концах Москвы, знакомили их с массами нового люда. Энергичные, любимые обществом, они всюду встречали удачу, располагали людьми и средствами и уже собирались печатно обратиться к народу с революционными воззваниями. Ишутин поспевал везде, – инициатива и энергия его не истощались.
Молодой человек (с забытой мною фамилией) всегда был возле него, хотя и по-прежнему не членом организации. Ишутин любил его за его всегдашнюю готовность и ловкость и (как потом оказалось) доверял ему значительно больше, чем это полагалось.
А Дмитрий Владимирович целых полгода лежал на своем деревенском диване и думал крепкую думушку. Сотни раз опровергал он себя, сотни раз опровергал своих противников и, в конце концов, он увидел, что нет для него иного решения вопроса, мак стать лицом к лицу с той силой, которая служить оправданием всех неправд и злодейств, совершаемых над народом. Ранней весной 1866 года он поехал в Москву, доложил здесь Ишутину о своем бесповоротном решении стрелять в Александра III, и исчез.
Ишутин предупредил товарищей….
Известно, что после своего ареста Каракозов не давал никаких показаний, но что, предъявляя его карточки всему городу, жандармы дознались, где он останавливался, прибыв в Петербург. Обыскивая номер гостиницы, где он стоял, нашли за кроватью, или комодом, скомканное письмо, обращенное Каракозовым к Ишутину.
В Москве Ишутина окружили шпионами и, проследив все его знакомства, произвели множество обысков и арестов, при чем забрали всю организацию. – Никаких улик в противоправительственной деятельности не оказалось. Все, в один голос, говорили о своих культурных работах и все отрицали революционные замыслы: не было смысла говорить о том, что предполагалось лишь в ближайшем будущем.
Все арестованные были удивлены настойчивыми требованиями правительства сознаться в «преступных замыслах», т. е. в том, что группа сорганизовалась с целью ниспровергнуть существующий порядок вещей, прибегнув к народной революции. – На допросах арестованным предъявляли целые речи, дебаты, произнесенные ими в тесном кругу товарищей. Говорили им о проектах и планах, известных только центральным лицам…. Только тут Ишутин увидел, что он пригрел на своей груди змею: его любимец оказался предателем.
Имея в руках точные показания предателя, но не имея никаких вещественных улик против подсудимых, следственная комиссия, понукаемая своим руководителем, Муравьевым-Вешателем, настаивала, требовала, угрожала и всячески притесняла подсудимых, чтобы заставить говорить о том, что было только в умах и сердцах пленных юношей. – Власти не могли допустить, чтобы нашелся храбрец, взявши на себя одного и выполнение, и ответ за покушение на жизнь царя. Им всенепременно хотелось быть спасителями династии от обширного заговора, грозившего гибелью России. Подсудимых беспрестанно таскали на допросы, стращали их смертной казнью; и содержали их, и допрашивали, и судили в Петропавловской крепости.
Ишутина обвинили в заговоре с Каракозовым и приговорили к смертной казни. Молодой, энергичный, с тысячью планов в горячей голове, он не хотел умирать, но на эшафот он взошел твердо…. Уже спустили на глаза саван, уже палач налаживал на шее веревку, когда спрятанный за углом герольд подскакал к эшафоту с царским помилованием. – И милость царская сказалась ядом…. Нежная душа Ишутина не вынесла издевательства: есть много оснований думать, что он тогда-же лишился рассудка. Черная пустая завеса падает за ним с этой минуты.
Каракозова повесили 4-го октября 1866 г. Человек 30 сослали в Сибирь, из них семерых на каторгу: П. Д. Ермолов, 20-ти лет, на и0 лет каторги; Н. П. Странден, 23-х лет, на 20 лет кат.; Д. А. Юрасов, 23-х лет, на 10 лет кат.; М. Н. Загибалов, 24 лет, на 6 лет кат.; О. А. Мотков, и 9 лет, на 4 г. кат.; В. Н. Шаганов, 26-ти лет, на 6 лет. кат.; П. 0. Николаев, 22-х лет, на 8 лет кат. Остальные пошли на поселение.
Помилованного Ишутина довезли вместе с остальными каторжанами до Нижнего, но оттуда вернули, и с тех пор он как в воду канул…. Замучили?… Запытали?…. Сгноили?… Ни друзья, ни родные, никто ничего не знал.
Сильные, здоровые, бодрые умом и духом, каракозовцы, в том же 1866 г. были привезены в Александровскую каторжную тюрьму, что на юге Забайкальской области, в 300 верстах южнее Кары.
Чернышевский был еще там; было человек полтораста польских повстанцев 63-го года и нисколько десятков русских каторжан по разным политическим процессам. Тюремное начальство, в виду такого множества образованных сил, сочло за лучшее предоставить заключенным самим устроиться и со своим хозяйством, и со своими работами и внутренними сношениями. – Сами стряпали, сами чистили, выметали дворы, работали в огородах. Оставалось время и на чтение, и даже на устройство спектаклей, изображавших пьесы, писанный специально для этих сцен самим Николаем Гавриловичем.
Так прошло два года. Раз ночью, раздался шум в коридоре, загремели железные засовы, и в маленькой камере, лежавшей рядом с большой, где помещались каракозовцы, послышался таинственный шум, шептавшие голоса. Потом дверь снова затворилась, люди ушли, и снова тишина и безмолвие. Большую камеру от маленькой отделяла дощатая стена, плохо сколоченная. Молодые силачи стали сверлить дыры, прокладывая щели, но, когда они услышали, в ответ на свой зов, знакомый им голос, – они быстро сообразили, как вынуть одну из досок, и через несколько минут стояли против Ишутина.
Он задрожал, отскочил и закричал: «Это не вы, неправда, это не вы… вас давно нет в живых…вас замучили… неправда, это обман, вас нет, вас нет!..» Бледный, измученный, с горящими глазами, он был страшен собственным ужасом своим; ужасом человека, увидевшего перед собой людей с того света.
Мало по малу, ласковые слова товарищей, их приветливые лица, знакомый выражения, напоминания о прошлом – успокоили Ишутина, привели его в себя, заставили понять действительность и признать ее. Тогда он сам стал рассказывать, как его вернули с дороги, повезли в Шлиссельбургскую крепость, пустынную, мрачную, сырую; как заковали в кандалы и держали безвыходно, при самом жестоком режиме. Мертвая тишина окружала его каменный гроб, и только вначале к нему входили чиновники, требовали дальнейших, «откровенных» показании о заговоре против правительства и грозили новыми ужасами за его молчание и отрицание; как, наконец, принесли к нему изодранную, окровавленную одежду, в которой он узнал платье своих товарищей по суду и стали говорить ему, что «и с ним поступят также, как поступили с близкими ему людьми, если он не откроет всей правды». – Но ничего нового Ишутин и не мог-бы сказать своим палачам, если бы и хотел; жандармам все было известно из показаний «молодого человека», подтвержденных некоторыми из участников; пытки они устраивали для очистки своей совести: авось еще осталось недосказанное имя, место, произнесенное слово…
Обращаясь к товарищам своим, Ишутин говорил твердо, логично, вид имел вполне нормальный… Рассказ продолжался около двух часов. Он радовался товарищам, говорил горячо о прошлом, расспрашивал об отсутствующих… был прежний Ишутин. Затем им овладела усталость; мысль улетала куда-то, речь становилась бессвязной. Слушатели переглянулись, и страшная догадка мелькнула в их головах. – А бедный больной, вернувшись в свой мир фантазий и видений, быстро говорил сам с собою, уже не обращая внимания на действительность.
С тех пор прошли годы. Сроки кончались, каракозовцев увозили на поселение в Якутскую область; Чернышевского перевели в Вилюйскую тюрьму; поляки разорялись по разным тайгам Сибири, а из остальных каторжан одни были помилованы и выехали в сибирские города, другие кончили сроки и отправлены в разные места на поселение.