– Батюшка… – хотела было просить остаться Ольга, но князь остановил ее мягко, но твердо:
– Ступай, Оля, надо мне с царевной слово молвить, ступай, прощай, родная!
Княгиня, глотая слезы, вышла из темницы.
Царевна с недоумением посмотрела на Пронского.
– Царевна, – начал Пронский, – ведомо тебе, что самые лютые звери от ласкового слова кроткими да податливыми делаются? Ведомо тебе, что ради красы женской человек на все пойдет, а ради слова ласкового да приветливого жизни не пожалеет? И сказала ты мне это слово ласковое, и это слово всю мою душу перевернуло. Другим я стал теперь человеком – легко и светло так на душе моей. Знаю я, что не люб я тебе. Где уж, заблуждался я! Разве может быть люб стервятник-орел чистой голубице? И хотя просветлела моя душа, а все же не забыть ни тебе, ни мне жизни моей темной, паскудной. Не хотел я при Ольге говорить – она и так, бедная, много приняла горя. Дала мне, давно еще, цыганка Марфуша зелья… я в ладанку его зашил и на груди ношу… Ты поняла меня, царевна?
Грузинка безмолвно кивнула головой.
– Муки терпел я и жить хотел, – продолжал Пронский, – ради тебя, ради красы твоей. Думал – вызволят от смерти, я из ссылки убегу и как-никак, злом, насилием, добуду тебя.
Последние слова князь проговорил упавшим, тихим голосом, но царевна слышала их и, сурово сдвинув брови, гордо выпрямилась.
– Не гневайся, – заметив ее движение, сказал Пронский, – я ведь каюсь! Теперь таких мыслей во мне нет; об одном молю, прости меня… Простишь ли, царевна? – тоскливо прозвучал голос несчастного узника. – Дай мне спокойно умереть!
Царевна подошла близко к нему, положила свою мягкую, теплую руку на его влажный лоб и ласково-трогательно проговорила:
– Я прощаю тебя от души, бедный, бедный мой князь!
Пронский осторожно взял ее руку и прикоснулся к ней губами.
– Царевна… а подаянье нищему? – произнес он молящим голосом.
Елена Леонтьевна не поняла его:
– Подаянье? О каком подаянье ты говоришь?
– Царевна, я к вечеру умру… Исполни мою последнюю, предсмертную просьбу…
– О чем же ты просишь? – недоумевала Елена Леонтьевна.
– Поцелуй меня!.. – прошептал князь. – Умру ведь я… Неужели перед смертью откажешь мне в этом?
Елена Леонтьевна резко отшатнулась от него.
– Безумец, чего ты просишь! – пролепетала она.
– Умру ведь, умру, – повторял точно в бреду Пронский. – А ты слово дала, царское слово, что мольбу мою последнюю исполнишь…
– Боже, что он просит!.. – шептала царевна, закрыв лицо руками.
Пронский снял с груди ладанку, быстро вскрыл ее, застонав от боли, которую причинили рукам вывихи и раны при его резких движениях, и, высыпав какой-то белый порошок в кружку с водой, залпом выпил ее до дна.
– Видишь! – показал он царевне пустую ладанку. – Конец, значит, теперь все равно что покойника поцелуешь. Ни греха, ни бесчестия в этом нет.
Елена Леонтьевна поняла и содрогнулась от ужаса; невыразимая жалость охватила все ее существо, и, не имея сил сопротивляться мольбам умирающего, она нагнулась к нему, и ее губы коснулись его горячих уст.
На мгновение князь слабо сжал ее в своих объятиях, потом его руки упали, как плети, и он нечеловеческим усилием воли сдержал стон, готовый вырваться из груди. Он лежал теперь неподвижно на своем сбитом соломенном ложе.
Царевна в течение нескольких минут смотрела на его бледное, сразу успокоившееся лицо, на которое уже надвигалась печать смерти, потом перекрестила его и бесшумно вышла из кельи.
Дверь с жалобным визгом повернулась на своих ржавых петлях, и все опять стало тихо и безмолвно вокруг Пронского, как в глубокой могиле. В туманной грезе мерещилось ему, что его действительно опустили в могилу. Безмолвие наползало в эту темницу изо всех четырех углов, ощущение тяжелой, мрачной тишины причиняло князю странную боль. Ни звука, ни света… уж не умер ли он? Но его мозг еще работал, и сердце, хотя слабо, но билось. Где он? Что с ним? Когда, зачем и куда его опустили? Сознание мешалось в его голове. Сон это или греза? Кто был тут, кто говорил мгновение тому назад? И почему на его душе стало так спокойно, так тихо, так сладко? И откуда вдруг этот мягкий свет в его глазах, блестящая точка, которая спускается к нему все ниже, все ближе и вот уже озаряет его своим лучезарным, радостным блеском? Ах, да ведь это царевна с его дочкой Ольгой явилась к нему в последнее мгновение жизни в этом светлом сиянии, чтобы принять его последний вздох. Как хорошо умирать, какое счастье покинуть эту унылую темницу – жизнь!
IX
Неожиданная развязка
В Кремле опять было движение. На площадях толпился народ, всюду сновали «жильцы», на «стойке» стройно вытянулись стрельцы.
К Красному крыльцу то и дело подъезжали кареты, из которых медленно вылезали старики, именитые бояре да князья; подъезжали и бояре помоложе на ретивых арабских или персидских конях, богато разукрашенных и увешанных золотыми и серебряными бляхами и колокольцами, перьями и звериными хвостами; позади седла были литавры, в которые ударяли палками, чтобы лошадь шарахалась, играла и звенела всей своей сбруей; не доходя до крыльца, все слезали и шли дальше пешком.
Передняя уже была полна боярами, окольничими, думными дворянами и другими придворными чинами. Все судачили, толковали шепотком о чем-то, передавали городские новости и с нетерпением ожидали царского выхода.
– Что-то царь не выходит долго? – спросил кто-то.
– Мрачен он и смущен душою! – ответил степенного вида боярин.
– С чего бы, кажись? – полюбопытствовал окольничий.
– Эвона! Что сбрехнул! – рассмеялся боярин с изрядным брюшком. – Царю-то да не смущаться духом, когда у него в народе измена и всякая что ни на есть гадость?.. Кому же и соболезновать, как не батюшке-царю?
– Да, сказывают, опять мор на Москву идет: известно, царю и мрачно.
– Да и патриарх все смутьянит.
– Это из-за его книг. Выдумал святые книги исправлять!.. Видано ли это дело? – И, наклонившись к самому уху боярина с брюшком, боярин степенного вида таинственно прошептал: – Помяни мое слово, это – сам антихрист!
– Кто? – вытаращил глаза боярин с брюшком. – Патриарх-ат…
– Шт! Шт! Эк ведь тебя! – испуганно остановил его степенный боярин.
– А что, правда, сказывают, колдунью какую-то жечь скоро будут? – спросил молодой окольничий.
– Говорят, а верно ли, кто это знает? – ответили ему.
– Смотрите, смотрите, иверский царь идет.
Все обернулись в ту сторону, откуда показался Теймураз Давыдович, величественно шедший в сопровождении своей свиты и царевича Николая.
В Грановитой палате, куда ввели грузинского царя, стояло у стен до пятисот сановников и длиннобородых седых гостей в богатейших одеяниях. Огромная палата сияла, как сказочный чертог, богатством и роскошью. Тут все щеголяло парчами, атласами, шелками, соболями, дорогими и редкими вещами, которые выставлялись напоказ гостям и возвращались после службы в дворцовые кладовые вместе с бесценною утварью.
На окне, на золотном бархате, стояло четверо серебряных часов; у того же окна стоял серебряный шандал; на другом окне – большой серебряник с лоханью; по сторонам – высокие рассольники; на третьем окне, на золотном бархате, стояли еще большой серебряный рассольник да бочка серебряная, позолоченная, мерою в ведро.
На рундуке, против государева места, и на ступенях были постланы ковры; около стола стоял поставец, на нем были расставлены сосуды: золотые, серебряные, сердоликовые, хрустальные и яшмовые. Вокруг разукрашенного престола, на котором восседал царь, размещались большие иконы, держава цельного золота, такой же посох царя и вызолоченная лохань с рукомойником и полотенцем. Царь, восседая на престоле во время приема иностранных послов, давал послу целовать свою руку, потом омывал ее и, посидевши молча, приглашал гостя к обеду, а сам величаво удалялся.
Когда Теймураз вошел в Грановитую палату, Алексей Михайлович уже сидел на троне. Он приветливо встретил грузинского царя, дал послам целовать свою руку, потом всех пригласил сесть к столу.