– Хорошо, ступайте! Скажи, что я рассужу, – вдруг упавшим голосом произнес государь и, обращаясь к Милославскому, проговорил: – Вели князя свести по извету в темницу, пусть над ним допрос учинят, а это возьми! – протянул он тестю кинжал. – Спрячь пока…
Милославский радостно схватил кинжал и спрятал его за пазуху.
– Пусть пируют, – устало проговорил Алексей Михайлович, махнув рукой. – Кто хочет, может пир оставить, а я уйду! Печалуется душа моя! Тяжко смотреть мне на бояр моих нечестивых, алчных и злых! – с горечью сказал он Ртищеву, направляясь в свои покои.
– Государь! – попытался Ртищев заступиться за нового опального князя. – Может, вина Черкасского и невелика. Ведь тот нож он мог и купить.
– Знаю, знаю, что именно он сотворил это злодейское дело, – остановил Ртищева царь и, нагнувшись к самому его уху, продолжал: – Боярыня Хитрово намедни прибежала простоволосая, с выкатившимися бельмами, в ноги мне кинулась и в больших злодействах своих повинилась.
Федор Михайлович с изумлением внимал словам царя, изредка опасливо осматриваясь, не подслушивает ли их кто-нибудь.
– Боярыня Хитрово, – продолжал царь, – повинилась, что великую злобу держала против князя Пронского, зачем он будто свою дочь спрятал и этому юному грузину в жены отдал; многое и другое что говорила…
– А Черкасский-то здесь при чем? Не уразумею, государь? – поинтересовался узнать Ртищев.
– Черкасский же держал лютую злобу против этого грузина по причине этого самого ножа, и когда велел я ему этот нож возвратить чужеземцу, то князь злобу свою притаил. Потом он узнал, что грузинский князек соперником ему доводится, и еще пуще того обозлился. Ведомо ему стало через ключницу, что невеста его молодая князька этого любит, а его, старого, пуще смерти боится. И задумал он князя чужеземного со света извести. Сговорил людишек своих, те стали по пятам за грузином ходить, выследили дом, где он хотел с молодою женою схорониться, пока гнев ее отца, князя Пронского, не минует, а ночью нагрянули людишки Черкасского, схватили князька и уволокли, тяжко ранив.
– Может, это поклеп на Черкасского?
– Боярыня Елена Дмитриевна его человека хитростью схватила, он во всем и сознался.
– А как боярыне о том ведомо стало? – спросил Ртищев, относившийся очень осторожно ко всяким изветам и доносам.
– Все из-за денег, жадность людей одолела, – грустно ответил царь. – Люди-то Черкасского на золото боярыни позарились: довелось им, вишь, слышать, что убивается она по князьке-то грузинском. Очень любила она его, – вскользь заметил Алексей Михайлович, – и много денег обещала тому, кто весть о нем ей принесет. Ну, вестимо, не устояли убийцы, объявились к ней и под великой тайной показали князька – умирал уже он от своей раны. Долго убивалась над ним боярыня, потом свезла его к жене молодой, на руках их он и душу свою Богу отдал. А боярыня как полоумная ко мне кинулась, во всем мне покаялась, за Пронского просила, извет с него сняла, а Черкасского молила наказать и тут же в огневицу впала, больно намучилась… Всем ее словам я мало веры дал, только повелел учинить дозор за людьми Черкасского, а тут вот, на пиру, и объявил он сам себя. Какие бояре-то у меня, какие бояре! – печально покачав головой, проговорил царь. – Убийцы, алчники, мздоимцы, лихвенники, изменники своему отечеству… Как править землей с такими боярами? Бояр много – я один. Можно ли одному управиться с государством?
– Не все же, царь-государь, такие, – проговорил Ртищев, – есть ведь и достойные мужи.
– Есть, боярин, есть, – быстро подхватил Алексей Михайлович, – если бы не было, чем земля Русская и держалась бы? А все же одна негодная овца все стадо может испортить, да и молва о худом, как ком снежный, по всему свету катится, а хорошая к земле прирастает. И горько мне, горько, что в царстве моем больше худого, чем хорошего.
– Пустое, государь! Не печалуйся! В семье не без урода, – утешал, как умел, Ртищев.
– Уродов-то этих больно много, – улыбнулся уже Тишайший. – Что ж, поди, грузинский царь в горе? Приехал в неведомую страну защиты и подданства просить, а тут его же людей убивают. Горько это ему, горько! И мы просьбы его не уважили. Неужели ничего для них не сделали? – с искренним участием спросил Алексей Михайлович.
– Нельзя, государь, никак нельзя его просьбы уважить. У нас война с польским и шведским королями, ратные люди на границе – а царь Теймураз просит ратных людей тридцать тысяч! Немалая это рать, не собрать нам ее теперь. Со своими врагами и то дай бог управиться, а потом уже чужим помогать.
– Да ведь не чужой нам иверский народ! И веры одной, и батюшке моему челом в подданстве били, и в титле у нас значится: «Государь земли Иверской, Грузинских царей и Кабардинской земли, Черкасских и Горских князей обладатель». Как же нам не печься о народах своих?
– Оно точно… Так ты, государь, дай ответ ему, что народ бил челом царю Михаилу Федоровичу на подданство, – проговорил Ртищев, – да не с руки нам они: далеко к ним ратных людей слать.
– А как же быть-то? – спросил Алексей Михайлович. – Ведь царю-то грузинскому невмоготу и здесь сидеть? Изныло, поди, сердце по народе своем?
– Оно точно… Так ты, государь, дай ответ ему, что как управишься с неприятелями своими, то в утеснении и разорении видеть его не захочешь и своих ратных людей к нему пришлешь. Одари деньгами да соболями! – посоветовал Ртищев.
Царь внимательно выслушал своего умного и дельного советника:
– Ну, пусть будет по-твоему: как только управлюсь с польским и шведским королями, беспременно пошлю ратных людей, сколько царю Теймуразу потребуется. Пошли сказать о сем царю; пусть к нему с соболями и деньгами поедет Алексей Трубецкой. Он боярин дельный и дела умеет вести тонко. А теперь ступай-ка, Федор, – ласково положил царь свою руку на плечо боярина, – если бы побольше таких людей у меня было, как ты да боярин Ордин-Нащокин, хорошо было бы в моем государстве и легко было бы душе моей. А теперь скорбит и ноет душа моя. Прощай пока!
Ртищев благоговейно облобызал руку царя и медленно вышел из покоев.
Тишайший, как только вышел боярин, подошел к отворенному окну и, облокотившись на косяк, задумчиво устремил взор на темно-синее небо, усеянное звездами.
Какие думы роились под его высоким белым лбом в эту тихую летнюю ночь? Глубокие вздохи, вырывавшиеся из его широкой груди, тревожили спальника, стоявшего за дверями и прислушивавшегося к малейшим движениям царя, так необычайно долго не шедшего ко сну.
X
Казнь
Жаркий августовский день тяжко повис над Москвой.
Еще с самого раннего утра, когда солнце чуть только поднялось над Белокаменной, народ толпами сходился к Лобному месту. Все были как-то оживленно взволнованы, точно их ждало веселое, невинное зрелище, а не вид страшных человеческих мучений. И ни предстоящий жаркий, удушливый день, ни раскаленная земля со вздымавшимися столбами пыли, залеплявшей глаза, ни долгое ожидание под жгучими лучами солнца не останавливали людей, жаждавших сильных ощущений.
Любопытные, толкаясь и опережая друг друга, торопились занять лучшие места, поближе к страшному зрелищу. Молодые девушки, принаряженные в светлые платья с шелковыми платочками на русых головах, весело бежали то позади степенных родителей, то взявшись за руки, попарно. Парни в праздничных поддевках, с полными мешками орехов и пряников, перекидывались со знакомыми девушками шутками и угощали их сластями. Матери, кто за собой, кто на руках, тащили грудных ребят смотреть на это назидательное зрелище.
И всем было весело, все, точно торопясь, с нетерпением ожидали казни.
– Слышь, и бояр будут жечь! – сказал молодцеватого вида парень курносенькой девушке в голубом сарафане.
Та с жадным любопытством вытаращила свои светлые глазки на парня.
– Неужели? – захлебываясь, спросила она.
– Сказывал мне один заплечный мастер, – с важностью ответил парень, гордясь столь почетным знакомством, – что много им ныне работы предстоит.
– А кто такие бояре? – вмешался в разговор служилый человек. – Как звать-то их?
– Не знаю… много их. Всех не упомнишь, – с небрежностью возразил парень и отвернулся от служилого.
В это время на помосте палач в красной рубахе, плисовых шароварах и высоких сапогах устраивал костер; сложив в виде колодца несколько больших поленьев дров, он соорудил посредине два высоких столба, к которым привязывали преступников, и наложил вокруг него соломы и хвороста. Время от времени палач поднимал свою лохматую гриву, ладонью заслонял глаза от солнца и смотрел на волновавшуюся толпу народа, окружавшего Лобное место. С высокого помоста он мог видеть далеко и первый заметил вдали приближавшийся поезд с осужденными.
– Везут, везут, – пронесся среди толпы гул, и все головы повернулись в ту сторону.
– Где, где? Пров Степанович, поддержи-ка меня под микитки! – говорила хорошенькая молодуха стрельцу.
– И что тебя, Танюша, тянет, право слово, на мучительство-то людское смотреть? Пойдем лучше на Москву-реку! – предложил Дубнов своей молодой жене.
– Пров Степанович, голубчик мой, дай хоша одним глазком взглянуть, и то матушка под семью замками меня держала, – тараторила молодуха, но при последних словах ее глаза наполнились слезами, и она тихо прошептала: – Где-то матушка теперь, куда она сгинула? Ровно земля ее поглотила! И тетка Ропкина словно сквозь землю провалилася. Чудно, право! Знаешь, Пров Степанович, что-то сердце мое вдруг заныло-заплакало.
– Пойдем отсюда, – предложил Дубнов, сам чувствовавший какое-то смутное беспокойство. – Да нет, теперь, пожалуй, из толпы и не выйдешь, – оглянулся он кругом. – И зачем я только послушался тебя, зачем пришли мы сюда? Вишь, народу сколько!.. Еще сомлеешь, столько времени на этакой-то жарище дожидаючись.
– Везут, везут колдунью, да, вишь, целых три! – раздавались кругом голоса.
– Поделом вору и мука! Не чародействуй!
– Не корми людей зельем!
– Царицу, слышь, опоить хотела…
– Во дворец пролезла, кошкой оборотилась да царевнам в кубки зелье сыпала! – говорила старуха, потрясая морщинистым кулаком.