– Да уж… – вздохнул я. Мне как-то даже полегчало, будто я часть своей беды перегрузил на эту девчонку. И сразу стыдно стало. Вот же ж, натура дурацкая…
– А потом? – затеребила меня девушка.
Я крякнул от смущения, уже слегка досадуя на себя за излишнюю откровенность. Сколько раз я себе выговаривал, чтоб не повиновался порывам! Но все же облегчение чувствовалось…
Люди ж не зря имеют привычку «делиться» своими горестями – они их именно что делят, щедро, оставляя себе лишь часть былых переживаний. А я ж тоже хомо сапиенс, и ничто хомосапиенсовое мне не чуждо…
– Потом я недели две наведывался на «место преступления», – продолжил я с кривоватой улыбочкой. – Все ждал, что память вернется. Ходил там, на людей смотрел, надеялся, что окликнет кто знакомый, и я хоть имя свое узнаю.
– Так ты даже имени своего не помнишь?
– Я ничего не помню из прошлой жизни, – терпеливо объяснил я. – Долго себе новое имя подбирал, пока не надумал как Пушкин зваться – Александром Сергеевичем. Вот так…
– Ужасно… – повторила девушка. – Это же все равно шо жизнь отобрать. Начисто. Конечно, если задуматься, то шо хорошего у меня было? Тусклое какое-то у меня прошлое, вон, как за окном. И вспомнить особо нечего. Папка меня любил, но он помер, когда мне всего четырнадцать было. Жалко так, до сих пор. А мамку я только пьяной видела… Нет, она не злая, просто меня не любит. Братика моего обожает просто, а я – так… Он же младшенький, так бывает. Раньше я из-за этого плакала, папульке жаловалась. А потом привыкла. Но все равно, я же помню, где родилась, где росла, в какую школу ходила! Год назад… Год назад у меня выпускной был…
Я вздохнул, будто повторяя маринин вздох.
Трудно быть бомжом.
Надо здорово опуститься и опроститься, чтобы нормально себя чувствовать на помойке.
Не знаю, примечал ли я всю эту «бичеву» раньше, в прошлой жизни, а нынче у меня глаз наметан.
Бомжи как бы уступают город «нормальным» и успешным, занимая обочину жизни. Почти все они – люди с ДРП. С добровольно редуцированными потребностями. Все их желания сводятся к выпивке и закуске, к теплому месту, где можно заночевать.
Бомж – классический маргинал. У него нет семьи, нет работы, он ни к чему не стремится, ничего не пытается добиться в этой жизни. Он изгой, отверженный.
Слезливые дамочки обычно жалеют «бедных бомжиков», но это неправильно. Если человек жрет из контейнеров с отходами, а спит в подъезде, то это его выбор. Здесь нет никакой трагедии, и никого не надо спасать, вытаскивать из нищеты, устраивать на работу, хотя бы потому, что среднестатистический бомж не будет трудиться.
И даже не потому, что он ленив, хотя и это тоже присутствует, а из-за того, что общество со всеми его ценностями и атрибутами бомжу не нужно. Он вне социума.
И тут легко впасть в другую крайность – зачислить всех бомжей в паразиты, в тунеядцев-побирушек. А ведь лодырничать бичам удается не всегда. Каково это – с раннего утра обойти десяток свалок, собирая бутылки? Легко ли так жить?
И далеко не все из них воришки. Множество бомжей живут тем, что «нормальные люди» выбрасывают.
Почему же они упорствуют, эти «лица без постоянного места жительства, почему ни в какую не хотят принять «человеческий» образ жизни? Большинство даже не задумывается над этим – нечем задумываться, а меньшинство… Идеологию и философию жизни на обочине лучше всего объяснил Кириллыч.
На собственном примере.
А зачем мне, говорит, ваши машины и квартиры, работа, семья и прочие радости? Собственность с недвижимостью закабаляют, жена с детьми лишают свободы, работа и вовсе рабство. А жить когда? Ты работаешь, чтобы было на что купить мебель или машину, еду, там, или одежду, опекаешь свою семью, а жизнь-то проходит! Ты живешь лишь тогда, когда делаешь то, что хочешь, и когда хочешь, по своему разумению, а не по приказу начальства или из чувства долга.
Ну и как? Можно ли добиться подобной свободы трудящемуся в поте физиономии своей? Нет. Даже президент корпорации или какой-нибудь министр не свободны, они вынуждены жить по утвержденному плану, в согласии с правилами, обычаями, законами, привычками нижестоящих и капризами вышестоящих. Вывод? Чтобы зажить воистину вольным, нужно освободиться от привязанностей и не испытывать желаний.
Вот такой у нас Кириллыч «просветленный». Как Будда.
Спохватившись, я сказал:
– Чуть не проехали. Пошли, нам выходить.
Электричка, задренчав тормозами, остановилась у перрона, и мы вышли. Морозец убавился, и ветерок стих. Сейчас отъедет электричка, и вернется тишина.
Есино не тонуло в потемках – то там, то сям светились окна, а вдоль пары улочек и у магазина горели фонари. Мы с Мариной вышли за околицу, почти тут же переступая черту садового товарищества.
Асфальт в дачном поселке уложили только на центральной, а в переулках тянулись лишь узкие бетонные полосы посередке, чтобы дачники могли пройти в дождь, не измаравшись в грязи. Сейчас, правда, и грунт, и бетон были одинаково укатаны снегом.
Бабуська, с которой у меня были «договорные отношения», приходилась Кириллычу дальней родней, так что Гаутама наш отечественный составил мне протекцию. Хозяйку я постепенно привык бабой Аней величать, а она по-всякому помогала мне. То полмешка картошки оставит, то солений подкинет. Ну, и я в долгу не оставался – забор, вон, починил, печку переложил, а то дымила. Крышу залатал. А весной обязательно перекопаю огород – баба Аня не признает овощи из супермаркетов, говорит, в них сплошь нитраты.
– Пришли.
Бабуська жила в крепком пятистенке, сам дом окружали яблоньки-дички и кусты смородины, а за ним схоронились под сугробами десять соток.
Отперев калитку, я провел Марину в избу, подивившись дымку, что вился из трубы над почерневшей банькой. Кириллыч, что ли, заявился? Похоже на то.
Потопав в гулких сенях, чтобы стрясти снег с ботинок, я открыл дверь и переступил порог.
Всю середину, как и полагается, занимала массивная русская печь, пол был застелен ковровыми дорожками, вязанными из лоскутков, в уголку пылилась икона – скорее, не символ веры, а дань моде. Баба Аня замуж выходила комсомолкой, и не за кого попало – суженый ее был довольно известным авиаконструктором.
Какая уж там религиозность – бабуська даже имя господне всуе упоминать стеснялась, не принято это было в ее юные годы.
– Здорово, Кириллыч!
Престарелый бомж с длинными седыми волосами и окладистой бородой больше всего смахивал на священника. Хотя не так уж он и стар – вон, морщин меньше, чем у меня! А однажды, помню, спешили мы на автобус, так Удалов меня обогнал, так почесал! Удалов – это фамилия Кириллыча, я ее случайно узнал, когда деда кто-то окликнул. Сам он не представлялся, я даже имени его не знаю – прячется человек от общества, скрывается за отчеством. Его право.
Щуря глаза за круглыми стеклами очков и шевеля губами, Удалов разбирал текст псалтыря без обложки.
– Здравствуй, сын мой! – проговорил он протяжно, но тут же вышел из роли степенного патриарха, улыбнулся, выказывая редкие зубы. – И дщерь моя, – добавил просветленный бомж.
– Здравствуйте, батюшка, – робко проговорила Марина.
– Не юродствуй, Кириллыч, – сказал я, скидывая пуховик и принимая пальто у девушки. – Неужто баню истопил?
– А то! – хмыкнул дед. – Хотя больше думать следует о чистоте не телесной, а духовной!
– Тогда в твоей бороде не то что вошки – мышки заведутся! – парировал я и обернулся к Марине:
– Будешь мыться?
– Ой, а можно?
– Нужно! – рассмеялся я. – Иди, а я пока яичницу пожарю. У меня тут где-то кусочек бекона завалялся…
– Я сейчас!
Девушка быстренько оделась, и я вручил ей бабкино полотенце.
– Шампунь в предбаннике, на полочке.
– Ага, спасибо!