Оценить:
 Рейтинг: 0

Недостающее звено

Год написания книги
2022
Теги
1 2 3 4 5 ... 24 >>
На страницу:
1 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Недостающее звено
Валерий Горелов

Талантливый юный боксер из крошечного городка на севере Сахалина хочет другой жизни. Нефтяной промысел, грязная речка, общая баня с паром из трубы, пивнушка, болезни и голод – вот, что окружает его. Он находит поддержку в людях вокруг: добрых библиотекарях, любимом тренере, соратниках по боксерскому ремеслу. Однако не все хотят, чтобы он смог исполнить свою мечту. Козни, интриги и даже нападения – сможет ли герой все преодолеть?

Содержит нецензурную брань.

Валерий Горелов

Недостающее звено

Часть I. Ужимки справедливости

Сэн Катаяма (26.12.1859–5.11.1933) родился в деревне Хадеги, провинция Мимасака. Умер в городе Москве. Марксистский политический активист, один из первых членов американской коммунистической партии, а в 1922-м году – соучредитель коммунистической партии Японии. Окончил коммунистический университет трудящихся Востока имени И. В. Сталина, учебное заведение Коминтерна, а также Йельскую богословскую школу. Активист мирового социалистического, а потом и коммунистического сообщества. В период японской нефтяной концессии северного Сахалина (1925–1944), похоже в угоду коммунистическим управителям в Москве, главный культурный центр, построенный японцами на северном Сахалине, был наречен в его честь. Это было в год смерти С. Катаямы. Тело его кремировали, а пепел захоронили в Кремлевской стене на Красной площади. Этот клуб Сэна Катаямы вместе с построенным японским консульством, увенчанным башенкой, были самыми значительными архитектурными постройками, как и выстроенные тут же бараки.

Бараки были с наружной стороны из профильного металлического листа, а внутри покрыты штукатуркой по металлической сетке. Отапливались печами на мазуте. В каждой комнате проживало по четыре-пять человек. Таким образцово-показательным участком был 24-й. И хотя там, как и везде, сортиры были на улице, а отходы выплескивались из ведер прямо с крыльца, бараки концессионных рабочих были на порядок комфортнее и чище, чем те бараки, обитые толью, которые с 17-го участка начал строить трест «Сахалиннефть».

Как служил, образовывал и просвещал в эти былинные годы клуб имени выпускника сталинского университета и богословской школы, можно только предполагать, но его архитектуру, канделябры, вентиляцию и бронзовые светильники и я уже узрел. В 1944-м году концессия была свернута в 24 часа. Японцы должны были быть выселены со всей территории их экономического присутствия. Они за эти сутки успели сбросить в залив огромное количество нефти, заготовленной для вывозки, и кое-что успели испортить и сломать. Но не очень многое из того, чего бы хотелось. Клуб остался целехонький, но как бы уже не мог оставаться под японским, хоть и коммунистическим, именем. Нашли имя, которое соответствовало и местной обстановке, и генеральной линии. И даже вроде с этой инициативой выступили местные партийные органы. Клуб был переименован в «Имени Щербакова Александра Сергеевича» (1901–10.09.1945), Первого секретаря Московского обкома и маршала информационно- идеологического фронта. Тело его было также кремировано, а пепел сохранен в пантеоне Кремлевской стены на Красной площади. С 1945-го года клуб стал зваться «Имени А. С. Щербакова», а с моих детских лет – просто «Клуб Щербакова».

К середине 60-х я там, на удобных концессионных стульях, за десять копеек много чего пересмотрел. Как мне сейчас кажется, и совсем даже не очень идеологически безвредных фильмов, таких как «Сказка о потерянном времени», «Три толстяка», «Королевство кривых зеркал» и даже «Седьмое путешествие Синдбада». Но для меня, пацана, жившего рядом с клубом на том самом, 17-ом участке, клуб был не только местом зрелищ. Самым важным в нем была библиотека на втором этаже. Она была маленькая и скученная, но главной ее ценностью была библиотекарша – добрая женщина, понимающая свою профессию и явно любящая людей. Я до сих пор ясно помню ее образ, но, к сожалению, боюсь ошибиться в имени. Когда я прочитал все, что там хоть как-то соответствовало возрасту, принялся с ее молчаливого согласия за то, что не соответствовало ему, а это, наверное, начиналось с Т. Драйзера и Флобера, Достоевского и Хемингуэя. Где понимал – радовался, а где блудил – настырно вчитывался. Где-то уже к этому времени Гарсия Маркес написал свои «100 лет одиночества», но, к сожалению, это произведение я прочитал, будучи уже совсем взрослым. И когда читал, вдруг понял для себя, что какой бы ни была идеологическая вывеска, главным в созревании мозга все равно будет библиотекарь, даже если одиночество длится век.

Я сейчас несколько повторяюсь, и я раньше вспоминал эти мотивы, но, чтобы ясно объясниться, нужно начать с начала. А то начало начинается ниоткуда, то есть продолжение всего началось в тех же 60-х, и торжественно построилось к 7 ноября 1967-го года, ко дню победы на поле брани за всеобщее человеческое счастье и равенство. К 50-летию Октябрьской революции перестроили местную архитектуру, дабы приурочить к дате, ввели в строй Дворец культуры, теперь главный очаг служения свету, и еще соответствующий тому времени модный кинотеатр. Это послужило причиной того, что клуб имени Щербакова стал просто не нужен, и его ликвидировали вместе с моей библиотекой. Теперь он тоже будет называться Дворцом, но спорта, да еще на соседнем со мной бугре откроется точка общепита под названием «пивбар «Минутка». На смену толстой книге придет большая и пузатая пивная кружка. А спорт как-то не очень спешил стать неотъемлемой частью жизни застроенных бараками и частными хижинами бугров. Зимой эти бугры наглухо запечатывало снегом, а с весны они заплывали непроходимой грязью, и те дорожки, что вели к спорту, были трудно проходимы.

В этом дворце первоочередным спортом стал бокс, он был с большим местным колоритом, и, по сравнению с масштабами населения этой суровой земли, его было много. Только он был совсем не такой, каким его в 668-м году до нашей эры включили в программу античных Олимпийских игр. И уж точно не такой, каким его придумали как контактный спорт в XVII веке в Англии, и в 1904-м году сделали олимпийской дисциплиной. Как-то так случилось, что в моей земле обетованной бокс стал не спортом и не физкультурой, которая каким-то тайным образом должна оздоравливать. Он стал частью скелета того уродливого социально-бытового тела, частью крепежной арматуры, наравне с пышными лозунгами, горячими призывами, жандармерией, спиртом и пивбарами. Это произошло задолго до меня, вероятно с первыми переселенцами, где кулаки были веским и, порой, единственным законом и аргументом. Здесь бокс не стремился к победам и званиям, он просто был, как пример заботы о здоровье тела и мозга. Бокс был не английский, но и не советский, он был социализированный. Больше никакой заметной физкультуры не было: кто-то пытался во что-то играть, по-любительски и в полной беспомощности в смысле содержания. А на бокс давали деньги, какой-то отдельной и тайной строкой в бюджете города. Но он как-то развивался в себе самом. Любые соревнования в результате становились вторичными – главное, чтобы были боксеры с крепкими кулаками и бронированными лбами. И такие были.

По прошествии времени я пытался найти логичное объяснение такой заботе о здоровье населения. На ум приходит только одно – в отдаленных каторжных областях после амнистии и так называемой «хрущевской оттепели» скопилось большое количество гулаговских сидельцев разных мастей и окрасов. Они настойчиво стали объединяться по своим правилам и законам лагерного общежития, и активно пошли в наступление не только на улицы. Либерализация уголовного законодательства ставила под угрозу авторитет комсомола, вожди которого к этому времени стали аппаратчиками, но никак не лидерами. В школах и ремеслухах пугающими темпами расцветало больное уличное право. ГТО и БГТО до такой степени накрыли идеологически, что остался только костер патриотического пыла, а сила и ловкость как-то ушли на далекий рубеж. В боксе власти увидели то, что сможет противостоять туберкулезному уголовному братству – улицы должны были чистить для митингов и демонстраций. У города была своя боксерская история, без побед в турнирах и больших званий, но была. Скуластые и лобастые боксеры, если сами и плохо работали на производстве, то активно, параллельно с общественными порицателями, помогали воспитывать тех, кто был на блатной ноге. Они не были штрейкбрехерами, они были воспитателями, и их с удовольствием ставили бригадирами на тяжелых физических работах, а таких в то время хватало. У них, как правило, не было мозгов, а были кулаки, и крови они совсем не боялись. Зато их боялись и жены, и соседи, и родственники, а они, в свою очередь, боялись и уважали власть, чего не скажешь об уголовниках. Нужна была управляемая физическая сила, это была трактовка древнейшей доктрины – разделяй и властвуй.

После непродолжительной либерализации пришло время дегуманизации; уголовников надо было возвращать в лагеря. Любой заточенный гвоздь, отвертка или розочка от бутылки становились причиной реальных посадок. За складной нож в кармане могли запросто насчитать, как, впрочем, и за кухонный, если он был не на кухне. Здесь чугунные кулаки и бычьи шеи были верными попутчиками социалистического строительства. Где-то был бокс высоких достижений, золотые пьедесталы и почетные звания, но все это было в других частях страны, а тут, в колониально-сырьевых землях, у этого спорта был другой ранжир. В 1967-м году, с открытием Дворца спорта бокс, ожидаемо, превратился в местную академию.

Я приду туда в 13 лет, пытаясь как-то возместить библиотечный досуг. Кто-то уже начинал пробовать себя в пивбаре, а я пошел в спортзал. Правда, способностей к этому делу у меня, по правде, совсем не было. Хотя рахитичные от рождения ноги вроде как чуть выровнялись, но атлетической силы в них не было, как и в руках. Но весовые категории были разные, и меня взяли, наверное, с расчетом, что долго не прохожу. Рядом бегали и прыгали сверстники, но было чувство, что многие из них уже и родились боксерами. Они были кряжистыми, хмурыми и сильно сопели в бою с тенью. Я тоже бегал, скакал, отжимался и, на удивление, стал чувствовать, что крепчаю. Но эти ощущения появились только через год, в течение которого перчатки мне не выдавали, хотя мне очень того хотелось. Не выдавали, похоже, лишь по той причине, что на всех их не хватало, и получали их особо кряжистые и хмурые – те, кто казались перспективными. Тренеры были примерно такого же обличия: они ходили в синих трико и боксерках, были очень кряжистые, по-боксерски дерганые и предельно хмурые. Когда они были не с нами в зале, то топтались у стойки буфета, где переговаривались какими-то особыми боксерскими выражениями. Но однажды в среду в двери зала затащили огромный мешок. В нем были вожделенные перчатки, их было много, притом разномастных, сильно вонючих и рваных. Сбитые в камни конские волосы вроде как были отдельно, а порепанная, рваная кожа – отдельно. Те, кто желал, мог взять их домой для починки, а потом тренироваться. Я, конечно же, взял и по пояс в снегу гордо понес их домой.

Бабушка опечаленно вздыхала и совсем не верила, что такими бьют друг друга по лицу. Она долго искала какой-то годный материал для латок. Поутру я понял, что она, бедолажка, не спала всю ночь, чтобы этому разбитому и провонявшемуся хламу придать нужную форму. Но у нее получилось, и она даже шнуровку скрутила из брезента старого плаща. Перчатки были громоздкими, тяжелыми, в них детский кулак никак не фиксировался, но это были настоящие перчатки! И в пятницу я стоял напротив своего спарринг-партнера, такого же, как я, но кряжистого и хмурого, а значит перспективного. Да помимо того, он был в хороших блестящих черных перчатках, и мы начали состязаться. Пока я пытался как-то унять перчатки на своих кулаках, получил в нос, и тоненькая струйка потекла на губы. Но по истечении пяти секунд я ему тоже разбил нос, он оторопел, опустил руки, и глаза у него намокли. Тогда тренер снял с него перчатки и отдал мне, а тот мальчик больше не ходил в зал. Это была хоть и необъявленная, но победа, над самим собой наверное.

Нас, как несовершеннолетних, никуда не привлекали, а старших я видел дежурящими на автобусной остановке. Но там я их наблюдал всего пять минут, и по их истечении они, уже без повязок дружинников, протискивались в узкие двери пивбара. А в зале с взрослыми мы почти не встречались, только в раздевалках. Их забинтованные руки, покатые мускулистые плечи и настоящие боксерки на ногах приводили нас, детей, в сильное волнение. Они тренировались в другом зале, при закрытой двери. Оттуда мы слышали оглушительные хлопки по лапам, удары по мешкам и грушам и шумные спарринги на настоящем ринге. А я тянул свою детскую лямку, старательно трудился и не заглядывал подобострастно в глаза тренерам, тем более, что взгляд у них не всегда был свеж и понятен.

Но однажды я все же попал на настоящий ринг. Прошли как бы соревнования, между своими, со взвешиванием, гонгом, судейством и даже горсточкой зрителей. Я победил в своей весовой категории своей возрастной группы, и мою руку поднял рефери. И с этого дня я почувствовал ко всему этому интерес, может быть не такой, как к библиотеке, которая к этому времени была перенесена или совсем упразднена, но интерес был зовущий и настойчивый. Я стал готовиться к юношескому первенству города; тренеров было много, если были какие-то площадки, там всегда возникали секции. Город если не воспитывал мастеров, то бить крепко и уворачиваться ловко учил. Было два основных места обитания боксеров: наш Дворец спорта и Дом пионеров, название которого в произношении наших взрослых боксеров звучало почему-то как «пионэров». Вроде как это был символ какого-то особого их отношения, причем явно не восторженного.

Но выступать на юношеском первенстве города мне не случилось. «Командировка» в Хакасию, а потом болезнь больше чем на год убрали меня из этого физкультурного движения. Но когда это все закончилось, и меня все же взяли в восьмой класс школы, а в секцию не приняли, потому что у меня была уже сомнительная репутация, я почувствовал себя каким-то изгоем, обремененным чем-то нехорошим, и что дружить со мной греховно и опасно. Конечно, можно было бросить этот бокс, но я, со своим упрямым характером, ушел заниматься в Дом «пионэров». Ходить стало далеко, через марь, особенно это расстояние отбирало много сил зимой, когда многоснежные бураны оккупировали весь видимый мир. Но я без пропуска, по ветру и морозу ползал со своей дерматиновой сумкой, которая на холоде смерзалась колом, в то деревянное здание, на коньке которого был огромный «пентограф» в круге, непонятно кем туда возведенный. Тренер был маленький, легкий и подвижный, с тонкой шеей и совсем не кряжистый. Он был хорошим тренером, да и буфетной стойки с бутылочным пивом не было в Доме «пионэров», зато в конце длинного коридора стоял ринг, на который пускали всех. Здесь были только юноши и совсем дети. Взрослые тренировались только в одном месте – Дворце спорта. Туда сгоняли всех городских дяденек – кого спарринговать, кого по лапам постучать. А я, вроде так и не став уголовником, хотя и был уже туда причислен, остался как бы спортсменом.

А с моей одноклассницей и первой любовью, с учетом моей сомнительной репутации, даже танго станцевать не дали на школьном новогоднем вечере. А я-то пришел туда начищенный и наглаженный, а от нее пахло духами «Весенний ландыш», как будто и не было зимы на дворе. Мне очень хотелось с ней потанцевать под сводившую всех моих сверстников с ума песню про Ладу, которой не надо хмуриться. Пройдет год, и на новогодней вечеринке, но уже во Дворце культуры, со мной пойдет танцевать медленный танец другая девушка, и под другую песню, которая называлась «Неотправленное письмо». Так вот, мы с ней во всполохах новогодней елки и в лентах серпантина вроде как поцеловались. Наверное, так и случается: после первой любви приходит вторая. Потом я ее проводил, она жила совсем недалеко, как раз между Дворцом культуры и Домом пионеров, в престижном тогда трехэтажном доме, с мамой, в маленькой квартирке на втором этаже, и еще раз поцеловались в подъезде. А когда я через день после тренировки кинул ей в оконную раму снежок, она мне приветливо помахала. И я вдруг понял, что желанный, а девушка была старше меня на год и, наверное, поумнее. Ну, точно, она была активная участница местных городских мероприятий. Как мне рассказали, она под патронажем своей мамы, торгово-складского специалиста, участвовала, хоть и не на больших ролях, и в выборах, и в разных общественных подписях и учетах. А кроме того, была секретарем по учету призывников в военкомате. Мама ее заинструктировала всем нравиться и не быть дурой в жизни. А я еще два раза ходил под эти окна, там на меня больше никак не реагировали, но все равно, вроде по пути после тренировки я выбирал эту дорожку. И вот, я пришел в третий раз, он был последний. Тогда мне хорошо досталось по носу, он у меня всегда был слабый, и хоть и не ломался, но прилично кровил. И вот я поперся, герой-любовник, с кляпом в каждой ноздре. В этот зимний вечер ее окно очень ярко светилось, да еще оттуда подмигивала пара фонариков, пока не умерщвленных с нового года. Сугроб намело почти вровень с окном, и я туда забрался, прямо с желанием для нее стих на снегу написать, но – увы. Она появилась на фоне тонкого тюля рядом с большим, совсем уже взрослым мужчиной. Они целовались, и совсем не так, как это было со мной. Там были другие поцелуи, совсем не как у Пьеро и Мальвины, скорее, как у Э. Золя в «Жерминаль», или как в кино 16 +. Помню, что тогда я сильно замерз и зашел в подъезд, вроде как погреться. Там, на беленой стене, возле двери ее квартиры я тогда написал одним тампоном две буквы БЫ, а другим тампоном – две буквы ЛА, под песню, которая слышалась из-за двери и называлась «Неотправленное письмо». Так прошла моя вторая первая любовь, но, по правде, мне с ней еще придется два раза в жизни столкнуться.

Первый раз – этой же зимой и при очень странных обстоятельствах, в последние календарные дни зимы, когда валят самые сильные снегопады, но уже не так холодно. Я из окна нашего убогого, вросшего и прибитого в землю домишки в ранних сумерках увидел фигуру, которая от нашей калитки по плохо очищенной тропинке спускалась к двери. Конечно же, дверь моя открывалась внутрь, и фигура ввалилась в темный тамбур. Когда я ее уже впустил в дом, и был откинут капюшон, то увидел ее; было непонятно, то ли она ожидала меня увидеть, то ли это было для нее сюрпризом, только она резко повернулась и кинулась обратно на улицу. Я замешкался, пока что-то обул на ноги и накинул на полураздетое тело; я рванулся вслед, но она, как видение, растворилась в снежных буграх проулка. Мне потом долго хотелось думать, что она, где-то узнав адрес, приходила ко мне, а убежала, видимо, испугавшись увиденной картины бедности проживания и того самого абажура под потолком, покрытого уже желтой газетой «Правда». Но реалистичнее всего была другая версия: так как у нее в руках я заметил портфель и знал, что она – активная комсомолка и общественница, то вполне вероятно она просто совершала обход по страховке имущества, а может была агитатором по приближающимся выборам в местные Советы. А может, она хотела узнать у моей мамы, не желает ли та подписаться на новый, выигрышный, государственный займ? Вариантов было много, но почему-то после той внезапной встречи у меня огонь любви внутри поостыл. Еще раз я с ней встретился уже через годы, когда спустя два года стройбата приехал увидеть свою родину, в землю которой была закопана моя пуповина.

А в настоящем я готовился к первенству города по старшим юношам, таких было много, и они, конечно, будут драться зло и конкурентно за грамоты от профсоюза и аплодисменты зрителей. Эта возрастная категория была многочисленна и азартна и, на самом деле, спортивная – на фоне того, что взрослого бокса спортивного не было совсем. Кому-то повезло уехать учиться, а кому не повезло – уходили в армию. А те, кто сюда возвращались из Советской армии, шли на тяжелую работу – замещать своих отцов. Потом заводили семьи, и было уже не до спортивных достижений, но кое-кто находил время прийти постучать по мешкам, что становилось у них своеобразным досугом и дополнялось баней по пятницам, тоже не без соответствующих событию напитков. А молодежи хотелось результатов, и юноши пытались их добиться на таких вот соревнованиях.

Первенство города приурочили к майским праздникам, проходило оно три дня во Дворце культуры, два дня как бы отборочные в ринге, что установили в спортивном зале Дворца. Зал был высокий, но холодный, и с зашарканным, в занозах, полом. Тут по пятницам и субботам проходили танцевальные вечера для молодежи под собственный вокально-инструментальный коллектив с названием «Космос». А финал – самый пик майских праздников, ринг планировали перетащить на сцену, и показать бои нескольких пар широкому зрителю. Там ожидалось присутствие всего местного руководства: членов партийных, комсомольских, профсоюзных и других важных организаций и их семей.

Я готовился с полной самоотдачей, которая, наверное, бывает лишь в таком нежном возрасте. Пришел тот день; я стоял в строю в составе команды Дома «пионэров» и осматривал своих будущих противников. Почти всех их я знал, и никакого страха и трепета не испытывал. Все были приодеты в новые красные майки и черные сатиновые трусы, у некоторых даже были новые китайские кеды «Два мяча», а у меня были наши, с красными загнутыми зубатыми резиновыми носами. Какой-то профсоюзный активист нас недолго, но горячо приветствовал общими фразами о значимости спорта в жизни человека и о политической важности предстоящих праздников. В первый день зрителей было немного, они расселись по скамейкам вдоль стен. Много было «нашенских» боксеров, которые все время будут орать примерно одну и ту же фразу:

– По печени, а потом в голову!

Да еще галдели вообще мальчишки из начинающих. Судьи построились в ринге, они все вообще были из тех, кто по мешкам ходит стучать, но сегодня – в белых рубашках, подтянутые и серьезные. Они приветственно помахали, и главный из них стукнул молотком по тарелке гонга, что было сигналом открытия Первенства города среди молодежи.

Моя весовая категория была, похоже, самая многочисленная и, судя по количеству кряжистых и насупленных, самая целеустремленная. Вдоль ринга стоял длинный стол, по-райкомовски укрытый красной плюшевой скатертью, местами потертой, видимо, локтями заседавших, но еще по внешнему виду довольно рабочей. За этим столом на стульях с высоченными спинками, верно, сохранившимися еще со времен концессии, расположились на сегодня вершители наших судеб. В самом центре – главный судья, грузный возрастной мужчина, явно из «нашенских» – это было видно по форме его носа, явно нуждавшегося в объемной реставрации. По левую руку от него стоял секундометрист с гонгом и еще какой-то «нашенский» народ, вполне трезвый и наверняка пахнущий очень популярной маркой мужского одеколона «Шипр». У самого края стола сидела девушка и явно на добровольных началах заполняла тушью зачетные квалификационные книжки спортсменов. Пачку этих книжек я ей и принес, когда внизу, у гардероба, мне их сунули с поручением донести до судейского стола. Эти зачетные книжки для второго-третьего разрядов, взрослых и юношеских, с верхней строчкой «Союз спортивных обществ и организаций СССР» цвета были то ли голубого, то ли коричневого и, судя по ржавым скрепкам на тонких корешках, очень похожи на те, что заполняют в поликлиниках историями болезней. И в этих еще будет история болезни, только другая: «спорт – залог здоровья». Девушка, согласно утвержденному списку, вносила в них наши фамилии и данные – того требовала спортивная бюрократия – и ставила синюю печать ДСО – добровольное спортивное общество «Трудовик». Главное и единственное спортивное общество на наших территориях, других не было.

Ну, вроде можно было и начинать. Последним на судейский стол принесли графин с водой и стакан. Но мне еще раз пришлось подойти к судебному столу, девочка-секретарь засомневалась, что правильно записывает мою фамилию. В этот раз мне и удалось разглядеть значок на лацкане пиджака главного судьи соревнований. Это был значок перворазрядника, но по форме совершенно необычный: похоже, это был пришелец из послевоенного, а может и довоенного спортивного прошлого. Все, кто легче меня весом, быстро проскочили. Маленькие люди в больших перчатках отстрелялись махом, Дом пионеров был не из последних в списке.

Мне в первом бою достался соперник, хорошо знакомый по Дворцу спорта, он был в таких же красных брезентовых кедах, как и я, и комично хмурился, сдвигая брови, но он был совершенно не страшен. Так и получилось: во второй двухминутке, после двух легких нокдаунов мне отдали победу за явным преимуществом.

Рефери на ринге в этом первом бою был Леня Шестак, который слыл очень активным ударником по мешкам и лапам, и в то же время часто лишка принимал на грудь. Работал он сменным мастером на промысле и мне запомнился после одной с ним встречи на улице. Это было в яркий августовский полдень, тот день был неприлично жарким по нашему климату. Меня тогда пристроили в помощь к одному из ветеранов, притащить заштопанный мешок в зал. Вот тут нам по пути и встретился Шестак. Вид у него был не то чтобы комичный, но уж точно необычный: он шел нам навстречу в черном пиджаке и штанах, рукава и штанины которых были основательно короткими. Верхние пуговицы рубахи были расстегнуты, а на шее на резинках болтался тонкий галстук, фасона тогда знаменитого. Он выглядел как тонкая селедка, с блестящей пальмой и какой-то грудастой средиземноморской красоткой в блестящих же трусах. Всю эту картинку венчал букетик в его вытянутом здоровом кулаке. Цветков было два, и они обреченно свесили головы. Шестак был «под мухой». Ветераны жарко поприветствовались, упокоив мешок полежать на земле. Шестак начал свой рассказ, ему явно хотелось выговориться. И он поведал, как вчера, после тренировки и буфета, пришел домой в очень игривом настроении. Жена его, Тамара, в это время мыла посуду, и он с ней пустился поиграться. Сам он так рассказал:

– Зашел я на кухню, а она тарелки вытирает. Я ей, раз, слева в животик показал, – и тут же продемонстрировал на улице весь процесс заигрывания с женой. – Раз-раз показал, а потом правой накинул через руку в голову.

Только потом стало понятно, что он ей, шутя, сломал челюсть. Сейчас он идет к ней в больницу, в надежде, что она его не выгонит из дома. По выражению его лица было понятно, что он не в первый раз покушался на ее челюсть. Его пьяные глаза прямо увлажнились от жалости к Тамаре.

Похоже, не выгнала, хоть он сегодня на ринге двигался тяжеловато, но был чисто выбрит и отглажен. Если совсем честно, то я знал его совсем с детства, конечно, с учетом нашей разницы в возрасте где-то в 20 лет. Когда-то мы жили в соседних бараках. Они стояли в строгую строчку, и их было три, плюс еще один, который стоял торцом. Я жил в среднем бараке, а Шестаки – в первом. Но адресный счет почему-то шел справа налево, как-то не по-нашему: 17,16,15,14. Не то чтобы я там, на участке, виделся с ним, но в одном случае он мне очень даже красочно запомнился. Мне тогда было около 13, и примерно такого возраста нас было приличное количество. И, конечно же, у нас были свои, отличные от других регионов большой страны, развлечения. Шестаков в барачной комнате было много, но он, в возрасте за 30, был там самым старшим. Он, наверное, где-то и работал, но боксом занимался точно. Один раз я четко видел эту картинку. Был у него брат, Коля, неизвестно, насколько младше старшего, но мы его все время дразнили и третировали. Он был на участке за дурачка, болевшего недугом с малопонятным нам тогда названием «менингит». Болтали, что вроде его лечили тем, что долбили зубилом голову. Так вот, их окно в бараке, которое зимой наполовину заметалось снегом, в тот поздний вечер было нашим местом развлечения, впрочем, и не оно одно. А игра была такая: в зоне видимости этих блестящих в сумерках окон мы, как солдаты, устраивались в холодных сугробах и по результатам считалки выбирали одного, который по-пластунски, загребая голенищами валенок снег, полз к той цели. Он, изловчившись, втыкал в деревянную раму окна иголку, в ушко которой была продета нитка. А примерно в 10 сантиметрах от нее привязывал средней величины гвоздь. Потом катушку с ниткой разматывали по ходу отступления, и когда она добиралась до главного нашего редута, все и начиналось. Кто-то дергал за нитку, и гвоздь стучал в стекло, это получалось довольно звонко. К Шестакам мы с такой игрой заходили дважды, и оба раза кино было одно и то же. Первым на крыльцо, над которым горела лампочка, выбегал тот самый, что с не совсем здоровой головой. Оба раза вид у него был одинаков: в темных трусах до колен, босиком и с топором. Он, пару раз подпрыгнув на крыльце, бросался в сугробы и, дико завывая, размахивал оружием древних людей. Секундами позже на крыльцо выбегал старший, помимо трусов на нем еще была майка. Подпрыгнув пару раз с места в высоту, он самозабвенно исполнял минутный раунд боя с тенью, наверное, с целью нас запугать, но в снежных окопах не было страшно, мы знакомились с техникой бокса. Вот таким игруном был Шестак, но спешу вас заверить, что среди «нашенских» он не один такой. А сегодня – смотри, какой наглаженный и крайне официальный.

К вечеру у меня был еще один бой, в нем я тоже большого сопротивления не встретил. Парень был хоть и крепкий с виду, но еще не очень искушенный в том, чем явно недавно стал заниматься. По жеребьевке на завтра нас осталось четверо. По фамилиям я их не знал, а бои, что у них сегодня были, видел как-то вскользь, стараясь себя не напрягать. В завершение сегодняшнего дня соревнований вся команда судей и тренеров двинулась в буфет, посидеть за алюминиевыми столиками и бурно отпраздновать вместе с ужином.

У меня в этот день все получилось не очень сложно, но я, порядком измотанный, вернулся домой уже сумрачным вечером. В дорогу тренер мне выделил две банки сгущенки с конкретными инструкциями. Утром на взвешивании он меня еле протащил: вес настолько плотно приблизился к критической отметке, что завтра могла случиться злая шутка. Так вот, я на ночь должен был высосать из банок все их содержимое и без грамма воды лечь спать до утра. Вроде как сахар сжигал воду, и вес падал. Какой-то дикий метод, но он применялся, и вроде даже работал. Меня хватило только на одну банку, да и то, после 12-ти я встал и прямо из-под крана налакался воды. Ну, конечно, у каждого где-то глубоко сохранилось представление о том, что существуют еще традиционные способы борьбы с лишним весом у спортсменов, и один из них – это баня. Но с этим рудиментом человеческой жизни здесь дела обстояли очень сложно и самобытно.

Конечно, всему ветеранскому, то есть «нашенскому», движению ДСО «Трудовик» не раз приходило в голову заиметь собственную баню, и даже кто-то когда-то пытался ее соорудить. Но все эти попытки были мертворожденными, и на это были причины. Помещению самой бани полагалось быть из деревянного бруса или бревен, но ни того, ни другого здесь не было и в природе, так как вокруг было болото и бугры, поросшие стлаником и кривой мелкой лиственницей, с которой, как известно, не построишься. А те деревья, что перестояли в болотах, серые и кривые, набирали такую крепость, что в них гвоздь вбить невозможно. Оно, по большому счету, и в огне не горело. Была еще елка, но, учитывая ее запредельную смолистость, в бане при повышении температуры воздуха смола бы стекала ручьями. В теплую погоду она обильно выделялась даже с тех досок, которые по 40 лет уже простояли на завалинках бараков. Это-то я знал хорошо, совсем с раннего детства. Мы все теплые дни сидели на этих завалинках, подоткнув под себя руки, и грелись на солнышке. Не лучше было и с серыми столбами с длинными продольными трещинами, из которых мы выковыривали летом здоровенных жуков-усачей. Со столбов смола, видимо, ловчей выветривалась и высыхала. Столбы были по большей части покосившиеся, наверху с белыми фарфоровыми роликами, через которые шли провода. Их на баню по известной причине завалить было нельзя. А дальше – больше: баня – это же, конечно, каменка, а с этим было еще хуже, камней вообще не было. Было болото, песок и, конечно же, торф и жижа, им производимая. Но зато на веники можно было нащипать с чахлой мелкой березы или с кустов ольховника, да только какой толк от веников без бани?

В городе баня все же была, и на моей памяти даже две. Одна – это совсем наша, такой же полубарак среди наших бараков, но оштукатуренная и побеленная. И потому выглядевшая всегда нарядно, а значит и празднично. А вторая – это та самая, общегородская, двухэтажная и тоже побеленная. Но функционировали они обе одинаково специфически. Неделя была поделена на дни мужские и женские. Понедельник – он, вторник – он, среда – она, четверг – он, пятница – она, суббота – она, а воскресенье как-то не очень было по родам, и из него сделали санитарный день. Конечно, в этом делении была доля позорного сексизма, но тогда такими проблемами не грузились. И, конечно, баня, как и театр, начиналась с гардероба и кассы, которая обилечивала талонами, похожими на автобусные. Роль театрального швейцара выполнял банщик, но обязанности у него были во много раз ответственнее. Он выдавал простыни и белые полотенца, короткие и со странным названием «вафельные». На них обязательно очень четко были проставлены фиолетовые штампики, которые узаконивали их принадлежность именно этому учреждению. Банщик был всегда одет в белый халат с черными пуговицами, и он всегда был ему не по размеру коротким. Колени мужчины торчали, как верблюжьи горбы. Из рук он не вынимал свой главный профессиональный инструмент, который не имел определенного названия, но выглядел достаточно угрожающим. Это был крюк из толстой стальной проволоки, согнутой под прямым углом, и с ручкой, обмотанной видимо уже списанным вафельным полотенцем. Этот крюк он засовывал в дырки, что были в дверцах кабинок, и, по ситуации, или закрывал, или отодвигал внутреннюю задвижку дверцы. Банное воровство было у нас уже, похоже, отдельной специализацией. Особо красть было нечего: крали часы, тогда они имели какую-то ценность, да и, наверное, в карманах что-то попадалось. Моечный зал был с большими окнами, бетонными столами и с шайками из серой листовой оцинковки. Вдоль стены шли две трубы: с горячей и холодной водой, каждый ее по своему вкусу разводил и пользовался. Все было в мыле и опасно скользило. Наша барачная баня, будучи сооружением в один этаж и зимой до половины окон заметавшаяся снегом, была театральной сценой, с партером в этих сугробах. Занавес не давали, и окна в темноте парили и светились, маня обделенных женским присутствием. В женские дни кого-нибудь обязательно гоняли, но ловили всегда одного. Звали его Юра, лет ему было вроде как за 50, и был он по электрической части, так как целыми днями ходил по участку и подолгу простаивал, задрав голову на те самые фарфоровые ролики. Но он, наверное, сам думал, что по электрической части, а все были уверены, что он ворон считает. Юра, наверное, замерз, потому что хоронили его в пургу, хотя уже и близко к весне. Может он тоже был «подснежник»? Это те, кто не дошел до укрытия в хороший буран, а весной вытаял. Мне, наверное, еще тогда и 10 не было, но я отчетливо помню, как мужики, еще его не похоронив, уже поминали, и как-то зло спорили, класть в обитый красной тряпкой гроб или нет две фронтовые медали, одна из которых была «За отвагу» без тряпки на колодке, а вторая – «За взятие Будапешта». Две их было, или только эти нашли в его полухибаре-полуземлянке, навсегда останется тайной. И тайна эта останется на огромной и неуязвимой государственной совести.

А в бане все таинства совершались в парилке. Это было очень особое в техническом оснащении сооружение, вряд ли такое могло еще где-то в географическом смысле существовать, хотя таких, особых режимных зон (ЗП), на наших необъятных просторах хватало. В общепринятом представлении для того, чтобы париться, парилка должна быть горячей и, вроде бы, чем горячее – тем лучше. Но наша парилка была совершенно холодная, а в морозные зимние дни – прямо очень холодная. Работало все так: очередная партия жаждущих жары располагалась на холодных досках четырехъярусных полок. Туда заходил банщик в мини-халатике, на одной руке у него была огромная брезентовая рукавица, которая являлась привычным спутником и атрибутом во всех трудовых буднях. Он засовывал руку с рукавицей куда-то глубоко под полки, и оттуда раздавался протяжный свист, по тону очень похожий на тревожный гудок паровоза. Воздух, смешанный с перегретой до 400 градусов водой, врывался в помещение, моментально превращая его в жаровню. В этом и парились, а через 10 минут от этого пара не оставалось и следа, все снова становилось холодным, да еще и мокрым. На каждый заход приходил банщик и всех угощал тропической жарой. Те, кто вышли, поливались из тазиков и терли друг другу спины, намыливая жесткие волосяные мочалки большими кусками черного мыла, которое звалось хозяйственным. Потом, у кого-то в процессе мытья, а у кого-то в финальном аккорде, наступала минута наслаждения, которая восходила к кружке пива. Оно здесь было одной марки – «Жигулевское». Употребляли его прямо в предбаннике, и часто – прямо из трехлитровой банки, пуская ее по кругу. Банку приносили в плетеной авоське, она была всегда полная и закрыта недавно поступившими в обиход крышками под названием «Полиэтиленовые», они же, наверное, и капроновые. И эта крышка частенько так плотно присасывалась к банке, что содрать ее было очень даже проблематично, даже здоровенными пальцами работяг. Под пиво курили, тогда курили везде и много, самой ходовой маркой были папиросы «Беломорканал», которые стоили как пирожное, 22 копейки, или «Север», которые были дешевле. В нашей участковой бане всегда медленно, в углу, крутилось здоровое вытяжное колесо, от того и дышать было полегче.

Многие шалили, требуя продолжения праздника, и даже в холодные дни, что-то накинув на себя из одежды, бежали в пивбар, который был совсем рядом. Это заведение жило под названием «Минутка», но заходили в него на минуту, а оставались, бывало, на всю жизнь. Там, за стойкой, стояла Машка-буфетчица, она была большого роста и широкая в объеме, а обзывали ее аферисткой, вполне возможно, что не без оснований. Машка не только по здоровенным кружкам разливала пиво, здесь же была и «Московская» и «Агдам». Главной, конечно, была водочка, ей, после того как прямо на пол с пива сдували пену, подмолаживали «Жигулевское». Машка-аферистка отродясь не говорила, когда привезут свежее, из страха, что старое не продаст. А когда спрашивали, она голосом фельдфебеля Первой мировой войны отвечала:

– Вам, алкашам, какая разница?

Но когда на стареньком бортовом «газике» привозили новую здоровенную бочку, она тем же голосом одинаково орала:

– Мужики, подсобите!

И мужики дружно сгружали и закатывали эту здоровенную бочку в стальных обручах ей за стойку. В «Минутке» вытяжного колеса не было, но курили все без пауз, а ссать ходили прямо у порога. Зимой все ближайшие сугробы зияли глубокими желтыми тоннелями. «Минутка» была популярным и обожаемым пристанищем.

В центральной бане, то бишь городской, мытье повторялось по той же схеме, но не во всем. В окна там не подглядывали по причине того, что помывочные были на втором этаже, а водку с пивом продавали здесь же. Но вся техническая часть повторялась, как и вафельное полотенце, и банщик в белом мини-халатике, с крюком. Именно в эту баню и ходили наши городские боксеры, «нашенская» братва парилась по четвергам, и ходили группами не менее чем по 10–15 человек. И тогда для всех помывка приобретала боксерский колорит: они делали уклончики, нырки, при этом громко хохотали, шевеля хмурыми бровями и покатыми плечами. Показывали «в животик» то банщику, то простым труженикам, а то и кассиру в амбразуру. Все это были такие шуточные приветствия в духе Шестака. Воспринимали это по-разному, кто-то их считал за придурков, а кто-то страшился. Явно их ненавидели только те, кто был много и сочно исколот, а таких было, надо сказать, немало. Но если такие ходили в баню поодиночке, то «нашенских» всегда была толпа, да плюс здоровье. Но если в бане и случались конфликты, то участковый был всегда на стороне «нашенских». Исколотые тоже, потеряв свои страхи в лагерях, отвечали зло и мстительно, а «нашенские», плохо понимая смысл многих слов, которыми их обзывали уголовники, пытались этот смысл заместить тем, что приглашали на улицу «один на один», заранее предвкушая триумф. Но жизнь позже неоднократно докажет, что все может развернуться и по другому сценарию. После бани «нашенские», не все, но в большинстве, продолжали банкет в заведении, которое было известно под названием ЦПХ – центральное пи*дохранилище, то бишь женское общежитие, где у них тоже все было хорошо с администрацией и участковым. Они были спортяги, а значит классово близкими. Вот такой был наш ДСО «Трудовик»; многие там нашли пристанище, в инструкторах и тренерах, дабы избежать преследования за тунеядство. Их там кормили и одевали, а они молодежь воспитывали в нужных моральных пределах.

Будильник зазвенел согласно полученному заданию. Он был настоящим, железным, с погнутыми стрелками и заремонтированный до такой степени, что звенел ненамного громче, чем стукал стрелками. Всю ночь снился один и тот же неубедительный сон, про автомат с холодной газированной водой без сиропа за одну копейку и воробьев на заборе, которые к утру пытались мне угрожать. За окном серо, но провода не раскачиваются, это значит, что большого ветра нет, а значит и не очень холодно. В пристроенном позади дома сортире, как обычно, поутру бегали крысы. При моем появлении они кинулись по щелям: похоже, воровали что-то у курей, а может перья у них, полусонных, выдергивали. Крысы были, как крысам и положено, серые и наглые. Точно учуяв свою недосягаемость, они стали из щелей высовывать свои усатые рыла. Но стоило только стукнуть по доске ногой, мигом исчезали. Утром я столь желанную воду пить не стал, хотя желание было огромным. У меня в столь раннее время всегда пробежка в 5 километров. Это расстояние никак не вымерено, и масштаб принят условно. Когда открывал калитку, весь наш убогий забор ходил ходуном. За зиму его расшатали высокие сугробы, а потом его геометрию размывали потоки грязи по проулку.

Ночью был минус, и грязь вперемежку с остатками закаменевшего снега смерзлась в единую массу. Мои старые ботинки с тонкой подошвой хорошо ощущали эту горбатую корку земли, на которой мне однажды довелось родиться. Через первые 100 метров наверх я уже у 17-го барака, крыльца у него не было, и казалось, что входные двери растут прямо из земли. Около них сидели две вислоухие собаки, похоже, никому не нужные, и смиренно ждали. Но если доброй руки не дождутся, то опять пойдут на помойку, которая была в двух шагах от крыльца. Она располагалась как раз между 17-м и 15-м бараком, в который меня принесли из роддома, и где прошло мое раннее детство. Участковый начищал сапоги, даже на приличном расстоянии мне вдруг померещился запах ваксы. Наверное, по правилам службы он обязан был обратить внимание на пробегающего, но не среагировал. Я давно помнил участкового, еще когда у него форма была темно-синего цвета, с серебряными, красивыми офицерскими погонами. Она была похожа на парадную форму, в которой вышли солдаты-победители. И он в этой форме своим видом пробуждал ярую неприязнь у тех, кто был на фронтах войны. Сейчас на его голое тело был накинут китель такого же цвета, как те зверушки, которые по утрам встречают меня у толчка. А если он раньше был приходящим в этот барак, то теперь, видимо, окончательно прижился у толстой и губастой буфетчицы.

Под ногами хрустел грязный лед, а рот выдыхал пар. В легком тумане светились окна бараков, за обязательными тюлями всегда были видны фикусы и неясные силуэты людей, собирающихся отдать свой труд на благо страны. Сзади меня громко затарахтел мотоцикл. Это был житель соседнего со мной проулка, уже довольно возрастной, всегда бледный и хмурый. Мотоцикл, казалось, был у него всегда: с коляской, покрытый грязно-коричневой краской, очень вонючий и гремучий. Кое-кто даже говорил, что он немецкий, но, наверное, врали для колорита, а может и нет. Через много лет, уже в другом тысячелетии, из ностальгических причин кто-то придумает, что раньше все жили дружно и были добры и приветливы. Это придумки поколения, которое выживет и будет идеализировать свое детство. Тогда им казалось, что все люди одинаковы, понятны и добры. Но точно тогда не были все за одного, были как всегда – каждый за себя. Мотоцикл теперь тарахтел и вонял впереди, а сзади меня догоняли те две собаки, которые смиренно сидели у входной двери. Они продуманно и явно не с добрыми намерениями гнали облезлого кота. Тот, изловчившись, запрыгнул на ближайший забор и начал на них щериться, вроде как издевался. Может быть, собаки и не ждали там народной руки с тарелкой вчерашнего супа, может, они кота и дожидались? Похоже, собак гнали не холод и голод, а ненависть, которую ничто не могло унять: ни предпраздничные радости, ни анонс политического курса. И я был уверен, что у них всегда так будет, при любых режимах и формах демократии.

Строчка одноэтажных зданий заканчивалась 17-м бараком, это была улица Вокзальная. Через несколько частных домиков по обе стороны, в которых всегда жили татары, стоял длинный, с горбатой крышей барак, у него были большие окна и двор, огороженный штакетником. Это была моя первая школа, которую взрослые почему-то звали корейской. Мне в ней все было родным и знакомым, даже прилегающая здоровенная лужа, которая никогда не кончалась, и в которой мы, будучи первоклассниками, ловили черных вертлявых головастиков. В школьном дворике малорослый дворник в сапогах с подвернутыми голенищами, в черной телогрейке и расшитой тюбетейке гремел огромной совковой лопатой, пытаясь все неровности соскрести в одну кучу. Это была моя первая в жизни школа, возможно, и самая главная – начальная. А справа – обрыв, в нем – прилепившиеся к своим маленьким участкам домишки с черной крышей из толя, залитого извилистыми змейками давным-давно пересохшего гудрона.

Через десяток метров на взгорке громоздилось огромное по местным масштабам приземистое одноэтажное здание, собранное из металлических листов. На моей памяти это здание было в двух цветах, зеленом и синем. Его сваяли задолго до моего рождения, но всем было известно, что когда-то это было Управлением концессии, которая долгие годы вывозила огромные объемы нефти. По рассказам, ее по узкоколейке до берега моря возили в корытах, заполняли огромные резервуары и ждали танкера. Учениками начальной школы мы иногда лазили между фундаментами этого хмурого железного здания. Там были горы пробитых перфокарт и всякая дребедень, но однажды нам попался загадочный и хорошо запечатанный ящик. Мы, разгоряченные, долго ковыряли его и, отогнув одну из досок крышки, вдруг обнаружили там что-то совсем непонятное и не гармонирующее с окружающей реальностью. Это сокровище Али-Бабы сразило нас своим цветом: все, что там находилось, было красным, да не просто красным, а совершенно красным! Через много лет в одной из тропических стран на местном рынке я вспомнил этот цвет, когда увидел чудо природы, рожденное на дне теплых морей и океанов – красный коралл. Ящик был полон женских украшений именно этого цвета: это были сотни клипс, которые на ушах носят женщины. И они были все одинаковые. Не помню, как мы этим богатством распорядись, но примерно неделю все девочки в нашем классе были в красном.

Воздух был холодным, но не обжигал. Бежалось легко. Я знал цену дыхалки на ринге, и потому такими пробежками не пренебрегал. Вокзальная улица заканчивалась, переходя в Промысловую, но я свернул раньше в параллельный ей переулок, который по неизвестным мотивам был назван Физкультурным и являлся частью моего утреннего променада. Начинался он с самого высокого в округе строения, не столько высокого, сколько построенного в самой высокой точке. Это строение по своей архитектуре было откровенно безобразным, со сколоченным из бруса квадратным сараем на крыше, который был в виде ромба, и каждый угол его располагался по частям света. Также он был украшен слуховыми окнами, тоже ромбической формы, а сверху на нем возвышался шпиль, похожий на антенну. Когда-то это было японское консульство, а с сарая на крыше они явно наблюдали за своими танкерами, что стояли на погрузке нефти. Мне это здание уже было известно как детский садик, куда меня и водили непродолжительное время. Рядом, справа, – двухэтажный большой жилой дом, когда-то служивший жильем для консула и всех остальных оккупантов. А чуть дальше, слева, прямо за очередным проулком, который опять же обрывался оврагом, стоял белый особняк с частично облупившейся штукатуркой, и видно было, что это чудо-строение – из кирпича. Это уже точно никогда не было творением концессии. Это был дом начальника управления лагерей, который когда-то здесь располагался, имея огромные полномочия по управлению этими территориями. Теперь тут аптечный пункт, да еще и зубы сверлят. Вот этот-то проулок Физкультурный шел по хребту бугра и был ровным и чистым. По обе его стороны тоже находились бараки, но совсем другого содержания: они были где-то на две, а где-то на три семьи и стояли за общей линией ровного штакетника, и даже с посаженными на территории рябинами и березками. Пробежка по этому Физкультурному переулку была самой комфортной частью моего пути. Дальше – небольшой спуск и выход на улицу Щербакова, который упирается в 10-ю школу-восьмилетку – большой двухэтажный металлический барак с широкими окнами. Здесь мне довелось проучиться два класса. Это учебное заведение было издавна печально знаменито своими малолетними выпускниками, которые оканчивали свое восьмилетнее образование в сибирских колониях для малолеток. Вся шпана с трех барачных участков – 23-го, 24-го и 17-го – собралась здесь, чтобы осваивать учебную программу 5–8-х классов, чтобы потом всех разогнали по ремеслухам. Они не желали знаний, им хотелось воли. Хотя школа была постоянно в состоянии режимного объекта, а у директора была почетная кличка «Крокодил», в плане успеваемости, а еще хуже – дисциплины, школа висела тяжелым грузом на городском образовательном учете.
1 2 3 4 5 ... 24 >>
На страницу:
1 из 24