Странно, что ничего этого больше нет. Странно, что всё здесь мертво и неподвижно, что все покрывает холодная безучастная белизна.
Друзья и враги
На следующий год весна была ранней. Снег сошел за несколько дней. От зимнего холода ничего не осталось, как, впрочем, ничего не осталось и от моих прежних страхов. Мара сейчас всегда была со мной.
Помню, Вятка разлилась уже в полную силу. В солнечные дни было слышно, как на залитых водой лугах, в узких протоках между гривами, в тени громадных деревьев плещется рыба, идущая на нерест. Грех стало не поймать на уху, когда имеется для этого всё необходимое.
Вечером после работы я поставил в узкую пойму перед лесом свою единственную потрепанную временем сеть. Больших надежд я, конечно, не питал, но утром на следующий день спешил на работу с азартом заядлого рыболова. А вдруг мне удалось случайно перекрыть нерестовый ход?
В общем, добравшись до своего участка, я вытащил из кустов старенький ботник – плоскодонку, осторожно сел в него и поплыл к сети, загребая коротким веслом, отдаленно напоминающим лопату. За ночь вода сильно прибыла, и моя сеть полностью ушла под воду. На поверхности воды сейчас болталось только несколько белых поплавков. К этим поплавкам я и направил свое утлое суденышко.
Как только верхняя веревка сети попала мне в руки, я сразу ощутил где-то рядом упругие удары. Осторожно стал перебираться по холодной и мокрой верёвке к тому месту, где должна была находиться крупная рыба, и в это время заметил в кустах напротив какой-то непонятный серый предмет. Я попробовал рассмотреть его, но не смог этого сделать. Он был за плотной стеной цветущего ивняка.
Через какое-то время в моих руках оказался довольно увесистый жерех. Перебираясь по сети дальше, я выпутал из неё несколько увертливых, скользких щук и одного леща. Пойманная рыба упруго изгибалась, подпрыгивала со дна ботника вверх и ярко вспыхивала на солнце. Это утро было удивительно тихое, пронзительно солнечное и безветренное. Бесконечная водная гладь кругом отражала только нежно-зелёные кусты ив, корявые стволы низкорослых дубов да чистое, голубое, с мглистой проседью небо.
На обратном пути я решил поближе подплыть к серому предмету за кустами… Если бы я мог предположить, что меня там ожидает.
Дело в том, что вблизи этот серый бесформенный предмет оказался головой лося, неподвижно торчащей из воды у самого берега. Я долго не мог понять, живой он или мертвый? Хотя живой лось, наверняка, не подпустил бы меня так близко. Он давно бы уплыл куда-нибудь в сторону.
И всё же дотронуться до него я осмелился не сразу. Мешали его большие, широко открытые таинственно-тёмные глаза. Этими глазами на меня смотрела та река вечности, на поверхности которой всё живое выглядит эфемерным. Этими глазами на меня смотрело утраченное время, несбывшиеся надежды, минутное отчаянье перед вечным холодом смерти.
Выждав несколько минут, я бросил в лося палкой, случайно оказавшейся в ботнике, потом погрозил ему веслом и только после этого подплыл к нему и дотронулся. Лось был холоден. Но мертвый он или живой, мне было до конца не ясно. В душе ещё жил какой-то потаенный страх. Задержавшись возле лося, я решил, что оставлять его тут, возле берега, нельзя. После того, как недели через две вода спадет, лось окажется на зелёной поляне, начнет разлагаться, и на запах падали сбежится сюда вся хищная лесная дичь. Может пожаловать и медведь. Его следы несколько дней назад я вновь увидел на своей размокшей после дождей тропе, в том месте, где густые заросли бересклета спускаются к воде.
Первым моим желанием было вытащить лося на берег и закопать. Однако я вовремя вспомнил, что в моей будке нет лопаты. Она исчезла куда-то прошлой зимой. Поэтому будет лучше отбуксировать лося в широкую протоку, омывающую лес со стороны реки. Там вода подхватит лося и унесет на несколько километров в сторону или прибьет к дубовой гриве. На этой гриве прошлой зимой поселились кабаны. Они в два счета расправятся с падалью.
Недолго думая, я накинул на голову лося петлю из алюминиевой проволоки, привязал другой конец петли к корме ботника и поплыл навстречу теченью, усиленно загребая единственным веслом. Вскоре вода подхватила нас, вынесла на середину мутной весенней протоки и легко развернула. Здесь течение было таким сильным, что дугой выгибало ивовые кусты, облепляя их прошлогодней травой и опавшими листьями. Теперь оставалось только освободить лося от проволочной удавки.
Я нагнулся к несчастному животному, чтобы поскорее развязать проволоку у него на шее, и тут мне показалось, что он слегка пошевелил ушами, да и глаза у него как-то странно блеснули, как будто внутри этих глаз что-то ожило. В следующий момент голова лося с шумом ушла под воду. Вслед за ней с веером мелких брызг взметнулось вверх и исчезло под водой огромное копыто. Потом что-то ударило по дну ботника с ужасной силой. Мой ботник завалился на один бок и стал переворачиваться. Не успел я сообразить, что произошло, как оказался в холодной воде на середине весенней протоки. Болотные сапоги тянули меня на дно, но медленно намокающая фуфайка пока ещё помогала держаться на плаву, хотя уже изрядно сковывала движения. Я стал усиленно работать руками, пытаясь доплыть до прибрежных кустов. Там была спасительная возвышенность, по которой можно добраться до леса, переползая с коряги на корягу, с одного куста чернотала на другой, по-кошачьи цепляясь за вершины полузатопленных кустарников. Только бы течение не пронесло меня мимо, только бы не утянули на дно болотные сапоги.
Задирая вверх подборок, я работал руками из последних сил. Но уверенных движений у меня почему-то не получалось. Все силы забирал какой-то неведомый доселе страх. И еще все это время меня угнетал один и тот же вопрос: «Почему я? Почему так глупо? Почему именно сейчас, когда я так нужен жене и детям»? Этот страх и эта обида лишали меня сил. Я понимал, что должен успокоиться, должен найти нечто рациональное в данный момент и не мог сосредоточиться, не мог найти в себе силы стать спокойным и рассудительным. Не знал, как это сделать. Я видел перед собой ворох брызг, безразличное небо над головой, перевернутый кверху дном ботник и темный берег вдали, который почему-то не приближался. И это больше всего пугало. «Нет! Нет… Я не могу сейчас утонуть! – говорил я с сам себе. – Я выплыву. Пусть не здесь – дальше. Но всё равно выплыву! Должен выплыть! Ведь я не чувствую холода. Холод меня не сковал. Меня сковал страх. А страх – это грех. С грехом надо бороться. С грехом надо бороться из последних сил… Надо! Надо! Надо перебороть страх, грех, отчаянье, тьму немой вечности. Всё надо перебороть. И тогда я выплыву. Я обязательно выплыву. Я должен это сделать».
В общем, как я добрался до берега, сейчас я представляю с трудом. Помню только, что больше всего в последние секунды перед выходом на такой, казалось бы, близкий сухой берег меня угнетал вовсе не холод, меня угнетало кое-то роковое, опустошающее бессилие. Я знал, что мне нужно встать с влажной травы и дойти до своей тёплой будки каких-то тридцать – сорок метров, чтобы переодеться, чтобы выпить горячего чаю, но не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Я, кажется, толком не понимал, что со мной происходит. Вечность, только что смыкавшая надо мной свои черные крылья, кажется, отступила. Она оставила мне шанс, а я лежу без движений, без сил на отмели рядом с берегом и не могу подняться…
Опомнился я оттого, что Мара облизывала мое лицо. Я открыл глаза. Всё кругом было залито ослепительным солнечным светом, всё млело от майской жары. Где-то рядом со мной гудели на солнцепеке пчелы, порхали невесомые бабочки, беззаботно пели птицы, а мне было холодно. Ужасно холодно и одиноко. Я удивился, что всё ещё лежу на влажной траве в мокрой одежде.
Кое-как я поднялся с земли и побрел к своей будке. Там переоделся, подкинул охапку дров в железную печь, где все ещё тлели угли. Сел на тёплый топчан возле печи, выпил горячего чаю и только после этого почувствовал, что ко мне возвращаются силы. Я жив. Я вижу, слышу, осязаю. Мои руки и ноги шевелятся, как раньше, но где-то там, в душе, я, кажется, стал другим. Я сделался старше, трезвее и расчетливее. Я совершенно лишился юношеского безрассудства…
Мой термос скоро опустел. Я поставил на печь старый железный чайник, бросил в него пару веток брусничника, горсть ягод шиповника, пучок свежей крапивы, дождался, когда это всё закипит, и, укрывшись ватным одеялом, пил горьковатый отвар из трав до самого вечера. Потел, иногда засыпал, просыпался и снова пил, и к окончанию рабочего дня почувствовал себя совершенно здоровым человеком. У меня, кажется, не было даже насморка. Только рыбачить мне больше не хотелось.
И тут я вспомнил, что на середине протоки, которую я пробовал пересечь вместе с лосем, с прошлого года лежит огромное мертвое дерево с оголившимися от коры, белыми, похожими на ребра древнего животного ветвями. Скорее всего, сильным теченьем меня затащило на крону этого дерева. А всё остальное – это всего лишь роковое стечение обстоятельств…
Когда поздним вечером в тот день я пришел к лодке, чтобы отправиться домой, мужики меня не узнали. Я им показался каким-то другим. Старше своих лет, что ли. А Михаил Иванович огорошил меня, сказав, что в моем лице появилось что-то от ликов святых…
Карамба
В конце мая вздымщик третьего участка, которого все работники леспромхоза почему-то называли Карамбой, опять запировал или, как у нас говорят, «загудел». Карамбу мы недолюбливали. Пьяный, он вечно торчал у продовольственного магазина в какой-то грязной выцветшей фуфайке, застиранных брюках, немытый, непричесанный и просил у каждого встречного рубль на пиво. Он был как-то нескладно довольно высок, сутул и мрачен. Когда я в очередной раз увидел его серое безразличное лицо с глубоко посаженными водянистыми глазами, мясистым носом и крупным, выдающимся вперед подбородком, я почувствовал, что скоро к нашему бригадиру Михаилу Ивановичу подойдет мастер Морозов с виноватым лицом и попросит помочь Карамбе в последний раз, иначе план по добыче живицы мы не выполним, сезонной премии не получим или, хуже того – готовый к подсочке участок всё лето без дела простоит.
Короче говоря, нам пришлось ставить приёмники ещё на одном участке. Работали мы всей бригадой: я, Михаил Иванович и Николай Васильевич.
О Михаиле Ивановиче, пожалуй, надо сказать отдельно. Этому человеку было уже за пятьдесят с лишним. С раннего детства Михаил Иванович только и знал, что исполнял какую-нибудь тяжёлую ручную работу и никакого иного призвания за собой не чувствовал. С самого детства он всем был должен. Все от него чего-то требовали, ждали, желали получить. Даже любовь порой представлялась ему некой приятной работой, от которой к старости он стал уставать… Иногда ни с того ни с сего он хвастался, что может класть печи и катать валенки, а вот оконные косяки вставлять так и не научился, хотя кой – какие навыки по столярной части у него имеются и всё, что требуется для дома, он может выполнить своими руками. Были бы в наличии нужные для этого инструменты.
В трезвом виде Михаил Иванович шуток не понимает, а пьяный без умолку смеётся над всякой ерундой и других пытается рассмешить. Правда, это у него не всегда получается. Сразу видно, что рассказчик из него неважнецкий.
Николай же, наоборот, любит поговорить, правда, его рассуждения никогда не бывают оригинальными. Обо всем, что он пробует нам поведать, я почему-то знаю заранее. Такое впечатление, как будто мы с ним бывшие одноклассники или, по крайней мере, старые друзья, как будто с детства читаем одни и те же книги, смотрим по вечерам одни и те же телепередачи. Хотя он на три года старше меня и жена у него учитель с высшим образованием. Я бы о ней не упомянул, но не стану скрывать – она мне нравится. Сейчас я не могу сказать, чем именно. И фигура у неё не совсем идеальная, и нос довольно большой. Но когда она улыбается, когда говорит со мной, смешно спотыкаясь на букве «эр», я начинаю испытывать к ней нечто напоминающее физическое влечение… Мне кажется, Николай своей жены недооценивает. Не понимает, какой она клад, какое сокровище.
Наша работа на новом участке шла медленно. Честно признаться, мы не очень-то усердствовали. Без конца отрывались на перекуры, подолгу обедали, пили чай, играли в карты. Потом к нам присоединился виновник всех бед – Константин Кедрин, по прозвищу Карамба. Дня три после длительного запоя он основательно похмелялся, становился навязчиво весел, вешался Николаю на шею, в приступе благодарности лез ко мне целоваться и при этом называл нас всех «робятами». «Робяты, как я вас люблю! Если б вы знали! – то и дело повторял он, плетясь вслед за нами до своего участка. – Вы настоящие друганы!»
К концу недели мы кое-как управились с непредвиденной и ненужной нам работой. Устало разбрелись по своим участкам и принялись добывать живицу. Дни стояли уже на редкость тёплые, солнечные, безветренные. Золотистые сосны на песчаных гривах весь день стояли по стойке «смирно» и редкие продолговатые облака сейчас проплывали над ними, как некие мимолетные виденья.
На окраине леса распустилась и зацвела черёмуха. Её запах всегда чем-то волнует и будоражит меня, как могут волновать и будоражить только духи любимой женщины.
Так устроена жизнь
Какое-то время у меня в лесу всё было хорошо, а потом неожиданно возникли новые трудности.
Пойму, которая отделяет мой участок от необъятных просторов тайги, за прошедшую неделю полностью затопило талой водой, и теперь даже в болотных сапогах я с трудом переходил через неё на свою сосновую гриву. Вода была всюду, и всюду было зеркальное, отражающее облака небо. И всюду из этих облаков торчали наполовину затопленные деревья и кустарники, какие-то полусгнившие стволы и корневища.
Так вот, однажды, когда я уже выходил на сушу, когда Мара, помахав хвостом, привычно убежала к будке – впереди меня на бугре вдруг возникла тёмно-бурая, возбужденная лосиха.
Я остановился. Лосиха грозно притопнула передними ногами, раздула ноздри и громко зафыркала. Я же не сразу сообразил, в чем тут дело.
Оказывается, невдалеке от того места, где она находилась, на матовом от солнца брусничнике лежали два ее огненно-рыжих лосенка. Причем, лосята, скорее всего, видели меня, но почему-то не выказывали беспокойства.
Я остановился. А что ещё было делать?
Волей – неволей мне пришлось взбираться на дерево. Кое-как я вскарабкался на корявый ствол березы до первой широкой развилки и подумал о том, что моя работа сейчас напоминает самую настоящую партизанскую войну, когда на каждом шагу тебя подстерегают опасности: то медведи, то кабаны, то лоси. Да тут ещё клещи появились. На работу уходишь, как в тыл к противнику, и, уходя, не знаешь, вернешься ли обратно. Тут уж никакая собака не в силах помочь.
Какое-то время я сидел на дереве, обняв его руками и тоскливо глядя по сторонам. Потом, от нечего делать, решил втолковать лосихе, что мне её рыжие неуклюжие лосята вовсе не нужны. Мне просто надо добраться до будки, и если лосиха одумается, если отойдет чуть – чуть в сторону, мне будет этого вполне достаточно, потому что сидеть на дереве я долго не смогу, я не дятел какой-нибудь, я человек. Хотя в какой-то мере, может быть, я уже и не человек вовсе, а некий непутевый зверь, которого обстоятельства загнала в самую чащу дикой российской жизни.
Лосиха, кажется, внимательно слушала меня. Она уже не фыркала и не топала ногами, но и не проявляла при этом никаких признаков понимания. Сложно было разобраться, что при этом происходит в её большой, лохматой голове. Я продолжал приводить ей убедительные доводы своего миролюбия, идущего от моей явной беззащитности, но, в конце концов, видя ее безразличие, вынужден был послать её к чертовой бабушке. Потом стал материться, как сапожник, обзывать её дурой, вертеть пальцем у виска. И это, кажется, подействовало. Она что-то поняла. Вернулась к своим лосятам, обошла их с другой стороны, издала странный звук, чем-то похожий на пенье жабы перед дождем, и стала медленно удаляться. Лосята неуверенной походкой последовали за ней…
А ещё через несколько минут я был у своей неказистой будки. Там под разлапистой елкой на мягкой лесной подстилке беззаботно нежилась на солнце моя Мара. Когда я подошел к ней достаточно близко, она подняла свою рыжую лохматую голову, сонно посмотрела на меня, потом опустила веки и, успокоено вздохнув, снова вытянулась на своей лежанке.
Странно всё – таки устроена природа. Мара прошла перед самым носом у лосят и не заметила их, не определила по запаху, а лосята в свою очередь ничем не выдали себя. Эта врожденная способность затаиться, видимо, их и спасает. Или Мара перестала воспринимать лосей как настоящих зверей и видит в них неких длинноногих лесных коров.
Вкус пива
На следующий день было воскресенье. Погода снова стояла прекрасная. С самого утра сквозь легкий сизый туман медлительным медовым потопом проливалось на землю солнце. В небе пел жаворонок, глянцевито блестела первая, влажная от росы трава, а мне почему-то сделалось грустно. Я вырвался из леса на целый день, избавился от одиночества и сейчас мне очень хотел поговорить с кем-нибудь «по душам». Наверное, поэтому я так быстро согласился пойти на шабашку с Костей Карамбой, который неожиданно появился возле калитки с колуном в руке. Он был в синей выцветшей рубахе, темных китайских брюках и кирзовых сапогах.
Потом мы кололи дрова у шустрой для своих семидесяти лет старушки Натальи Карповны и говорили о разных пустяках. На обед она припасла нам литровую банку самогона, выставила на стол вместительное блюдо соленой капусты с подсолнечным маслом, потом добавила маринованных огурчиков, поджарила в чугунной сковороде десяток куриных яиц, и мы как-то незаметно, рюмка за рюмкой, ложка за ложкой всё это выпили и съели. Весело заговорили о современной российской политике, о нашей работе, потом о соблазнительных женщинах с мощными ягодицами. Короче говоря, сильно запьянели и дрова доколоть уже не смогли, только сутуло сидели возле низкого забора рядом с поленницей свежих чурок и громко разговаривали, размашисто жестикулируя руками. Потом, кажется, что-то пели, пугая прохожих своими бандитскими красными рожами и оглушительно громкими голосами. Немного позднее я рассказал Константину про лося, который меня едва не утопил, про то, как вместе с лосем я лишился превосходного ботника. Но Карамба, кажется, ничего не понял, потому что смотрел на меня слишком весело и всё ждал от меня чего-то ещё, не то более смешного, не то более занимательного, чем эта странная, не слишком-то похожая на правду история.
Немного погодя рядом с нами откуда-то появился старый друг Карамбы Иван Бердников. Он был уже навеселе, поэтому уверенно сел между нами, обнял нас за худые плечи, стал что-то энергично рассказывать своим басовитым громким голосом. Он рассказывал и посмеивался. Мы, правда, уже плохо понимали, о чем он говорит, но постепенно нам тоже стало смешно, потому что с боку лицо Ивана показалось мне очень похожим на гармошку… У Ивана в сетке была трехлитровая банка с пивом, поэтому он с полным правом пригласил нас к себе во флигель.
– Посидим там в холодке. Помечтаем. На шедевры мои поглядите, которые я сам срисовываю с картин старинных мастеров.
– Ну, пошли, коль не шутишь, – согласился Константин.
Во флигеле у Ивана было хорошо, прохладно и уютно. Там по стенам были развешаны картины, изображающие пышноволосых и краснозадых женщин, сквозь пол росла малина, а на единственном подоконнике толстым слоем лежала белесая пыль вперемешку с дохлыми мухами. Нельзя сказать, что во флигеле было сумрачно, но нечто вечернее явно проступало сквозь мутное стекло в сад. В этой обстановке уже через полчаса мы тоскливо запели.