Потом он обернулся к Оксане. Про нее теперь нельзя было сказать «уютно устроилась в кресле». Она была загнана в угол. Черты лица заострились, улыбка сменилась оскалом, и стало видно, что правый верхний клык у Оксаны кривой, как пиратская сабля. Но Оксана еще пыталась держать себя в руках. С той интонацией, которую, вероятно, следовало считать участливой, она спросила:
– Что стряслось?
И Елисей подумал, что ему не хочется рассказывать этой женщине, что стряслось. Дело не в щиколотках, не в кривом зубе, а в том, что ему, Елисею, не хочется. Но он все равно рассказал.
– Лучшая институтская подруга дочки покончила с собой.
– Наркотики? – спросила Оксана, и это был неверный вопрос.
Елисей подошел к ней, наклонился, попытался поцеловать в шею, но она отстранилась. Елисей бы и сам отстранился, если бы к нему подошел малознакомый лысый мужик в красном фартуке и попытался поцеловать в шею. И он сказал:
– Через полчаса достань тыкву, нарежь ломтями и поешь. Прости, пожалуйста.
– Но почему?! – Оксана пошла в атаку, от участия не осталось и следа. – Почему такой эгоизм?
– Потому что девочка страдает.
– Сколько лет твоей девочке? Двадцать?
– Девятнадцать.
– У девятнадцатилетних девочек, поверь мне, страдания годятся только на то, чтобы написать о них во «ВКонтакте».
– Ее подружка выбросилась из окна, – начал Елисей, но подумал, что ничего не хочет объяснять этой женщине.
Снял фартук, обулся, пожалел о двух бутылках «Пуйи-Фюме», стоявших на столе во льду, пробормотал «пока, прости, я позвоню» и вышел вон. Была ранняя осень. Парковка в Трехпрудном переулке обошлась Елисею в семьсот рублей за те два часа, что он готовил плов. А если бы он остался на ужин и секс? А если бы до утра?
Он завел машину, вырулил на Тверскую и поехал в тягучей, как мед, пробке вниз к Кремлю. Москва сверкала, как резиденция Санта-Клауса. Праздные люди прогуливались по широким тротуарам, сидели в кафе, смотрели в свои смартфоны. А Нары нет. Ему вдруг стало до слез жаль не свою любимую дочку, а именно эту эксцентричную Нару, которую он и видел-то раза четыре в жизни. Горло сморщилось изнутри, как сухофрукт, и Елисей заплакал. Для подобных случаев у него в айтюнсе был припасен третий музыкальный момент Рахманинова, и Елисей включил его на полную громкость. И заплакал еще горше. И подумал, что в детстве слезы давали облегчение, а теперь, в пятьдесят лет, не дают.
На повороте в Охотный Ряд Елисея остановил гаишник. Инспектор не стал смотреть документы, а сразу сказал:
– Вы плачете за рулем?
– Что, видно снаружи?
– Видно, – кивнул инспектор. – Нормально себя чувствуете?
– Я не пьяный и не под веществами, – хлюпнул Елисей носом. – Девушка молодая погибла, близкая. Девятнадцать лет.
– Ой-ё! Повнимательнее, – инспектор вздохнул, козырнул и отошел, думая, что вот было у пожилого мужика счастье, близкая девушка, девятнадцать лет. Погибла, и теперь у мужика горе.
А Елисей, отъезжая, думал, что много-много лет не было у него, кроме дочки, никого, по ком бы он мог плакать и выть под третий момент Рахманинова, но вдруг, оказывается, Нара.
Нары нет.
Глава 2
Как воет Аглая, Елисей услышал еще с лестницы, из-за двери. Он позвонил, жена открыла, и Елисей увидел, что дочь висит у нее на шее, как обезьяний детеныш, только очень длинный.
Аглая оторвалась от матери, переповисла на шее отца и завыла:
– Па-а-ап, что это?
– Это горе, моя радость, – Елисей подумал, что выступает сейчас Капитаном Очевидностью, и еще подумал, что никогда раньше не видел такого горя, даже когда умерла его мать. Только в Беслане видел, когда повез туда от фармкомпаний благотворительные лекарства. Но у осетин есть целая система ритуалов, благодаря которым не то чтобы горе становится меньше, но заняты руки и голова, чтобы пережить его. После похорон они кладут игрушки на опустевшую кроватку погибшего малыша, они пекут два пирога, они бормочут свои двадцать восемь обязательных тостов: первый за Большого Бога, второй за Святого Георгия и только третий или четвертый, кажется, за усопших, так что горевание по ним встраивается в долгий и неспешный разговор об устройстве мира. А мы стоим неприкаянные посреди прихожей и воем, заломя голову, и пять этажей над нами закрывают нам даже луну, так что приходится выть на потолочный светильник «Нимоне», купленный в «Икее» за 2999 рублей.
Он обнимал дочку, а та руками вцеплялась в него и в то же время всем телом рвалась куда-то. Она и была-то худая, но теперь казалось, что похудела до скелета в мгновение ока. Была всегда нескладной, а теперь рвалась из его объятий с гимнастической силой, как бешеный угорь.
– Хочешь, поедем туда прямо сейчас? – прошептал Елисей.
– Куда ты ее потащишь? С ума сошел? – встряла жена.
Но Елисей почему-то знал, что так надо. Аглая мгновенно успокоилась, отстранилась и сказала:
– Да. Спасибо, пап. Я сейчас. Мам, я норм.
Через минуту она была готова. На ней была бордовая юбка в пол, черный свитер с высоким воротом, черная кожаная куртка и черные тяжелые ботинки. Волосы, естественно выгоравшие прядями разных оттенков льна, были собраны высоко на затылке и перевязаны черной лентой.
В машине Елисей подумал, что нужно разговаривать. Облекать как-то немое горе в человеческие слова. И спросил:
– Когда вы последний раз виделись?
Аглая отвечала спокойно:
– Сегодня днем. Она зашла в деканат, чтобы переписаться в другую группу по английскому. А я не стала ее ждать, чтобы пойти вместе к метро. То есть подождала немножко, а потом подумала, что не последний же раз мы идем к метро. А это был последний раз.
Елисей подумал, что Аглая сейчас опять завоет, снял руку с руля, нашарил в темноте пальцы дочери, тонкие и холодные, как набор хирургических инструментов, сжал немножко и сказал:
– Бедный мой малыш.
– Знаешь, пап, – Елисей смотрел на дорогу, но по голосу слышал, что Аглая слегка улыбается, – меня уже лет десять бесило, что ты называешь меня малышом, а сегодня нравится. Хорошо, что ты меня нянчишь.
В скверике перед общежитием Института современных искусств имени Казимира Малевича, где училась Аглая, теперь было пусто. Скорая, полиция, зеваки – все разъехались. Но после них осталась как будто вытоптанная площадка, так что не было никаких сомнений, куда именно упала Нара. Елисей ожидал увидеть нарисованный мелом девичий силуэт на асфальте и обрывки красной или желтой ленты полицейского ограждения. Но ничего подобного. Только черное пятно почти засохшей крови. Аглая сначала отшатнулась, увидев его. Но потом собралась с силами, присела на корточки и погладила, как будто пытаясь убедиться, что лучшая ее подруга действительно начала становиться землей. Вдруг Аглая вскочила и побежала опрометью.
– Ты куда? – закричал Елисей и бросился следом.
После спортивной травмы десятилетней давности бегать он толком не мог. Подпрыгивал и переваливался, как утка. У него мелькнула мысль, что Аглая сейчас убежит от него в темноту и исчезнет навсегда. И другая мысль – что нет, он будет бежать за ней, пока не упадет замертво.
– Аглая! Стой! Вернись!
Но дочка пробежала всего десяток метров, до куста лапчатки. Нагнулась и подобрала под кустом блокнот. Перелистала бегло и положила в карман.
– Ты чего? – доковылял наконец до дочери Елисей.
– Это ее блокнот. Она всегда его с собой носила.
– Тут, наверное, следствие. Надо, наверное, передать пока, – сказал Елисей и тут же подумал, что выглядит сейчас в глазах дочери законопослушным придурком.
Но Аглая просто сказала: