– …Про них я тебе тоже расскажу, …это литовская семья, их трое – расскажу, позже…
Михаил не договорил, из глубина плато прогремел лай.
Не прошло и пяти минут, как отбасил Шаман, а Матвей Сидоркин, пряча в карманах брюк руки и откинув привычно сухие плечи назад, пылил расхоженной кедрачами тропой в их сторону. Николаевичу было без дела, кто к ним подходил и зачем – Шаман восседал на краю плато, как и говорил до этого Михаил: между двумя поблёскивающими на солнце камнями, на задних лапах, опустив голову. Открытыми были его глаза или закрытыми, определить – вряд ли: далековато, да что-то надавило на грудь, и Николаевичу вспомнились слова Барчука: «Взгляд у волка не каменный, а тяжёлый от разговора с самим собой после – душу им настежь открывает!». Если и так, у души отца, похоронившего сына нет ни двери, ни окон. Последняя зима Станислафа не заморозила в ней оглушающий крик боли, а лето выжигает на сердце, опять же, болью. …Ну вот: не ошибся Владлен Валентинович и не соврал о взгляде Шамана.
На быстром шаге подошёл Матвей. Михаил, не церемонясь, спросил:
– Шпионить пришёл?!
Матвей закатил блеклые глаза.
– Ты это о чём, бугор? – спросил, подавая ему руку для приветствия: сегодня не виделись.
Внимание Николаевича и впрямь было приковано к утёсу – волков видел лишь на картинках и по телевизору, а тут – сибирский таёжный волк, в живую да какой! Такой зверь подчинит уже тем, что, увидев его, не забудешь – это точно, а думать о нём будешь с придыханием и долго.
– Валера, знакомься – Матвей, я тебе о нём говорил: Моисей доморощенный. А стал таким после того, как не холме, на том берегу Подковы, напоролся на Шамана. …Мозги он ему включил – сам так говорит, всем. …Не переврал, Зырик, ведь говоришь так?!
Матвей будто бы и не слышал этих слов Михаила.
«Такой же, жизнью высушенный, как и он сам», – подумал Николаевич. Пожали друг другу руки, молча.
– Откуда-зачем? – просипел «доморощенный святой», и словно пытливым взглядом подпёр Николаевичу веки, чтоб даже не моргнул, отвечая.
Ответил Михаил:
– Передай радистке Кэт – Эгле, значит, что друг мой, армейский, у меня гостит, с Украины. Хотя – сам скажу: Апу Валерке покажешь?
Все трое направились к дому Йонаса, а «Валерка» пылил тропинкой последним, поглядывая в сторону утёса и не гадая над тем, кто такая «Апа» – сейчас узнает.
—
Шаман снова услышал голос из своего единственного сна: одинаково строгий и нежный. И этот голос не отпускал кесаря тем, что он ему не снился. А ещё в сухонькие плечи незнакомца напомнили о кресте на могиле Кати – кто он, этот сутулый и длинноволосый человек?
Белым комом подкатилась Марта – горлица засекла двух волков, убивших косулю и пожиравших её, от слепой жадности раз за разом набрасываясь одни на другого; Лика уже – рядом, и отрезала им путь для отступления.
…К пирующим и всё ещё скалящимся друг на друга волкам Шаман и Марта подходили с двух сторон. Сороки трещали, слажено и громко, отовсюду, а иные подлетали к выпотрошенной тушке, оранжевой от цвета шерсти и крови, совсем близко, и раздражая серых разбойников своим присутствием, и отвлекая, что было важнее. В пяти прыжках затаилась в пушице и изготовилась атаковать Лика, Марта также ждала на это команду от брата, но Шаман на лёгких ногах-лапищах вышел к серым разбойникам сам, да так гаркнул им в окровавленные морды, что рык кесаря опрокинул обоих на спины. Так они и лежали, один подле другого, не смея открыть глаза, с задранными к верху задними лапами и, безвольно прижимая к грудине передние, ссали друг на друга, а потом и – под себя.
…Марта ворчала и покусывала на ходу брата за холку, за то, что тот не позволил ей вспороть когтем пленённым волкам хотя бы их набитые мясом молодой косули брюшины. Шаман сначала уворачивался, семеня за пленниками, а вскоре и вовсе перестал обращать внимание на раздосадованную сестру.
От Автора.
У холма с обгорелым остовом осины остановятся. Зверьё и птиц не нужно будет и звать – прибегут и прилетят достаточно для того, чтобы весть о первых пленниках, совершивших убийство и не сумевших сбежать, разлетелась и разбежалась; при том, что тайгой протекает ручей с животворящей водой и она, эта вода, давшая всему живому жизнь, не жалеет себя ни для кого: она, и только она одна, даёт силы жить в свете Солнца, а не в тьме рыскающей повсюду земной смерти.
Смерть придумали люди (об этом уже говорилось), но и они же, не случайно ведь, не только верят в лучшую жизнь на небесах, а пишут о ней, рисуют её, воссоздают на сценических площадках – постоянно и неустанно мечтают о своей следующей жизни! …А всё начинается с мечты и ею же заканчивается. Значит, эту мечту нужно осуществить. Но как это сделать, если только не всем миром: осознающими себя и не осознающими. …Земное время – по-прежнему смерть, а земное пространство – по-прежнему кладбище. И выходит на то, что Человек – земной БОГ – обманут временем и как младенца его до сих пор спеленало пространство. Выходит, что из земного времени нужно, как можно быстрее, выбраться, а из пространства – как можно дальше. И это «быстрее» и «дальше» – за облаками. И кто знает: может, там, за облаками, боль – кровь зла, обрушит в каждом из нас уничтожающую страданиями чувственность, а лукавство и коварство ума, как ни что другое, проложит таки путь в бесконечность вселенской жизни.
В сопровождении Лики, со стороны берега, в цвете которого временами будет растворяться рысь, к холму подойдут Йонас, Эгле, Агне и Матвей. Это вспугнёт зверей, всполошит птиц, но короткий властный лай Шамана всех успокоит. Только Матвея будет трясти дрожь, с рябого лица сползать градинами волнение, а напуганные увиденным серые глаза потемнеют от удушливого ужаса. Он спрячется за большой спиной Йонаса, заложившего руки в бока, и из-за него, в треугольный просвет, будет глазеть на невероятную жизнь, всё больше и больше цепенея от растущего изумления, и всё так же, нервно, дрожать.
Облака закроют покатившееся к закату солнце, тени разбегутся во все стороны и вечерние сумерки станут гуще, прилипая ко всему и ко всем. Шаман взбежит на холм и растворится в душистом безмолвии тайги – душа Станислаф, скользя по траве, спустится с холма. С добрым, открытым для всего и всех лицом, но не с добрым взглядом. Взгляд, лёд и огонь, но лишь для двух волков, скулящих о пощаде. Неразумные, но с клыками от смерти, понять они не смогут, что оказались во власти суда тайги, да что-то же в них умоляюще жалостью скулило о пощаде и что-то ведь скомкало их упругие пружинистые тела человечьим страхом? И душа Станислаф будет думать об этом и долго-долго молчать. Потому ещё, что будет знать, чего хотят сбежавшиеся к холму звери и слетевшиеся птицы, да этого он сам как раз и не хочет. Не хочет он и того, что будет видеть и глазами кедрачей за его спиной, не знающих себя, но уже без грызущей мысли о смерти: к волкам будут подлетать осмелевшие птицы и гадить, причём прицельно, на их морды, подбегать косули и бить копытами ни куда-нибудь, а по головам, здоровенный богатый на рога лось, трубя раскатистым стоном, этими же, коралловыми рогами, будет давить и стонать давить и стонать… Но душа Станислаф не позволит сохатому убить, потому что смерть – она же и притвора справедливого возмездия. Ни слова не проронив, он направится к ручью. За ним последую все, но даже птицы не полетят впереди.
Лика и Марта, оскалившись, поставят на лапы униженных птичьим дерьмом волков, избитых копытами и исколотых рогами, а у ручья урчащим шипением и подгоняющим ворчанием отгонят к душе Станислаф. Он заставит их пить, и воду лакать они будут до тех пор, покуда обоих не вырвет …кусками плоти убитой ими косули. И только после этого скажет всем: «Капля воды, в годах падая в одно и то же место, пробивает путь, ручьи его промывают, реки – удлиняют и ускоряют, озёра, моря и океаны – расширяют. Я спрашиваю себя и вас: зачем вода это делает, и ей ли нужен этот путь, стремнины жизненной энергии? Я – не знаю, …не знаю наверняка, а прав ли я, предположив, что вода долбит, размывает, удлиняет, ускоряя саму себя и заполняя собой всё, что только можно заполнить, чтобы пробиться, дотянуться и обнять бескрайними горизонтами любую и всякую земную жизнь?! …Не знаю: я ли это всё произношу, но ведь что-то во мне это проговаривает и не с проста, уверен…
Душа Станислаф продолжит говорить, будоража самого себя, зверей, птиц, перешагивая с места на место: вперёд – назад, вправо – влево, жестами рук с длинными цепкими пальцами отодвигая от себя вечерние сумерки; будет обращаться к земле – густые тёмные волосы просыплются на его высокий лоб, заговорит с небом, покрикивая даже – они просыплются назад, кончиками чёлки – почти к плечам, открыв небесам юное человечье лицо, но уже души …под именем «Станислаф». Лицо, которое в прежней, совсем коротенькой земной, жизни расцеловывала мамуля, зеленоглазая Лиза, до воскового блеска, и краше которого и дороже которого – не видела, не знала, не хотела, а редко улыбающийся папуля, Валерий Николаевич, вглядывался в него и не мог им насмотреться-налюбоваться.
Только Душа этого ничего уже не будет помнить. Воображая, он будет бродить воспоминаниями, в основном, об Азовском море: бирюзовое, сплошь из шелковистых волн и пенящихся довольным хохотом, набежав на бетонный пирс. Но Геническ, городской пляж «Детский», это – гуляя памятью, а в промежутке земного времени и пространства он – таёжный волк Шаман, и сейчас ему, душе Станислаф, нужно было решать, как правильно поступить с двумя пленёнными волками. Этого не только будет ждать тайга – голосить будет, стонами и рёвом, писком и щебетом: решай кесарь, или отдай разбойников нам! Для себя Душа это решит давно, ещё у холма, да предстояло решить за всех. Наконец он успокоит ноги, остановившись у воняющих страхом волков, успокоит руки, сунув левую в накладной карман на джинсах, сзади, подняв кверху правую, и скажет Йонасу, Эгле, Агне и Матвею таким же успокоившимся от уверенности голосом, а таёжникам с копытами, с хвостами, с проворными клювами это же самое скажет шумом ручья: серые разбойники будут жить, но с этой минуты они – волки …на волков!
…Человек – на человека? Нет, хотя среди людей охота на самоё себя стало и узаконенной нормой, и обыденностью. Волки – на волков, – совсем иное: за себя – против себя! Клыки – на клыки! …Так, оскалившись злом, оно разгрызает себя само.
Загулявший ветерок, всё ещё шаля в листве берёз, сам того не зная, вернул Шаману голос из его сна и возмущенное мяуканье Апы, наконец-то, крепко ставшей на лапы. Конечно, это незнакомый ей голос возмутил, потревожив интонациями строгости, вместе с тем и нежности. А Шамана этот человечий звук влёк, словно близость ручья. Лёжа между камней и положив голову на передние лапы, он вздрагивал от чего-то беспокойного в нём, но дышал тихо-тихо, чтобы не отогнать от себя тот самый, загулявший, ветерок с подарком: голосом незнакомца.
Ночь ещё не пришла, а вечер уже уходил пугливыми шорохами, то поглядывая на утёс пролетавшей мимо чубатой птахой, то оглядываясь на него издалека кабаньей тропы. Внизу темнела Подкова, от чернильной глубины и сумрачной прохлады.
Глава вторая. Пожар от огня в сердце
Торопясь на причал, капитан Волошин добавлял в шаге. Здесь с ним предварительно условились встретиться и обговорить что делать с кодлой Шамана, работники артели. Не все, но кому осточертела придурь волка и его, тем более, безнаказанная агрессия на протяжение лета: лесорубы, охотники и рыбаки. Кормились-то, в основном, из тайги и Подковы, да два квартала подряд – без заработка, а без денежных знаков полгода – уж нет! И у Волошина – забот полон рот, ко всему ещё и краевой депутат Верещагина будто сквозь землю провалилась, потому и опаздывал на встречу, что на всё отделение полиции остались – он и дежурный, и пошла вторая неделя. Весь личный состав ищет депутатшу, с рассвета и до заката, и пятеро прибывших из краевого управления «следопытов», что называется, роют землю, но не нашли покамест ни её саму, ни хотя бы что-нибудь …от неё.
Завидев капитана, собравшиеся на причале кедрачи только возбудились больше, да Волошин, подходя к ним, тут же приложил палец к губам – мужики враз вспомнили про рысь Лику и – по сторонам головами. Иглу тоже никто поблизости не увидел, но капитан увёл всех под широкий навес лодочной станции. …Говорили тихо, не позволяя лишних эмоций – разошлись не раньше через два часа.
…Тимофей Пескарь, звякнув о пол двумя бутылками пива, таким образом сообщил супруге и дочери, что пришёл с работы. Оксана не вышла из своей комнаты, а перекошенная и сгорбленная от разбившего тело радикулита Нина Сергеевна, сдержанно ойкая, вышла к мужу в прихожую.
– Не вставала бы, – сказал на это Тимофей.
Присев на кухне к столу, о край откупорил одну бутылку, извинился перед женой за дурную привычку, и выпил пол литра пива за один присест. И тут же спросил про Оксану:
– Всё то же самое?..
Нина Сергеевна ответила грустными глазами: да!
– Может, тебе с Игорем поговорить, – предложила осторожно, но и засомневалась тут же в том, что предложила мужу, а ещё больше в результате его разговора с Костроминым: – Извини, сама – вся на нервах, и спина ещё… …Что? Встретились с Волошиным, решили что-нибудь?
Тимофей, закурив и пуская себе в ноги голубоватый дымок, лениво рассказал о том, о чём договорились сегодня на причале: поблизости от Игнатовки староверы видели волков и, похоже, что это стая Лиса там обжилась, вот его и погонят оттуда на Кедры и тогда Шаману несдобровать…, а Иглу выманят на мель – это далеко отсюда, но есть такое коварное местечко в озере, там дурную рыбину и прикончат.
– Пойду к Оксане! – помолчав, проговорил, вроде, как с нетерпением: дочь – куда как важнее.
Оксана отцу улыбнулась, а взгляд – заплаканный и потухший. Оба молчали, но думали об одном и том же. Вернее – об Игорёше Костромине думали, и им оба мучились. Оба понимали – никакие слова не помогут, хоть заговори сладостным утешением скучный и тягостный вечер, ночь безликую и даже унылый рассвет. (Тимофей стал отцом Оксаны без любви в сердце, только рождение дочери, если и не остепенило в нём ловеласа, то уж точно никого в себя и не впустило. Отцовским его сердце стало с рождением Оксаны, и только отцовским. Потому сейчас и болело и изводило её же любовными переживаниями, как до этого радовалось всем тем, что красавицу-дочь обрисовывало день за днём, год за годом девичьем счастьем. И он был от этого счастлив, и сейчас по-настоящему счастлив, только оно, отцовское, хотя материнское тоже, пожалуй – не радуга в небе. А Игорёшу он понимал: или не любил его Оксану вовсе – к их общему теперь, с дочерью, несчастью, или разлюбил, поэтому и не осуждал – так часто бывает, … к сожалению. Но злость в нём была – заморочил сучёнок девке голову, только и того, что любому сердцу, известно, не прикажешь…)
– Да гори они все, доченька! – произнёс Тимофей одержимо и вышел.
– Что, …что ты сказал, папа? – услышал уже из-за двери Оксану.
– Гори они, …все, …ярким пламенем! – ответил он, ещё и сплюнул в сердцах.
…Требовательный стук в окно разбудил Тимофея, а истошные крики: «Пожар!», будто отовсюду, поставили его на ноги. Выбежав на крыльцо, сразу же увидел, где горит: горел дом Йонаса Каваляускаса. Кедрачи, кто в чём, с дороги гремели вёдрами и, подгоняя друг друга одним и тем же, командным, окриком «Быстрее!» бежали к утёсу. Схватив лопату – первое, что попалось Тимофею на глаза – он, в пижаме и босой, сбежал с крыльца и точно с перепугу перемахнул через изгородь.
Пожарище прожигало небо, забрасывая в него земные звёзды – искры огня. Дом литовцев, из соснового сруба, горел со всех сторон. Кедрачей сбежалось много, но потушить – поздно, да и нечем. Воду носили от близлежащих домов, а это неблизко, прибежавшие с лопатами лихорадочно раскапывали двор, забрасывая пламя песком, а большому огню песок с лопаты – что мёртвому припарка!
Тимофей стал делать то же самое – ну, не стоять же столбом, не переставая при этом спрашивать: «Хозяева – в доме, или успели выйти?!». Его никто не слышал и не услышал – треск пламени заглушил даже горластую суматоху. Но крик его, об этом же, услышали те, о ком он спрашивал – над самим ухом промычал что-то Йонас, а рядом с ним бурное волнение трясло Эгле. Завёрнутая в клетчатый плет, она походила на скомканную страницу из школьной тетради, прожжённую в нескольких местах, а бахрома, от плеча до ног, тлела красной линией, дымясь. Подбежавший с ведром Матвей, выплеснул на неё воду. Эгле от этого пришла в себя, задышала, глубоко и порывисто, будто до этого и не дышала вовсе, и пылающую огнём и заревами ночь оглушил её бабий материнский крик: «Агне!». И она тут же лишилась чувств. Йонас бросился к ней, и его обожжённые руки приняли Эгле то ли в объятия такого же пожарища, как у него за спиной, но пожарища его любви, то ли сама эта любовь, поставив на колени перед собой, проговорила из него голосом отнюдь не немого переживания: «Эгле, любимая!.. Эгле!».
Михаил с Николаевичем только-только подбежали, и оба слышали «Агне!» в крике Эгле, и произнесённые Йонасом слова. Но времени для удивления, что оба заговорили, не было. Николаевич, перекрикивая шум и гам, спросил о пожарных, Михаил ответил ему, что когда-то были такие, да сплыли, а имея представление о бюджетном финансировании, стало понятно – ликвидировали в Кедрах пожарное подразделение. Подхватив с земли вёдра – Михаил и Йонас в это время уносили Эгле подальше, вглубь двора, – он кинулся вслед кедрачам, тоже с вёдрами, к близлежащим домам.