Во время освободительного движения теперь в зареве европейского пожара принцип “быть самим собой” доведен до исчерпывающей верности, за которой, с жестокой неизбежностью, следует антитеза – “не быть самим собой”; в силу закона триады над пепелищем рождается в человеке актер, с неудержимым стремлением уйти в свой мир, уйти по пути кривому, по пути придуманному, то есть творческому, с мрачным и убеждающим очарованием от всего того, чего нет вовне и что есть внутри, дома у себя, в театре-балагане: ничего нет вовне, что было, то отдано, но иногда, распыляясь, буду актером у них – вот кредо грядущего дня[110 - Туфанов А. Эолова арфа. Пг., 1917. С. 5–6.].
Путано несколько, но в 1907 году, в эпоху “мистического анархизма”, эта декларация, может быть, и имела бы некоторый резонанс. Однако прошло десять лет, и каких – все успело безнадежно устареть: и круг идей, обуревавших неудачливого педагога, и его вкусы (современную поэзию для Туфанова воплощала “бессмертная книга Бальмонта “Будем как солнце”»), и экзальтированный язык. Собственные же стихи его звучали еще безнадежней:
В каждый миг я – весь новый, единственный,
только тень… только тень мой двойник.
Я рожден за чертою таинственной,
Alter ego в бессильи поник.
Александр Туфанов, вторая половина 1910-х.
Уже названия стихотворений (“Трепет молчания”, “Под шум прибоя”, “Настурции”) говорили сами за себя. “Эолова арфа” была типичным образцом эстетской графомании, пышно расцветавшей по всем, даже самым медвежьим, углам империи в предреволюционные годы. Самое большее, чего могла удостоиться такая книжка – насмешливого двустрочного отзыва в библиографическом обзоре “Аполлона” (Гумилев, наездами с фронта, добросовестно читал и рецензировал все, присланное в журнал). “Эолова арфа” не удостоилась и этого. В большой культуре Серебряного века, какой сложилась она к 1917 году, Туфанову, каким был он сорока лет от роду, никакого места не было. И культура, и сам стихотворец должны были перемениться до неузнаваемости, чтобы место это появилось.
Внутренний переворот произошел в дни Гражданской войны. Как писал Туфанов позднее, “революция оскорбила во мне образ ушкуйника. “На Кострому нападали – думал я – и баб бухарским купцам продавали, но людей на кострах не жгли, старцев не задушали и в воду в мешках никого не бросали”. Говоря короче: я плюнул и произнес трехэтажное слово по адресу революции”[111 - Туфанов А. Ушкуйники. С. 171.]. В 1918 году Туфанов с младшим братом Николаем отправился на родину предков, на Север, в Архангельскую губернию, где под защитой интервентских войск правило одно из кратковременных бело-розовых краевых правительств, во главе с эсером Чайковским[112 - См.: Крусанов А. А.В. Туфанов – архангельский период (1918–1919) // Новое литературное обозрение. 1998. № 30 (2). С. 92–109.]. Младший Туфанов, студент-медик, участник Первой мировой, поступил в чине лейтенанта в местную армию – так называемый “Славяно-британский легион”; старший сперва занимался в основном литературой и изучением северных частушек. Именно в архангельский период он – с восьмилетним опозданием – заинтересовался русским футуризмом, даже выступал с докладами о нем (и о частушках) перед местной интеллигенцией. Сам он в те дни именовал себя “поэтом-бергсонианцем”. Первым толчком к изменению мировосприятия, наряду с интуитивизмом Бергсона, стало для него чтение работ молодых Шкловского, Брика и их товарищей, опубликованных в 1916–1917 годах в двух выпусках “Сборников по теории поэтического языка”. В своей работе про частушки он пытается следовать по стопам лишь начинающих свой путь формалистов. Немного по-дилетантски, конечно. Но разве сам Шкловский не был отчасти дилетантом, с точки зрения старой академической науки венгеровских времен?
В сущности, Туфанов был типичным русским чудаком-самоучкой, “естественным мыслителем”, по позднему определению Хармса. В девяноста девяти случаях из ста такие самоучки – изобретатели вечного двигателя. Но иногда подобный человек может оказаться Циолковским. Революция, покачнувшая старую культурную иерархию, открыла перед такими людьми – и перед Туфановым в том числе – неожиданные возможности. Но сам он революцию отверг, особенно жестоко – после того, как в бою погиб его брат (22 февраля 1919 года). Для Туфанова это стало величайшим потрясением. Свою скорбь ему необходимо было выражать вовне, публично: три некролога, два газетных отчета о панихиде, множество стихотворений… Более того, обе книги Туфанова – “К зауми” и “Ушкуйники” – посвящены памяти брата. Но книги эти вышли годы спустя, а пока в архангельских газетах стали появляться прямолинейные политические вирши, подписанные его именем, причем временами такие кровожадные, какие даже и в дни Гражданской войны появлялись не часто:
Просил пощады при расстреле
Плененный коммунист,
А мы, стреляя, песни пели
Под пулеметный свист.
Не верь, солдат, моленьям лживым,
А помни: он вчера
Стрелял, сдаваясь в плен трусливо.
Стреляй в него – пора!
Но наряду с сочинением таких опусов именно в архангельский период Туфанов выступил с первыми “заумными” стихами. Именно исследования частушек убедили его, что чисто фонетическое воздействие на психику читателя и слушателя стихов порою сильнее смыслового. Потрясения, пережитые в дни Гражданской войны, сделали невозможным возвращение к аляповато-эпигонской поэтике “Эоловой арфы”. Теперь Туфанов писал по-другому.
Сиинь соон сиий селле соонг се
Сиинг сеельф сиик сигналь сеель синь
Лиий левши ляак ляйсшньмон
Ляай люлет ллан лилиин лед…
Это “Весна” – стихи из книги “К зауми” (1924), призванные иллюстрировать теоретические построения автора. Иначе написаны “Ушкуйники” (1927) – главная собственно поэтическая книга Туфанова.
На Оби дремой на стругу,
Дую я в домбру, посвистываю;
Ветер пусть один на лугу
Мою книгу перелистывает.
Ох, плыви, плыви, стружочек,
К семендухам в степь,
Плыйлилаунбавликочи
Сийленьлюльмасте.
Александр Туфанов. Фотография М. Наппельбаума (?), 1925 г.
“Ушкуйники” посвящены преданиям Русского Севера. Сочетание авангардных поисков с приверженностью к славянской архаике – вещь не новая: был Хлебников, был ранний Асеев. Собственно зауми в этих стихах не так много, да и та часто оказывается мнимой: Туфанов широко пользуется архаизмами или редкими областными словами. Радикален он был скорее не как поэт, а как теоретик. В течение двадцатых годов им написано (и частично опубликовано) не менее десятка текстов, обосновывающих заумную поэтику, имевшую, как марксизм-ленинизм, три источника: физиологический – “периферическое зрение, наряду с центральным, условным”, лингвистический – “телеологическая функция согласных фонем”, и социальный – “самовщина” (индивидуализм). Представление о “телеологической функции согласных фонем” (которое Туфанов подробнее раскрывает в книге “К зауми”, 1924) основывается, в частности, на теориях академика Марра. Яфетологи-марристы доказывали, что все языки (различающиеся не генетически, а стадиально) начинались с определенных сочетаний согласных звуков, общих для всего человечества. Вообще Туфанов поминает в своих работах самые разные имена (от Овсяннико-Куликовского до Эзры Паунда) и самые разные идеи. В сравнении с Крученых, чьи “Фактура слова” и “Сдвигология русского стиха” появились несколькими годами раньше, он больше заботился о философском, социальном и психологическом обосновании своих новаций. Валить в кучу самый разнообразный материал, обладающий общепринятым сертификатом “научности”, для доказательства собственных умственных конструкций – характерное свойство всех “естественных мыслителей”.
Так же характерно и стремление к четкой (с употреблением математических аналогий) классификации всех явлений бытия (в данном случае – поэзии). Но сама классификация Туфанова была довольно экзотической. Поэты размещались по кругу: с 1-го до 40-й градус – те, кто исправляет мир (символисты, ЛЕФ, РАПП), с 40-го по 89-й – те, кто его воспроизводит (реалисты, акмеисты), с 90-го по 179-й – те, кто его украшает (импрессионисты, футуристы, имажинисты). Дальше, со 180-го по 360-й градус, шла зона зауми. “Абстрактная”, то есть чисто фонетическая, заумь составляла высший 360-й градус и смыкалась (как то и было в реальном литературном процессе) со своей противоположностью – с зоной “исправителей мира”, с ЛЕФом.
Александр Туфанов не страдал заниженной самооценкой, считал себя ровней и преемником Хлебникова, титуловался Председателем Земного Шара Зауми, а к автору “Дыр бул щыл” относился дружелюбно, но несколько снисходительно. Старые питерские авангардисты (художник Матюшин, к примеру) приняли его в свою среду. Тем же, кто был не столь благожелателен, Туфанов, то ли по футуристической традиции, то ли по неуравновешенности нрава, отвечал бранью. “Моя книга “К зауми” – камень, брошенный в Европу, а критики, зубоскалящие над моей книгой, – сволочь… Обо мне может писать пока один Эйхенбаум”[113 - Туфанов А. Ушкуйники. С. 172–173.]. Но Эйхенбаум писать о Председателе Земного Шара Зауми не торопился.
Туфанову не нравился окружающий мир, он чувствовал себя в этом мире неуютно. Страна Зауми была для него царством свободы, раем, утраченным человечеством при переходе “от уподобительных жестов к сравнению предметов (абстракции) с сопутствующим ему словом”. Это “страна с особой культурой, богатой миром ощущений при многообразных проявлениях формы… но без признаков ума, без развернутых при пространственном восприятии времени идей и эмоций… Если ошибки земного шара не повторили обитатели Марса, там должно быть такое царство”[114 - Там же.]. Параллель с Циолковским налицо.
4
В марте 1925 года Туфанов создал собственную литературную школу – Орден заумников DSO. Расшифровывалась аббревиатура так: “при ослаблении вещественных преград (D) лучевое устремление (S) в века при расширенном восприятии пространства и времени (O)”[115 - Там же.]. По словам Туфанова,
мною была прочитана первая часть… поэмы “Домой в Заволочье” и из собравшихся выделилась группа пожелавших объединиться… В ядро группы входят трое: я, Хармс и Вигилянский – ученики, постоянно работающие в моей студии. Еще 6 человек, имеющих уклон к Зауми и занимающихся предварительной подготовкой. Затем в Ленинграде есть еще Терентьев, ученик Крученых… имеющий ученика Введенского (на стадии предварительной подготовки)[116 - Там же. С. 176.].
В это время Даниил уже рискует публично читать не только чужие, но и собственные поэтические произведения. К весне этого года относится следующая запись (по-немецки): “Это вполне логично просить меня почитать стихи. Боже, сделай так, чтобы там были люди, которые любят литературу, чтобы им было интересно меня слушать. И пусть Наташа будет повежливее к моим стихам…”[117 - Перевод привожу по кн.: Хармс Д. Горло бредит бритвою. С. 149–150.] Чтение, следовательно, устраивала “Наташа” – тетка, Наталья Ивановна Колюбакина. Едва ли в кругу ее знакомых первые стихи племянника, “футуристические” по внешним признакам, могли снискать признание. Но уже довольно быстро молодой поэт начинает обретать свой круг…
Что мы знаем о товарищах Хармса по ордену DSO?
Евгений Иванович Вигилянский (1903–1942?), по-видимому, подписывал стихи псевдонимом Джемла. Те его вещи, что сохранились в архиве Хармса, более или менее традиционны. Может быть, они относятся к периоду до сближения с Туфановым или после распада Ордена Заумников. Исключение составляют “Решетчатые диалоги” – стихотворение по внешним признакам вполне футуристическое, но не “заумное”:
В листве старушка рой да рой,
в листве Румянцевского сада,
повернут маковкою сад,
ах, лихолетье, жди меня,
иду назад.
Рукой обернута перчатка,
смеешься, день? А я – мечты.
Я в этом саде полюбил
небрежность крохотной блондинки
Исакий лодкой, ты небес
превратный мир за облаками,
я пиль собачий на ветру,
тебя люблю, моя Фонтана,
невмерлый дом протянет грудь невдалеке.
Любовная томит походка,
подвязка в шелк окружена,
ах, ты ль вязала над землей
перчаткам этим кружева?
Ищи меня, сквозь желтый лист,
я тут, я там. Ищи меня.
Я в этом саде
свои желанья обрядил,
я встречу радостно Фонтану[118 - Цит. по публикации: Круговая чаша. Русская поэзия “серебряного века”. Конец XIX – первая треть XX в.: Антология: В 4 т. Т. 4 / Сост. В.В. Кудрявцев. 4-е изд., доп. и исп. Рудня; Смоленск, 2005. С. 131.].
Евгений Вигилянский, 1923 г.
Позднее Вигилянский участвовал в деятельности ОБЭРИУ, но в качестве не поэта, а “администратора”. Членами Ордена были Игорь Марков, бывший “речевок”, бухгалтер по профессии, Борис Черный, Борис Соловьев, Георгий Матвеев. Большую часть этих людей у нас не будет повода еще раз упомянуть – они не оставили следа ни в биографии Хармса, ни в литературе. Известно еще несколько имен молодых поэтов, с которыми Даниил Иванович приятельствовал в середине двадцатых. Например, имажинист Семен Полоцкий[119 - Группа “левых имажинистов”, включавшая Шмерельсона, Полоцкого, Владимира Ричиотти, Вольфа Эрлиха, существовала в Ленинграде в первой половине 1920-х годов. Позднее ее участники отошли от поэзии – кроме Эрлиха, ныне более знаменитого своей дружбой с Есениным, чем собственными стихами. Подробнее см.: Кобринский А.А. Поэтика ОБЭРИУ: В 2 т. Т. 2. СПб., 2000. С. 40–67.], однофамилец одного из основоположников русского стихотворчества. Двадцатилетняя Лидия Ивановна Аверьянова, поэтесса, музыкантша и актриса, также была заинтересованной слушательницей обаятельного “безумника”; за это ее строго корили друзья – члены объединения “неоклассиков”.