На что же, в самом деле, еще надеяться?
Две оды [11 - Впервые опубликовано: Октябрь. 2005. № 6.]
Две оды – это мандельштамовская «Ода» (1937), посвященная Сталину, и «Горийская симфония» (1936) Заболоцкого.
Оба стихотворения написаны с целью облегчить положение их (в разной степени) опальных авторов – и оба в конечном итоге не достигли своей цели. Оба являются (в своем роде) шедеврами, как ни тяжело признавать это. (Впрочем, с каждым десятилетием будет все легче.) Оба откровенно ориентированы на традицию хвалебной оды XVIII века, которая обоим авторам была хорошо известна. Причем если у Мандельштама это выделяет текст среди написанных в целом совершенно иначе воронежских стихов, то «Горийская симфония» входит в ряд одических стихотворений, созданных между 1935 и 1937 годами, в которых социальная тематика тесно переплетена с натуралистической (причем «натурализм» Заболоцкого тоже тесно связан с XVIII веком – не столько по сущности, сколько по языку). Вероятно, этим, в числе прочего, объясняется следующий факт: если Мандельштам, не сумев опубликовать «Оду», попытался вычеркнуть ее из своей биографии – уничтожил свой экземпляр и велел то же сделать знакомым (авторская воля и в этом случае не была исполнена), то Заболоцкий (уже после XX съезда) включил «Симфонию» в свой основной свод, сильно переделав ее (убрав большую часть упоминаний о Сталине). В сущности, сама возможность подобного изменения текста лишний раз подчеркивает его роковую двусмысленность.
Двусмысленность, которую понимал и сам автор: хотя стихотворение и было напечатано в «Известиях» и эта публикация способствовала выходу в следующем году «Второй книги», сам поэт в 1938 году в «Крестах» говорил своему соседу по камере, филологу-античнику Г. А. Стратановскому[12 - По свидетельству сына последнего, поэта Сергея Стратановского.], что видит причину своего ареста в том, что «Сталину не понравилась „Горийская симфония“». В данном случае важно не то, соответствовало ли это предположение действительности (скорее нет), а внутреннее ощущение Заболоцкого, что в «Симфонии», с точки зрения государственного заказа, не все в порядке, что она может не понравиться.
Двусмысленность мандельштамовской «Оды» очевидна. Она задана уже первыми строками:
Когда б я уголь взял для высшей похвалы —
Для радости рисунка непреложной…
Часть интерпретаторов (например, С. С. Аверинцев) склонны видеть в этом сослагательном наклонении обозначение дистанции между автором и субъектом речи. На наш взгляд, сомнителен скорее ее объект[13 - Не случайно в последние годы стали появляться все более фантастические теории относительно «истинного» адресата «Оды» – так, В. П. Григорьев склонен видеть в нем Велимира Хлебникова.]. «Ода» написана не от лица условного советского поэта-конформиста и не языком массовой казенной поэзии (Мандельштам попробовал написать и такие стихи о Сталине – «Необходимо сердцу биться…»: легко почувствовать разницу). Хозяин голоса в «Оде» не более условен, чем в других воронежских стихах. А вот воспеваемый в оде «отец» – лишь образ, нарисованный углем, заложник «обуглившего природу рисовальщика».
Художник, береги и охраняй борца —
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного…
Сталин в конечном итоге – лишь «имя славное для сжатых губ чтеца», потенциальная функция голоса. Его творец может исчезнуть в «буграх людских голов», как средневековый художник, изображавший себя в толпе с краю полотна, но – «воскресну я сказать, что солнце светит». Если не воскресну и не скажу, светить не будет.
Именно от поэта зависит, каким придумать Сталина, – сделать ли его могучим, мудрым, любимым народами. Следуя своим эстетическим соображениям, он подбирает своему герою прошлое и имя:
Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Мне хочется сказать не «Сталин» – «Джугашвили».
В сущности, «Ода» – продолжение «Грифельной оды»: стихотворение о процессе творчества, его метафорическое описание. В социальном же плане это – не акт службы, а предложение службы, причем предложение очень дерзкое. Мандельштам вообще в воронежский период каялся так дерзко (совершенно сам того не желая), что его покаяния, вероятно, должны были вызывать большее неприятие, чем сами грехи. Природа этой дерзости, возможно, была неясна «черным рецензентам» вроде Павленко, но сам факт ее существования они не могли не ощутить.
Да, я лежу в земле, губами шевеля,
Но то, что я скажу, заучит каждый школьник.
После такого зачина уже неважно, что скажет поэт. Завтра он передумает и скажет нечто прямо противоположное – и это что, тоже заучит каждый школьник? Тем более что уже говорил. Впрочем, в стихах про «кремлевского горца» Сталин выглядит гораздо несомненнее и монументальнее, чем в «Оде». Существование «кремлевского горца» ощутимо, его слова, «как пудовые гири, верны», и он несравненно выше тех «полулюдей», чьими услугами он играет. Лучше быть грозным и грубым «паханом», чем двусмысленным «жнецом рукопожатий», который находится с автором в подозрительно тесных персональных отношениях («И к нему, в его сердцевину, я без пропуска в Кремль вошел…»). И эта опасная для обеих сторон интимность возникла именно потому, что Мандельштам написал стихи про «горца», а Сталин на них неким образом отреагировал (а не отреагировать просто не мог в силу природы своего режима; Мандельштам в 1934 году и так подвергся минимально возможному по представлениям эпохи наказанию).
Впрочем, утверждение статуса поэта как со-творца мира уже само по себе задает его равенство и «близнечество» с Вождем, на которое намекает и Пастернак в «Художнике». Мандельштам, как сказано выше, идет дальше – он делает Сталина своим персонажем, деталью созданного им мира, ставит его в зависимость от своей творческой фантазии.
Заболоцкому подобное едва ли могло бы прийти в голову. Поэт-разночинец знал свое место в мироздании и в государстве. Хорошо знал он (как, повторим, и Мандельштам) и одическую традицию XVIII века, а потому начинает текст грамотно и по канону – с описания пейзажа.
Есть в Грузии необычайный город.
Там буйволы, засунув шею в ворот,
стоят, как боги древности седой,
склонив рога над шумною водой;
там основанья каменные хижин
из первобытных сложены булыжин
и тополя, расставленные в ряд,
подняв над миром трепетное тело,
по-карталински медленно твердят
о подвигах великого картвела.
Русскую поэзию – от Пушкина и Лермонтова до Пастернака и Мандельштама – привлекала в Грузии естественная связь природы и традиционного феодального, в меру экзотического быта, но не в последнюю очередь сам ландшафт – необычное для равнинного русского жителя сочетание камня и растительности, вертикалей и горизонталей.
И древний холм в уборе ветхих башен
царит вверху, и город, полный сил,
его суровым бременем украшен,
все племена в себе соединил.
Взойди на холм, прислушайся к дыханью
камней и трав, и, сдерживая дрожь,
из сердца вырвавшийся гимн существованью
счастливый, ты невольно запоешь.
Как широка, как сладостна долина,
теченье рек как чисто и легко,
как цепи гор, слагаясь воедино,
преображенные, сияют далеко!
Здесь центр земли…
Заболоцкий, как известно, «не искал гармонии в природе». У Заболоцкого природа и «естественные», природные отношения между людьми, будь то любовная страсть, деторождение, товарный обмен, почти всегда порочны. Смысл цивилизации и смысл революции – в преобразовании и осмыслении этого ужасного мира, где «жук ел траву, жука жевала птица, хорек пил мозг из птичьей головы». Но есть у него несколько стихотворений, где природа предстает иной – совершенной, пребывающей в состоянии священного покоя, находящейся как бы по ту сторону грядущего преображения – или до рокового грехопадения. Таковы оба стихотворения времен ссылки – «Лесное озеро» и «Соловей». В сущности, в этих стихах запечатлен рай; рай изображен и в «Горийской симфонии».
Поет хевсур, весь в ромбах и крестах,
свой щит и меч повесив в Борисахо.
Из дальних стран, из каменной избы,
выходят сваны длинной вереницей,
и воздух прорезает звук трубы,
и воздух отвечает ей сторицей.
И мы садимся около костров,
вздымаем чашу дружеского пира,
и «Мравалжалмиер» гремит в стране отцов —
заздравный гимн – вождю народов мира.
Ведь это ангельские хоры поют гимн Вседержителю! Но как соотносится «великий картвел», порожденный этой прекрасной «глушью», и Исполин, чей план «перед народами открыт»? Если естественный мир уже совершенен (а в «Симфонии» он таков), его не надо преобразовывать и тем более разрушать. «Исчез племен косноязычный быт» – да чем же он косноязычен, если племена в национальных костюмах строфу назад так красиво пели? Даже если вечного Исполина и мальчика-картвела, который здесь «гладил буйвола» и «свой твердил урок», отождествлять не вполне (благо, христианская традиция с догматом троичности предоставляет соответствующие интеллектуальные конструкции) – все равно не сходится. Чтобы мир нуждался в спасении, он должен пребывать во зле. В позднем стихотворении Заболоцкого «Бегство в Египет» (1955) рай и греховный мир разделены:
Часто я в тени у сфинкса
Отдыхал, и светлый Нил,
Словно выпуклая линза,
Отражал лучи светил.
И в неясном этом свете,
В этом радужном огне
Духи, ангелы и дети
На свирелях пели мне.
Но когда пришла идея
Возвратиться нам домой,
И простерла Иудея
Перед нами образ свой —
Нищету свою и злобу,
Нетерпимость, рабский страх,
Где ложилась на трущобу