Оценить:
 Рейтинг: 0

«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности

Год написания книги
2017
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Что же производит эта «разговорная машина»? Не в последнюю очередь – определенный порядок и размерность сущего. В частности, она производит дискурс как некую «совокупность высказываний, принадлежащих к одной и той же дискурсивной формации»[13 - Фуко М. Археология знания. Киев: Ника-Центр, 1996. С. 117.]. Порождает совокупность высказываний, заведомо обузданных и укрощенных рамками некой, заранее принятой, речевой, коммуникативной нормы. Нормы, понимаемой не только лингвистически, а именно – нормы социальной, культурной, эстетической, этической, сословной. Нормы, впитавшей в себя сложный раствор безмолвных светских правил. Нормы, суть которой неплохо схватывается французским фразеологизмом comme il faut. Именно – «как следует», «как прилично», «как принято». Представляется, что такого рода нормативность как нельзя лучше сопровождает и выражает цельность той или иной «дискурсивной формации». Современные представления о дискурсе можно свести к аналитической схеме, где дискурс полагается как «речь в контексте», как текст в ситуации реального общения. Н. Д. Арутюнова отмечает: «Дискурс – это связный текст в совокупности с экстралингвистическими, прагматическими, социокультурными, психологическими и другими факторами, текст, взятый в событийном аспекте; речь, рассматриваемая как целенаправленное социальное действие, как компонент, участвующий во взаимодействии людей и механизмах их сознания. Дискурс – это речь, “погруженная в жизнь”»[14 - Арутюнова Н. Д. Дискурс // Лингвистический энциклопедический словарь. М.: Советская энциклопедия, 1990. С. 136.]. Определяя терминологический статус дискурса, Е. А. Кожемякин следующим образом суммирует различия текста и дискурса: дискурс принадлежит к сфере социальных действий, обладает таким свойством как процессуальность, воспроизводит событие, диалогичен и полифоничен[15 - См.: Кожемякин Е. А. Дискурс: терминологический статус и коррелирующие понятия («текст», «язык», «мышление», «коммуникация») // Коммуникация в современной парадигме социального и гуманитарного знания: материалы 4-й международной конференции. РКА «Коммуникация-2008». М., 2008. С. 108.]. Следовательно, при интерпретации дискурса значительную роль должен играть учет экстралингвистических, а именно социально-исторических и культурных факторов, повлиявших на формальную организацию процесса коммуникации, а сам дискурс должен рассматриваться как процессуальная деятельность[16 - Арутюнова Н. Д. Язык и мир человека. М.: Языки русской культуры, 1998. С. 137.]. Представляется, что эти (и многие иные) различения и констатации в конечном счете восходят к работам представителей философского структурализма второй половины XX века. Так, М. Фуко в «Археологии знания» формулирует: «И, наконец, можно уточнить понятие дискурсивной “практики”. Нельзя путать ее ни с экспрессивными операциями, посредством которых индивидуум формулирует идею, желание, образ, ни с рациональной деятельностью, которая может выполняться в системе выводов, ни с “компетенцией” говорящего субъекта, когда он строит грамматические фразы»[17 - Фуко М. Археология знания. С. 118.]. Иначе говоря, М. Фуко допускает, что поверхность дискурса может быть изменчивой, вариативной, сформулированной «как следует», но допускающей разноцветность. А вот сущность дискурса, его смысловая абиссаль детерминированы куда более серьезно. Фуко продолжает свою мысль так: дискурсивные практики – «это совокупность анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания»[18 - Там же.]. Анна Павловна Шерер будто бы нарочно прочла и усвоила эту аксиоматику Фуко. Ведь она-то и является гарантом скрупулезного, пуристского соблюдения «анонимных исторических правил», принятых в тогдашнем свете. Анна Павловна ничего не диктует. Все ее действия как хозяйки салона выражаются в неких микродвижениях, в незаметных со стороны инициативах, тонко настраивающих ритм и формы «комильфотных» дискурсивных практик «светской черни». В итоге – сплошная дискурсивная округлость и любезность, ничего экстраординарного, выпирающего из рамок и необычного, например, слишком громко и экспрессивно начавшего высказываться Пьера Безухова, тотчас строгим взглядом Анны Павловны приструненного. В сущности, любая дискурсивная практика – это «равномерная, приличная разговорная машина». Равномерная в том смысле, что равная самой себе, лишенная любых пиковых или провальных элементов. Приличная в том смысле, что не нарушающая интерсубъективных правил, принятых в данном социальном слое, в известной мере бесцветная. Именно comme il faut. А порой возникающие и допустимые флуктуации, намеренно-целевые нарушения в работе этой разговорной машины прекрасно были схвачены в пушкинской строфе: «Вот крупной солью светской злости / Стал оживляться разговор…» Подчеркну, что описанное выше является примером вполне развитых дискурсивных практик. Таких, где можно обнаружить устойчивые, закрепленные – в том числе и в письменных текстах – параметры того или иного дискурса.

Обратимся теперь к нашему предмету – дискурсам крестьянской повседневности. Начну с той, простейшей, констатации, что крестьянские дискурсы – это материя устная. И это прежде всего «голоса снизу». Что такое «голоса снизу»? В нашей проекции это коммуникативные массивы, добытые в ходе социологических экспедиций в русские деревни и села, хутора и станицы. Это речевые продукты, производимые крестьянами. Чикагский антрополог и социолог Роберт Редфилд однажды проницательно назвал крестьян нерассуждающим большинством (largely unreflective many)[19 - Redfield, Robert. Peasant Society and Culture. The University of Chicago Press. 1956. P. 60.]. Характеристика горькая, верная и уже несколько устаревшая. Но совсем не потому, что «нерассуждающее», а потому, что крестьяне – уже давно не «большинство». Но изменилось ли с течением времени это самое крестьянское «нерассуждение»? Нет, радикально не изменилось. Крестьяне по-прежнему в определенном смысле не рассуждают. Но можно ли утверждать, что они не производят дискурс как специальную инструментально-логическую конструкцию, позволяющую обрести и выверить равновесие между субъектом и объектом, между индивидом и обществом, между историей и биографией? Какого рода и вида эта конструкция? И как можно говорить именно о крестьянских дискурсах? Заметим – этот вопрос в литературе до сих пор не обсуждается. Видимо, он пока что не заслуживает специального анализа. Свидетельство тому следующий красноречивый факт – из почти двухсот терминологических связок, имеющих в качестве сказуемого понятие «дискурс» и зафиксированных в словнике энциклопедии «Дискурсология»[20 - См.: Дискурсология – словарь терминов, понятий и концептов. http://madipi.rU/http://madipi.ru/], не нашлось места для «крестьянского дискурса». Последний просто не существует в сознании. Оно и неудивительно: вряд ли среди, например, агонального, академического, андрогинного, артхаусного, байкерского, брутального, гастрономического, застольного, карнавального, меланхолического, мифологического, оперного, плутовского, психоделического, сардонического, шизофренического, эротического, этатистского, ювенального и еще более замысловатых, числом свыше ста пятидесяти, разновидностей дискурса сегодня может отыскаться местечко для дискурса крестьянского. Почему же так? Вероятно, потому что весьма распространено мнение, в соответствии с которым дискурс – это речевая практика избранных. Иначе говоря, дискурс как рассуждение, как своеобразная экзегеза может базироваться и обретаться лишь в образованных, интеллектуально искушенных, специализированных социумах. Такому, в сущности, поверхностному мнению весьма способствует и само словечко «дискурс» – иноземно и сугубо научно звучащее. Но так ли это на самом деле? Что такое дискурс как понятие? Ряд исследователей, анализирующих представление о дискурсе, отталкивается от понятия «текст». На мой взгляд, это весьма продуктивный аналитический ход. Действительно, дискурс – это не что иное, как текст, который «всегда с тобой». С кем бы ты не разговаривал, какой бы текст как ткань, как переплетение реплик, вопросов, ответов, отговорок и умолчаний ты не порождал, – все же текст есть нечто такое, которое можно бросить и забыть. Как, скажем, актер или докладчик может забыть или потерять текст роли или выступления. Но дискурс не забудешь, потому что он постоянно в тебе. Потому что он в том коммуникационном мире, где ты не чужой, а свой. Где ты в своей – исхоженной, изведанной, обтоптанной и обустроенной – лингвистической и социально-культурной среде. Где у тебя нет потребности чтото обосновывать, доказывать и логически выводить. И где нет нужды развернуто объясняться. В этом смысле интересно мнение лингвиста В.З. Демьянкова, который подчеркивает, что дискурс обычно «концентрируется вокруг некоторого опорного концепта, создает общий контекст, описывающий действующие лица, объекты, обстоятельства, времена, поступки и т. п., определяясь не столько последовательностью предложений, сколько тем общим для создающего дискурс и его интерпретатора миром, который “строится” по ходу развертывания дискурса»[21 - Демьянков В. З. «Текст» и «дискурс» как термины и как слова обыденного языка // Вопросы филологии. IV Международная научная конференция «Язык, культура, общество». Москва, 27–30 сентября 2007 г. Пленарные доклады. 2007. № Спецвыпуск. С. 86–95.].

Чем может быть специфичен именно крестьянский дискурс? Именно тем общим опорным контекстом, на котором стоит крестьянский мир. Особенность крестьянских дискурсивных практик детерминирована тем обстоятельством, что крестьянский социум, создающий дискурс, образован людьми, непосредственно, в силу своей хозяйственно-экономической диспозиции без остатка включенными в местный природный мир и в местный мир социальный. Крестьянин прикреплен к земле и к соседям, к ближайшей натуральной округе и к своей деревне, селу, станице, хутору. Он – человек этой, каждый раз «малой» земли. У него нет иных, чем традиционное природопользование, источников доходов, у него нет второго жилища. Кстати, это последнее обстоятельство резко отграничивает коренных крестьян от городских дачников, покупающих дома в наполовину опустевших деревнях, подолгу живущих на природе и формально включенных в крестьянский жизненный процесс. Но сколько бы ни старался горожанин жить по-крестьянски: вести огород, держать мелкую скотинку, наличие у него иных источников дохода и городских квартир решительно препятствует органичному включению горожанина в деревенский пейзаж. Он в нем – чужак. И по занятиям, и по облику, и по дискурсу. Кстати, порой очень забавно наблюдать и слушать породистых горожан, разговаривающих с крестьянами – при этом обычно звучит этакий оживленный, псевдонародный воляпюк, слышится интонационное и лексическое обезьянничанье, смешное и жалкое.

Несущий опорный концепт крестьянских дискурсов, его действующие лица, объекты, обстоятельства, времена, поступки и т. п. – это именно деревенский микромир, природный и социальный. Он изначально элементарен, его элементы сочтены, они относительно неподвижны, устойчивы и незамысловаты. Эту родовую специфичность крестьянских дискурсов, – специфичность, обусловленную их locus nascendi («местом порождения»), можно, как мне кажется, наглядно проиллюстрировать, прибегнув к помощи мировой геоинформационной системы Google Earth, а именно к обобщающим возможностям последней. Легко убедиться, что использование этой волшебной электронной карты в процедурах поиска и рассматривания локальных деревенских миров мало что может дать мыслящему глазу – в лучшем случае мы увидим несколько порядков деревенских изб и полоску центрального прогона. А позади домов – правильные контуры огородов и сенокосов, дорожки и тропинки к речкам, колодцам, родникам. И это все! В то время как пространственное «хозяйство» рассматриваемой с самолетных высот городской среды тотчас внушает мысль о сложном и разветвленном жизненном космосе, своего рода универсуме, который даже в общей картографической проекции можно членить, сортировать, интерпретировать. Не таков крестьянский дискурс – его основа и его материя, рассмотренные с известного аналитического «расстояния», внушают мысль о его элементарности, скудельности и бедной чистоте. В то время как соответствующий опорный концепт дискурса городского попросту неразличим и невычленим – настолько сложна и многослойна его структура.

Каких бы то ни было непредвиденных странностей в крестьянских дискурсивных привычках не заметно. Они вполне предсказуемы. В них читается знак циклического времени. Дискурсы крестьянской повседневности постоянно заняты предвосхищающим истолкованием до мелочей знакомого мира. В этой их «заранее-выстроенности» действует индукция неуклонного, воочию наблюдаемого, – если и не ежедневного, то обязательно недельного и месячного, не говоря уж о сезонах, – природного движения. Последнее предстает не в мелькании календарных чисел, а как мягкое прибавление и убавление дневного света, как отрастание и увядание травки у крыльца, как оседание сугробов и рост проплешин на солнечных пригорках, как густое начало и прозрачный конец листопада. Этот кругообразно сменяемый «задник» не в последнюю очередь сообщает деревенским разговорам, их строю, их дискурсивной размерности особого рода порядочность. Порядочность в том базовом смысле, что это не столько узуально укрепившаяся приличность, сколько установленность, принятая уложенность, своего рода устаканенность бытия. Крестьянским дискурсам свойственна, скорее, порядливость. Это полузабытое слово схватывает не только элементарную аккуратность, но и предсказуемую устойчивость, отсутствие вывертов и эскапад.

Таким образом, крестьянский дискурс – это речевая вариация малоподвижного деревенского пейзажа. Это бегущая строка повседневных очевидностей. Это – разговорная машина, производящая круговую панораму однотипных целей, комментирующая набор стандартных производственных акций и формулирующая неширокий круг из года в год воспроизводящихся намерений. Крестьянский дискурс – это незамысловатая стенограмма бытия, направленного прежде всего на сохранение полноты органического существования субъекта. Такого существования, когда соблюден и обеспечен минимум условий для продления в будущее рутинных хозяйственно-экономических практик. Кратчайшая лексическая формула полноты органического существования такова – сыты, обуты и одеты. К ней, пожалуй, можно добавить вот что – с потолка не каплет, и с соседями мир. Все это и есть принципиальная схема типичных крестьянских дискурсивных практик. Их сокровенная сердцевина. Их изначальная нищета. Их рутина. Но эта унылая циклическая норма вмиг освежается, становится резкой и отчетливой, когда на нее смотришь со стороны, из другого дискурса. Этот эффект замечен и воплощен А. С. Пушкиным, большим любителем и знатоком деревни. Воплощен в романе, где рядом с городским искушенным Евгением Онегиным в деревенских просторах появляется новый человек, романтический поэт, который к тому же выучился в Европе. Приехав, как и Евгений, в свое сельское поместье и по необходимости войдя в соседские отношения, Владимир Ленский, окунувшись разокдругой в тамошний дискурсивный поток (в сущности, мало отличающийся от крестьянского крикливого разговора), буквально отшатывается: «Бежал он их беседы шумной. / Их разговор благоразумный / О сенокосе, о вине, / О псарне, о своей родне, / Конечно, не блистал ни чувством, / Ни поэтическим огнем, / Ни остротою, ни умом…» То есть всем тем, что характерно для салонного дискурса. Там, чтобы быть в центре, надобно быть красноречивым, умным, парадоксальным, проницательным. В самом деле, ум сверкает и блещет именно в тех дискурсивных ситуациях, когда «скрытая сущность вселенной» вдруг публично вытаскивается на белый свет. Когда непонятное и загадочное буквально на глазах конвертируется в очевидное. Когда формулируется оценка, меняющая систему жизненных координат. Но крестьянские координаты выстроены, что называется, раз навсегда. Поэтому крестьянские дискурсы, как правило, безоценочны. «Нерассуждения» в тех нарративах, которые были записаны в разных уголках сельской России, это инстинктивный способ самосохранения. Способ выстраивания социально-исторической безопасности. Не рассуждать и не оценивать – это значит не разрушить, не покалечить и даже как-то оправдать, принять пройденное пространство жизни. «Жизнь прожить – не поле перейти» – говорит народ. Жизнь прожить сложнее и непредсказуемее, чем пересечь обозреваемый маршрут, когда можно обойти канаву, перескочить через лужу и уклониться от буреломной чащобы. Вот поэтому и крестьянский дискурс о жизни есть не описание возможностей, которые были даны, но не реализованы (а такое описание изначально аналитично, оно есть именно рас-суждение, оно есть организованный целесообразный текст), а, скорее, прихотливая, движущаяся топология и топография пережитого и прожитого[22 - Актер и прирожденный мыслитель Георгий Бурков в воспоминаниях о Василии Шукшине ненарочно и точно формулирует впечатление от крестьянской манеры высказываться: «Или вот еще одно великое открытие Шукшина, когда он взял в “Калину” старушку-мать. Несчастная, никому не известная женщина. Я очень люблю таких людей. Они ничего не подозревают про себя (здесь и далее выделено мной. – В.В.). Так незлобиво, терпеливо, что ли, рассказывает про пенсию, про злой и про добрый сельсовет, про сынов, что не вернулись с войны, про третьего сына, которого она ждет неизвестно откуда…» (Бурков Г. Хроника сердца. М.: Вагриус, 1998). Это – некое народное устное летописание, систематически воплощающее пушкинскую максиму «добру и злу внимая равнодушно…».]. То есть никаких ежели да кабы! Никакой детерминации будущим. И только так – бог даст день, бог даст и пищу. Или поживем-увидим. Только детерминация настоящим. И, разумеется, прошлым, проверенным опытом отцов и дедов. И в этих свойствах крестьянских дискурсов прочитывается их основательность и способность захвата мира в его необходимой полноте. Данные свойства высвечиваются порой в неожиданных обстоятельствах. Порой социальная, мирская жизнь совершенно походя и шутя вручает исследователю такие познавательные подарки и откровения, значимость которых поистине неоценима. В таких ситуациях мгновенно выворачиваются на свет плотно слежавшиеся пласты сознания, обнажается их привычно скрытая, хотя и подразумеваемая сущность. Вот один из таких случаев. В апреле 2016 года в манеже Дворца спорта в Саратове проходил форум «Единой России» на тему «Современное российское село». Выступая на нем, генеральный директор ООО «Ягоднополянское» Василий М. в самом начале заявил, что не намерен соблюдать принятые в подобных собраниях нормы говорения. Присутствующие тотчас настороженно притихли. Вот начало и отдельные фрагменты выступления.

– Я не буду читать, а от себя скажу простым крестьянским языком. Наше хозяйство многоотраслевое, 3,5 тысячи голов коров, 12 тысяч гектаров пашни в обработке. Я хочу озвучить крик души крестьян России: нельзя такую цену на молоко держать, ниже воды. Это стратегический продукт, он должен стоить на вес золота, а мы его продаем за копейки <…> Обидно, что животноводы в дождь, метель, туман и мороз идут на работу, но получают мизер, так как их продукция ничего не стоит. Это надо правительству и Минсельхозу России на контроль взять. Село – опорный рычаг государства. Если нет животноводства, то нет села. А не будет села – не будет России <…> Нельзя работать на селе, когда одни контролеры: семеро с ложкой, один с сошкой <…> Мы никуда, ни в какие банки ничего не должны. Там грабеж среди бела дня.

Смотрите, на наших глазах происходит нечто вроде «анатомического вскрытия» языковых покровов официально-делового стиля. Он есть, и его – нет. От него остались лишь слабые сигналы, говорящие о том, что оратор – человек не совсем уж «от сохи». Он, несомненно, имеет опыт сидения в президиумах и выступлений с высоких трибун. Об этом говорят все эти лексические манекены – «многоотраслевое», «стратегический продукт», «продукция», «взять на контроль». Они то и дело высовываются из текста доклада, подготовленного, как правило, референтами. Однако оратор намерен сознательно уйти от такого «социально-значимого говорения» – я «от себя скажу простым крестьянским языком». Но что здесь от «крестьянского языка» – как его понимают люди не простые, а партийные, осененные должностями, званиями, статусами? Для них крестьянский язык – это подчеркнуто не официальная, не деловая лексика, это разговорный синтаксис. И что самое важное – оснащенность говорения пословичными конструкциями, которые символизируют народную мудрость. И формально они правы. Они чувствуют истину. И поэтому – при всей простодушной пародийности подобного «крестьянского языка» – он как раз и есть упомянутый выше натуральный познавательный подарок. Ведь этот деревенский хозяйственник, выступающий на важном партийном форуме, попытался, сам того не осознавая, нащупать разницу между, с одной стороны, монотонным и вполне бесцветным трибунным тарахтеньем, молчаливо принятым в качестве некоего чиновничьего комильфо, и с другой – самодельным, неусловленным, натуральным «криком души». И этот, заряженный эмоцией, возглас гораздо вернее, чем развитая, оснащенная цифрами и графиками, аналитика, указывает на суть дела, на подлинные вещи мира. Язык не замазан здесь, как это принято в официально-деловых кругах, дискурсивно бесцветной, аккуратно-бесстрастной лингвистической шпаклевкой, добытой из бог весть каких словарных хранилищ. Этот «народный» язык не маскирует и не приглаживает события мира сетями логических объяснений, детерминирующих обстоятельств и привходящих околичностей. Этот язык говорит прямо и просто – покрестьянски. И в этом заключается специфичность крестьянских дискурсивных форматов, которые захватывают мир вполне. Именно вполне, в исчерпанности, в его неразделимой полноте. Крестьяне владеют материалом собственного повседневного бытия и предметно и дискурсивно.

4. Органика дискурсивности

Дискурс в его глубинных, генетических измерениях – феномен органического происхождения, то есть – прирожденный. Феномен, первоначально и в своих базовых характеристиках всосанный, впитанный из того самого первого семейного мира, который наполнен словами, интонациями, разговорами. Человеческий младенец вовлечен в эту атмосферу сначала своим слухом, а потом и глазом, фиксирующим невербальные жесты своей каждодневной, склоняющейся над ним родни. Крохотный человечек неосознанно, автоматически соотносит их со звучащим словом. Так постепенно выстраивается стартовая, сперва качающаяся, но в то же время и самая фундаментальная речевая картина мира, в ее сложенности и слаженности никак не повторяющая с точностью соседние. Протодискурс детства, начинающего лепетать и говорить, однотипен по тональности, но это вовсе не монотонный унисон. Это – формирующаяся дискурсивная мелодия. Процесс дискурсивного «ображивания» продолжается и в детском садике, и в начальной школе и далее – в процессах чтения, коммуникации и особенно в тех жизненных ситуациях, когда еще неполный опытом человек искренне удивляется, слыша необычное слово, нахмуренно настораживается, наблюдая нестандартную манеру общения, полетно воодушевляется, читая поразившую его книгу. Вот тогда и закладывается тот базовый дискурсивный формат, та речевая походка, которая всегда своеобразна даже в рамках неких типовых, уподобляющихся одна другой схем и конструкций.

Дискурс органически прирожден. А стиль – привит, сконструирован, сознательно и усильно собран. Стиль культивируется, он подтягивает и школит субъекта. В то время как дискурс – это состояние привычной и ненатужной распущенности, расслабленности, релаксированности. Дискурс – вещь разношенная. В дискурсе человек ведет себя естественно и – проговаривается. Он показывает и обнаруживает суть. Так сказать, засвечивает нутро. Дискурс – это то, что субъект умеет. А стиль – это то, что человек любит, предпочитает, выбирает. Дискурс – как бы человек лингвистически ни маскировался, как ни вел себя по правилу «молчи, за умного сойдешь» – в конечном счете возьмет свое и выдаст человека с головой и со всей иной его органикой. От него не сбежишь и не спрячешься.

Дискурс как нечто прирожденное, органическое, прицепившееся намертво к человеку с его детских лет можно уподобить персональной человеческой осанке, его неповторимой фигуре, его речевой походке или нестандартной человеческой ступне, которая, как ее ни корригируй, как ее ни правь, непременно стопчет и сомнет любой самый крепкий ботинок. Прорвется сквозь стиль, потому что стиль эфемерен и прихотлив, а дискурс – крепок, устойчив, железобетонно фундаментален.

Стиль культивируется, воспитывается, репетируется и дрессируется. Стиль заимствуется, спускается на человека сверху, цепляет его со стороны, а не растет помаленьку изнутри. Стиль приспосабливает и приспосабливается. Стиль – это речевая ортопедия, вкусовая добавка к дискурсу. В отличие от дискурса, требующего объемистого пространства для своего вдосталь-разворота, стиль допускает клиповую нарезку, чтобы мгновенно выскочить, обнаружиться, взмыть из серых, стандартизованных речевых потемок. Достаточно одной цитаты, характерного словца, чтобы вкус стиля, его особый аромат стал явным и ощутимым. И если стиль демонстрируется и культивируется, обдуманно и тщательно сервируется, то дискурс – долгое, протяженное дыхание. Дискурсивный формат не лезет в коммуникативные щели и не протискивается в паузы тишины, а изредка, время от времени, но мощно и накрывающе выходит из глубин персонального речевого океана.

Стиль не предполагает молчания, он активно наседает. Стиль есть комплект отобранных, натренированных, выученных приемов и фокусировок. Стиль активно выговаривается, сообщает речевому изделию пряный привкус, «часто придает / Большую прелесть разговору» (А. С. Пушкин), полощется, как стяг, над отдельными дивизионами, из которых состоит бесконечный речевой строй. Дискурс же чаще помалкивает в своей определенности. Он не обнажается как купальщик перед погружением, а спокойно шествует, не привлекая любопытствующего или надзирающего внимания. Дискурс молчит в частностях, но разворачивается вполне в речевом размахе языкового субъекта. Органика дискурсивности состоит в том, что она впитывает в себя весь объем человеческого коммуникативного опыта, выросший из повседневного жизненного коловращения. Чуть прощупываемая граница, складка, грань стилистического и дискурсивного ловится, ощущается, обнаруживается самим языком. Так, например, о функциональном стиле ловчее, натуральнее говорить и рассуждать, ставя следующий вопрос – «стиль какой?». Ответ – научный, просторечный, книжный, публицистический. Звучит привычно, все в порядке. Но, к сожалению (сожалению познавательному), по такому же лекалу изготавливается в нынешних речевых практиках и понятие «дискурс». На вопрос «какой дискурс?» всегда следует полуавтоматический, торопливо-логичный ответ – философский, политический, либеральный, организационный, тоталитарный. И так далее. Кстати сказать, в словнике энциклопедии «Дискурсология»[23 - См.: http://madipi.ru/index.php?option=com_content&view= article&id=113]насчитывается целых 196 словосочетаний подобной согласовательно-грамматической выделки. Вот примеры только на литеру «о», среднюю в русском алфавите: обличительный, олимпийский, оперный, оппозиционный, оптимистический, организационный, официальный. Сочетание понятия «дискурс» с прилагательным зовется в синтаксисе «согласованное определение». И именно такого рода композиция чаще всего фигурирует в русских текстах. Гораздо реже (и то в силу отдельной, специальной ее обдуманности) встречается инверсивная форма – дискурс философии, дискурс политики, дискурс обличения и т. п. Форма, когда существительное «дискурс» дополняется и это дополнение обозначается родительным падежом – «дискурс «“кого-чего”». Спросим себя – какая разница? Это же элементарная речевая вариативность. Однако подобного рода прямое синтаксическое измерение содержит в себе еще один, в сущности, расширительный шаг. И шаг очень серьезный. Дело в том, что внутри этого очевидного Genitiv прочно и незаметно работает так называемый поссесив (от лат. possessivus – собственнический) – притяжательный падеж, указывающий на принадлежность некоего объекта субъекту, стоящему в данном падеже. Этот падеж отличается от родительного тем, что обладает функцией притяжательности. Дискурс как феномен (в известном смысле – объект) принадлежит субъекту (в данном случае – философии, политике, обличению и т. д.) и формируется, зависит, управляется сущностными свойствами именно данного субъекта. Именно комбинация этих синтаксических измерений позволяет глубже осознать сущность понятия «дискурс». Разумеется, настаивать на непременности подобного рода форм обозначения дискурса (не философский дискурс, а именно дискурс философии), вставая тем самым поперек устоявшихся речевых практик, – занятие неумное. Спорить с традицией, особенно в общении с языком, – значит заявлять о горделивой самонадеянности. Однако помнить о возможности не только согласованного определения (философский дискурс), но и комбинации родительного и притяжательного измерения (дискурс философии) следует постоянно. Поскольку некоторые формулировки сути дискурса как речевого феномена не высвечиваются в форме согласованного определения и, напротив, выразительно сверкают, повернутые в ином ракурсе. Попробуйте, скажем, подвергнуть инверсии следующую формулу – «дискурс тотального расписания»?[24 - Бибихин В. В. Слово и событие. Писатель и литература. М.: Русский фонд содействия образованию и науке, 2010. С. 84.] Ведь она, если вдуматься, очень много и точно сообщает о нынешней устроенности цивилизации и всего человеческого мира. Но синтаксически развернуть, оборотить ее задом наперед очень трудно. Да просто невозможно. Как тут придется говорить? Тотальный дискурс? Расписанный дискурс? Тотально-расписанный дискурс? Ох, как слабеет здесь язык! Ох, как он не звучит! А раз не звучит, то и не светит в смысловом содержании – ведь здесь, в этих вялых конструкциях, налицо явный и бессодержательный повтор исходной, оценивающе-диагностической и глубокой мысли. Поэтому о дискурсе более проницательно раздумывать, когда спрашиваешь, и говоришь, и мыслишь – дискурс «кого?», «чего?». Например, свободный дискурс – дискурс свободы; увлекательный дискурс – дискурс увлечения; правдивый дискурс – дискурс правды; истинный дискурс – дискурс истины; философский дискурс – дискурс философии. Разница очевидна. В таком развороте будто бы включается пронизывающий познавательный рентген, и плотная оболочка формы тотчас разреживается, раскрывая глубинное разнообразие данного дискурса и его внутреннее устройство. Продолжим понятийный ряд: дискурс науки, дискурс культуры, дискурс городской будничности… Уже только эти обозначения властно поворачивают взор к вещам и событиям мира. В этом случае мысль схватывает не внешние, стилевые характеристики, а погружается в генезис соответствующего дискурсивного формата, спускается к его причинно-порождающему полю, к месту его выхода на белый свет, к его языковой экологии, к средовым характеристикам, к обстоятельственным позициям, к дискурсивному locus nascendi («месту порождения»). Конечно, можно продолжать говорить о характеристиках дискурса в прилагательной конструкции (философский дискурс), но тогда это выражение будет синонимично понятию «стиль». Поучителен и интересен процесс исследования типологических разновидностей дискурсов, циркулирующих в разных социальных сообществах. Так, исследуя эволюцию крестьянских речевых практик, мы обнаружили, что натуральный, корневой крестьянский дискурс воплощает в себе не логику ума и, следовательно, не логику дискурса размышления (дискурса рассуждения, дискурса умозаключения, «дискурса дискурса»). Крестьянский дискурс выражает логику ближайших обстоятельств и крепится именно на ней (и на них – на обстоятельствах). Помирай, а жито сей! Или – слепая крестьянка Антонина Степановна Симакина, согнувшись и кряхтя, мажет глиной курятник, приговаривая: «А то курам будет холодно. И крысам тоже…» Это цитата из моего документального фильма «Деревенские Атлантиды» (студия «Саратовтелефильм», 1992 г.). Или: «Ничто от наших рук не отобьется!» – как уверенно сказала мне Антонина Михайловна Тырышкина из деревни Красная Речка (Саратовская область), когда записывал ее семейную историю в Первом крестьяноведческом проекте Теодора Шанина (1990–1994 гг.). Дискурс деревни, продуктивное крестьянское соображение, облекающееся как в лаконичные пословичные подытоживания, так и в пространные дискурсивные конструкции, в сущности, незатейливо и тривиально. Однако крестьянский мир в них берется и обретается сполна. Он захватывается чохом. Мир, можно сказать, дискурсивно «заграбастывается» и по-хозяйски бесцеремонно прибирается к рукам. Присмотримся к этому более пристально.

5. Дискурсы крестьянских миров

Пытаясь дополнительно прояснить специфичность крестьянских дискурсивных практик, я попробую рассмотреть и сравнить способы выговаривания, формулирования, лексико-семантического оснащения неких сжатых, лаконичных речевых продуктов, которые обозначаются как, во-первых, крылатые мысли, афоризмы и как, с другой стороны, – народные речения, пословицы, поговорки. Начнем с исходных определений.

Афоризм (от греч. ????????? – «определение») – оригинальная законченная мысль, изреченная или записанная в лаконичной запоминающейся текстовой форме и впоследствии неоднократно воспроизводимая. В афоризме достигается предельная концентрация непосредственного сообщения и того контекста, в котором мысль воспринимается окружающими слушателями или читателями. Афоризм – это алгебра мыслей (Г. Александров). Афоризм – это мысль, исполняющая пируэт (Ж. де Брюйн).

Пословица – жанр фольклора, афористически сжатое, образное, грамматически и логически законченное изречение с поучительным смыслом. Поговорка – образное выражение, оборот речи, метко определяющий какое-либо явление жизни; в отличие от пословицы поговорка лишена обобщающего поучительного смысла. Сравним одно и другое, выбирая из библиотек афоризмов и пословиц те формулы, которые содержательно близки, которые можно наложить одна на другую без заметных семантических потерь.

Афоризм римлянина Тита Макция Плавта: «Когда состояние пришло в упадок, тогда и друзья начинают разбегаться». Пословица из словаря В. Даля: «Богаты, так здравствуйте, а убоги, так прощайте!» Есть ли принципиальная, радикальная, непроходимая разница между ними? Будто бы нет. Смыслы накладываются вполне, не оставляя содержательных зазоров. Но если Плавт явно и намеренно констатирует здесь причинно-следственные связи, излагает ситуацию преимущественно на аналитическом языке, то народная пословица говорит и показывает. Она явно выпроваживает анализ за пределы этой разыгранной жизненной сценки. Она выразительно сказывает и одновременно – «иносказывает». Но это иносказание не подчеркнуто и не акцентировано – оно есть некое семантическое «модерато». Еще пример. Уильям Шекспир «Сон в летнюю ночь». Один из персонажей, Елена, афористически формулирует: «Самое дурное по виду и нраву любовь превращает в красивое и достойное». Это – подстрочник. Перевод М. Лозинского чеканит: «Тому, что низко и в грязи лежит / Любовь дарует благородный вид». Народная же пословица рисует поучительную этическую картинку: «Не по хорошу мил, а по милу хорош…» Что тут скажешь? Проверенный гносеологический принцип quid pro quo («одно вместо другого») в данном случае не работает. Точнее, он действует, но с поправкой, что называется «на аудиторию», на воспринимающую публику. Одни поймут и усвоят абсолютное нравоучительное правило, этическую максиму, других вдохновит надежда на вполне возможный жизненный парадокс.

Еще два примера. Аристотель утверждает: «Надежда – это сон наяву». Поговорка предупреждает: «На ветер надеяться – без помолу быть». Евангелист Лука возвещает горькую истину: «Сказываю вам, что всякому имеющему дано будет, а у неимеющего отнимется и то, что имеет» (от Луки, 19, 26). Русская поговорка предлагает две выразительнейших, но и одновременно довольно бесстрастных мизансцены: а) «Мерзлой роже да метель в глаза» и б) «Где тонко, там и рвется». Чем может быть полезно подобного рода сопоставление? Прежде всего тем, что в данном случае можно вполне удостовериться в совпадении смыслов, базисной семантики. Но и в то же время здесь можно воочию наблюдать различия «афористической» и «пословичной» дискурсивных «подсветок», разность дискурсивных фоновых практик, своеобразие дискурсивных манер. Тут не просто разностильность. Тут – разные горизонты добычи, разные «геологические» пласты. В такого рода текстовых параллелях становятся ощутимыми, наглядными глубинные различия «анонимных историко-культурных правил» (М. Фуко). То есть правил писаной афористики и правил устного фольклора, которые каждый по-своему формулируют и выдавливают на поверхность по-разному сверкающие, но семантически инвариантные и одинаково драгоценные дискурсивные кристаллы. Таким образом, народные пословицы и поговорки, которые в подавляющих своих объемах произведены именно в сельских социумах, являются, по сути, крестьянской «афористикой». «Афористический» фольклор – явление своеобразное. Он – продукт не столько интеллектуальный, сколько органический. Не столько вымышленный, сколько выдохнутый. Как бы вызывающе это ни звучало, продуктивное крестьянское соображение, облекающееся как в поговорки, так и в развернутые дискурсивные практики, «слабоумно». Оно «слабо-», «скудо-», «малоумно» – в том смысле, что окружающий крестьянина мир познавательно штурмуется и осваивается отнюдь не рассудком, привычно разлагающим мир на смысловые молекулы. Крестьянский мир осваивается и истолковывается с помощью неких рецептурных блоков (конкретным субъектом уточняемых), картин (дорисовываемых), массивов (достраиваемых). Поговорка комбинирует ситуации, жизненные мизансцены и только вслед за этим – смыслы. К тому же смыслы неявные, метафорические. Афоризм же комбинирует именно смыслы, время от времени облекая их в картинки бытия. А. С. Пушкин, размышляя о природе гениальности и творческого вдохновения, сформулировал золотое правило индикации, распознавания настоящего, развитого, проникающего в суть вещей интеллектуального процесса. Процесса, продуктом которого может стать и афоризм, и познавательное открытие, и научная теория. Вот пушкинская формула: «Вдохновение есть расположение души к живому приятию впечатлений, следственно, к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных». Поговорки и пословицы как «афористический» фольклор систематически выполняют лишь первую, исходную посылку пушкинской теоремы – «живое приятие впечатлений» всякий раз налицо. Что же касается анализа, размышления, «объяснения оных» – эта работа проделывается обычно как операция иносказания, не формулируемая, не вербализуемая, скрытная. Но это сокровенное объяснение угадывается (нащупывается, схватывается) мгновенно. Что называется, на лету.

Однажды я был свидетелем, как буквально на моих глазах в живом процессе общения с умным крестьянским стариком Алексеем Спиридоновичем была рождена новая поговорка. Во всяком случае, мои усердные поиски в словарях и сборниках результата не дали: формулу, которую при мне сотворил этот старик, я не нашел нигде. Дело было так. Ранней весной завершающего, третьего года моей первой социологической экспедиции, когда я уже вполне вжился в местный деревенский мир, погасил свою городскую инаковость и со мной разговаривали уже как со своим, я мимоходом встретил Алексея Спиридоновича. Состоялась краткая ситуативная беседа. «Чего это ты голову от солнышка воротишь?», заметил собеседник. А у меня к тому времени заметно сдали глаза – приходилось много часов сидеть за компьютером, расшифровывая крестьянские нарративы. Я объяснил это и попутно пожаловался на судьбу: дескать, трудно мне работать. Третий год ходишь по дворам, записываешь истории, потом переносишь их в тексты, составляешь аналитические схемы. «Короче, глаза болят, свет не мил…». Старик, перед этим ручной тележкой вывозивший коровий навоз на понемногу оттаивающую картофельную леваду, – уже всласть наработавшийся, утомленный, – вполголоса и сердито буркнул: «Уцепился – так держись!..» И ободряюще подмигнул.

Боже мой! Какое мгновенное лечение для души дала мне тогда эта краткая пословичная формула. И вправду – да что ж это я?! На что жалуюсь?! Да все мои экспедиционные «страдания» не стоят и дня бесконечной крестьянской хозяйственной круговерти! И потом – ты же взялся? Тогда – делай! И не жалься. Не хнычь. «Уцепился – так держись!» Здесь, в эти немудреные слова, органически вмещено и терпение, и удальство, и профессиональная лихая небрежность, и готовность выстоять до конца. Избыть взятое дело. Такие слова не только врачуют душу, но и заряжают ее социальной энергией. Именно социальной, поскольку «уцепился – так держись!» есть правило, в сущности, мирское, общественное, а не индивидуальное, личностно-психологическое. Мы все здесь, во всей нашей деревне и во всей нашей округе, «уцепились и держимся»! И поэтому живем дальше. Помедлил я немного рядом с Алексеем Спиридоновичем да и пошел к себе домой умней, чем был. Во всяком случае, моя социально-психологическая оснастка в борьбе с трудностями ежедневного деревенского бытия была в тот момент существенно укреплена и подтянута.

Таким образом, крестьянский дискурс – это не обобщение и не размышление, а выстраивание некой понятной, освобожденной от парадоксов, нормальной, объективной картины «трудов и дней». Эта картина рутинна и построена на опыте. А. С. Пушкин писал: «Опыт – сын ошибок трудных…» И тут же: «Гений – парадоксов друг». Крестьянская жизнь и крестьянские дискурсивные практики принципиально не парадоксальны. В повседневное существование крестьян проектно не заложены крутые повороты, разрывы и сдвиги. Это, скорее, воспроизводство, цикл, вращающийся временной круг. Лексика и синтаксис, обозначающие такого рода жизнь, не предполагают и не требуют сугубой семантической глубины. Оценки и итоги допущены в такого рода дискурсы лишь ситуативно – когда они напрашиваются и прямо вытекают из сказанного. Освоение такого рода дискурсивных практик весьма поучительно. Хочешь или не хочешь, ты всегда примеряешь мизансцены повседневности на себя – либо принимая рассказанное, либо удивляясь, либо ужасаясь ему. Крестьянские дискурсивные практики – это важный элемент повседневного существования сельского народа. В книге, изданной в 2009 году, опираясь на логику американского антрополога Дж. Скотта[25 - James C. Scott. Weapons of the Weak: Everyday Forms of Peasant Resistance. Yale University Press, 1985.], я обозначил технологии, приемы и умения крестьянского повседневного существования с помощью формулы «орудия слабых» (Equipment of the Weak). И сделал эту формулу общим заглавием книги. Здесь я имел в виду и производственный инструментарий, и «машинерию» умений и навыков, и набор привычек, социально-исторических технологий и культурно-практических ухваток, которые помогают крестьянину совладать с полчищем проблем его повседневной жизни, плотно вписанной в природу. Можно сказать, что и крестьянский дискурс – один из эффективных инструментов, непременно входящих в набор «орудий слабых».

Чем же отличается развитая дискурсивная практика или, иначе говоря, конкретный, осознаваемый в его определенности дискурс от расшифрованного текста социологического интервью? Как различить дискурс и интервью? Как отделить конкретную дискурсивную практику от записанного на диктофон крестьянского нарратива, интервью, которые являются по форме ответами респондента на вопросы социолога? Не является ли расшифрованный текст интервью непосредственным воплощением, бытием дискурсивной практики опрошенного? По форме, несомненно, является. Вместе с тем любое, сколь угодно развернутое интервью, записанное по всем правилам, в соответствии с заранее разработанным гидом, является лишь суммой, композицией, перечнем вопросов социолога и ответов респондента. Своеобразным информационным телом. Но есть ли в этом теле душа? Где скрывается сущность, по которой можно судить (вновь сошлемся на определение М. Фуко) о «совокупности анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания»? Иначе говоря, как вычленить из этого записанного текстового пространства дискурс? Очень просто. Нужно произвести с текстом операцию флотации, обогащения, извлечения его содержательных, подлинно дискурсивных, фракций. По форме эта операция такова: нужно убрать из поля зрения, «отбросить» те фрагменты интервью, которые выглядят как перемежающиеся, неразвернутые, вопросы и ответы. Сами по себе они, несомненно, информативны. Но глубинная содержательность таких фрагментов обнаруживается только в их сцеплении. Только в диалоге социолога и респондента.

Вопрошание и ответствование – это форма, которая, конечно, содержит дискурсивность. Но данная форма должна быть взята как некое целое, как некий интеллектуально осуществленный монтаж и синтез. Однако формальная диалогичность интервью, которое всякий раз выглядит как допрос (поскольку активная сторона – вопрошающий социолог), маскирует и порой искажает органику дискурсивности респондента – в силу именно фрагментизации, нарезки, «клипования» текста интервью. Такой дискурс изначально комбинированный, поскольку он принадлежит сразу двум субъектам. Это, в сущности, дискурс социолога и интервьюируемого, поскольку и тот и другой инстинктивно, в целях взаимопонимания, подлаживаются друг к другу и артельно, сообща поддерживают, технологически обеспечивают плавное развертывание событийной ткани. Вот пример такого совместного комбинированного дискурса. Записан этот диалог еще при Советском Союзе, 3 ноября 1990 года в селе Лох (Саратовская область). В то время в общественной атмосфере происходило обостренное осмысление пройденного страной пути, нащупывались пути в будущее. Разговаривал я с бывшим председателем здешнего колхоза «Красная Звезда» В. К. Казанкиным, 83-летним ветераном.

В. Казанкин: Родом я из Саратовского приюта. Родителей своих я не знаю. В Лох меня взяла Казанкина Мария Николаевна, когда я был еще грудной ребенок. А приютская моя фамилия – Викторов Виктор Викторович.

В. Виноградский: Вы жили здесь, в Лоху, все время, с рождения?

В. Казанкин: Все время, да. Здесь я и ушел на пенсию.

В. Виноградский: Нам местные сказали, что вы были здесь председателем колхоза?

В. Казанкин: Да, с 1930 года я работаю в колхозе – полеводом, бригадиром. Председателем. Потом работал директором пункта. Заготзерно…

В. Виноградский: А вы учились где-нибудь?

В. Казанкин: Да, в школе, а потом в сельхозинституте имени Калинина. В Саратове.

В. Виноградский: А в армию вы отсюда, из Лоха, ушли?

В. Казанкин: Нет, не отсюда, а с Вихляйки, соседнего села. Служил я на иранской границе. Потом воевал всю войну, был ранен, контужен.

В. Виноградский: Виктор Кузьмич, известно, что в 1930-х годах были репрессии, коллективизация. Вы помните это время?

В. Казанкин: Да, я в то время был в колхозе, бригадиром. 1200 хозяйств было в Лоху – это 1930 год. Я – бригадир полеводческой бригады, седьмой. Коллективизацию я проводил. (Умолкает.)

В. Виноградский: А что еще из той поры, из коллективизации вам запомнилось? Какие трудности или, наоборот, какие хорошие моменты?

В. Казанкин: Да что хорошего?!. Косили вручную… Серпами, крюками косили. Все тогда трудно было. А потом пошли комбайны, пошли трактора. А раньше на руках пахали, сеяли, убирали.

В. Виноградский: О вас, Виктор Кузьмич, лоховские жители хорошо вспоминают.

В. Казанкин: Да, колхоз – миллионер был!.. У нас сад – 60 гектаров был, кирпичный завод свой был, глина местная. Из Саратова приезжали, делали экспертизу.

В. Виноградский: А когда колхозники стали жить более-менее хорошо, свободно?

В. Казанкин: Вот, уже после войны, при мне стали жить хорошо.

В. Виноградский: А до войны, до коллективизации как жили?

В. Казанкин: До коллективизации единоличники хорошо жили. У него – две коровы обычно, а то и больше, теленок, лошадь своя. Сами сеяли, бороновали. Так что колхоз был хороший в 1930 году, когда его организовали. Около 300 лошадей было, 180 или 190 быков было рабочих.

В. Виноградский: Вот, я опять хочу спросить – когда тракторов не было, тяжело было пахать, боронить, а все-таки, по вашим словам, единоличники жили лучше, чем в колхозе. Почему так?.. Что, люди, что ли, были другие?..

В. Казанкин: Да люди те же. Но – работали они для себя: вспашут, посеют. Все свое – своя лошадь, свой бык. Все свое!

В. Виноградский: А они что-нибудь продавали?

В. Казанкин: Ну, так: хлеба пудика два-три продаст, молока немножко. Для себя жили! Земли у нас было 20 соток на человека, а в семье было по пять-шесть человек.

В. Виноградский: Виктор Кузьмич, а у кого было больше власти в селе – у председателя колхоза или у председателя сельсовета? Ведь вы были и тем и другим?

В. Казанкин: Да примерно одинаково. Но в большинстве идут люди ко мне, к председателю колхоза, – кому денег, кому подводу, кому машину.
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4