Ожог
Василий Павлович Аксенов

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 31 >>

Он кивнул на растроганных, молчаливо топчущихся «стиляг».

– Конечно, отпущу, – смиренно произнес Крюшкин. – Вот только стихотворение им прочту, может, что-нибудь поймут. Вы идите, товарищ Саблер, а я им стихотворение прочту.

Он вышел на середину и, по-прежнему не открывая глаз, мирно и задушевно проговорил:

– Ребята, девчата, вот послушайте стихотворение. Это он, я узнаю его, в блюдечках-очках спасательных кругов...

У Самсика под носом стало мокро от волнения, и он вышел из штаба, потому что знал это стихотворение наизусть и не хотел лишний раз расстраиваться.

* * *

...К середине ночи нарком Киров уступает свой проспект прежним хозяевам, и весь Конногвардейский затихает, и во всех его зеркальных окнах отражается нечто таинственное, уж не кирасы ли, не кивера ли?

По чистому звонкому асфальту я пересек улицу, покопался в мусорной урне, нашел окурок «Авроры», привалился спиной к чугунной решетке и закурил. Чугунные гоплиты в шлемах с гребнями сжимали копья за моей спиной, а в это время в штабе комсомольских дружин на Невском артистически жестикулировал Крюшкин, и задумчиво смотрели на него сержант, стиляги и рабочая молодежь.

«Ведь можно же по-человечески же, вот же, можно же», – помнится, подумал я о Крюшкине и, помнится, за-плакал.

– Ну что ты вечно копаешься в мусоре, Самсик? – услышал голос, полный нежной насмешки. – На, кури!

Рядом со мной стояла и протягивала полную пачку «Авроры» собственной персоной Марина Влади в туго перехваченном по талии плаще французской работы.

– Как ты здесь оказалась? – запинаясь, спросил я.

– Я тебя ждала. – Она усмехнулась и пошла к площади Льва Толстого, легко постукивая немыслимо тонкими каблучками. Удивительно, но были мы совсем одни на всем Конногвардейском, и я один любовался ее походкой, и ветер с Аптекарского острова шевелил ее соломенные волосы только в мою честь.

– Ты ведь рыжего чувиха? Рыжего, клетчатого? Того, с «Победой»? – спросил я, волоча за ней левую ногу, чтобы не особенно шлепала расслоившаяся в эту тревожную ночь подошва.

– Это он так считает, – ответила она печально, – а на самом деле я твоя чувиха, Самсик, твой кадр.

– Как тебя зовут? – спросил я, задыхаясь; вот именно – задыхаясь.

– Арина Белякова.

– А где ты учишься?

– Рядом, в медицинском.

Боги, боги греческие и римские!

– А где ты живешь?

– В Бармалеевом переулке. Знаешь?

Боги, боги петербургские, невские и чухонские!

– Хватит тебе ногу тянуть, Самсик! Шлепай своими опорками сколько хочешь. Все равно я тебя люблю. Ну, обними меня за плечи, не бойся.

...Между тем, пока Самсик обнимал крепкое, немного острое плечо Арины Беляковой, обстановка в штабе комсомольской дружины резко переменилась.

Распалившийся от стихов Крюшкин бил теперь металлическим голосом в цель – в ампирную люстру:

В наших жилах кровь, а не водица!
Мы идем сквозь револьверный лай!

Дружинники с новой энергией кромсали брюки стилягам, выстригали на их головах карательные полосы и тонзуры, фотографировали всех этих «кто нам мешает жить». Сержант, тихо матерясь, пил в углу чай с еврейской пастилой.

...А в Бармалеевом переулке возле дома Арины Беляковой царило странное оживление. Жильцы покидали свой дом, гранитную твердыню с колоннами черного мрамора, бывшее посольство бухарского эмира в Санкт-Петербурге.

– Вредительство, – разъяснял обстановку домоуправ, человек старой закалки. – Никак они нам, товарищи, не дают спокойно жить и строить. Ну, ничего, сейчас приедут, разберутся.

Жильцы, однако, возражали, что он опять не тех вызвал, что вызывать надо не «товарищей», а обыкновенную пожарную команду.

Дом, собственно говоря, пока не горел, но все его коммуникации – электрические провода, телефонные, радиотрансляция, газ, канализация, паровое отопление – были раскалены до последней степени, светились сквозь стены всеми цветами спектра, рисуя в глухой ночи Бармалеева переулка удивительно красивый потрескивающий каркас. Дом был готов для любви.

– Вот удача, – прошептала Арина Белякова, – предки теперь до утра на чемоданах просидят.

Она скользнула за афишную тумбу, потянула Самсика, пробежала вместе с ним открытое пространство, пролезла во двор и припустила к черной лестнице.

Самсик бежал за ней – что же ему оставалось делать? – бежал за мелькающей в темноте белой гривой, похожей на лисий хвост, бежал с заячьим сердцем... заяц преследовал лису, обмирая от страха.

Он прекрасно понимал, куда идет дело – к роковому моменту, к скандалу, к катастрофе, к разоблачению! Эта медичка не ограничится объятиями и поцелуями, блаженным трепетом, который в их кругу назывался «обжимоном» и был для Самсика пределом мечтаний. Он даже умел целоваться, наш бедный Самсик, он целовался «клево» (одна чувиха так и сказала: «Ты клево целуешься, Самсик»), то есть он даже умел в дьявольском порыве проталкивать свой язык сквозь зубы очередной жертвы (их было три) и щекотать языком полость рта. Дальше душа его не проникала, и, когда друзья лабухи начинали говорить о «палках», о «дураках под кожей», Самсик мог лишь цинически понимающе усмехаться, а душа-то его бродила, как коза по опушке непостижимого и страшного леса.

Иногда ночью, просыпаясь на раскладушке под столом у Фриды Ицхоковны или на тюфячке возле газовой плиты в Четвертой роте, Самсик ощупывал свое тело и с гордостью убеждался в своей мощи, в своей способности к совокуплению с лицами противоположного пола, но само это слово «совокупление» вдруг вселяло в него непонятное отчаяние, физическая суть явления казалась ему чудовищной, невозможной, и гордый его вымпел обвисал мокрой тряпочкой.

Вот и сейчас, чуть не плача, он о становился посреди темной комнаты, сквозь обои и ковры которой просвечивали раскаленные провода, а под окном пылал огненной гусеницей радиатор отопления.

– Ох, вот мы и одни, – прошептала девушка.

– Ох, да что же ты так стоишь?

– Ох, расстегни мне вот здесь...

– Ох, Самсик, милый...

я поймала тебя не бойся не бойся я вовсе не блядь я тоже еще ничего не умею почти ничего как и ты потрогай меня вот здесь возьми вот это можно я тебя потрогаю не бойся маленький не убегай.

Она его трогала длинными пальцами, трогала долго и терпеливо. Она была голой, просвечивала сквозь какую-то паутинку, в раскаленном сумраке аварийного дома соски ее грудей сверкали, словно чьи-то лесные глаза. Он вдруг забыл страшное слово «совокупление», забыл и сам себя, Самсика Саблера, забыл и Марину Влади, и Арину Белякову, и джаз, и Сталина, и Тольку фон Штейнбока, и, все это забыв, взял женщину и ринулся вместе с ней с крутизны в темный тоннель, загибающийся, как улитка.

Со стороны все это выглядело довольно смешно: бестолковые тычки, сорванный хрип с повизгиваньем, чмоканье влажной кожи.. но вот все соединилось, все сошлось, и через какое-то время, показавшееся нашему герою бесконечным, а на самом-то деле очень непродолжительное, Самсик пришел в себя уже муш-ш-шиной.

Она еще изнемогала в стороне, кусала подушку, что-то бормотала, смиряя свою потревоженную плоть, и вдруг увидела – он уже сигаретой дымит! – и разозлилась – тоже мне любовник! – но потом вспомнила о своей миссии и ласково ему улыбнулась – кури, кури, малыш!

Миссия ее была очень важной, хотя и немного смешной для европейской девушки. Вот уже полгода после выхода фильма на здешние экраны она разгуливала по мокрым тревожным улицам этого города, откуда когда-то бежала с Институтом Благородных Девиц, и неожиданно, всегда неожиданно подходила к местным самсикам, замороченным сталинским выкормышам, и уводила их с собой в аварийные дома серебряного века, учила их любви, являлась им как незабываемый образ свободы.

* * *

Он бросил сигарету и полез целоваться.

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 31 >>