Ходи, серце, до мене!
На зов его, как по щучьему велению, тотчас показался с другого конца спальни дядька Симон.
Симон был специальным дядькой Гоголя. В первое время по открытии Нежинской гимназии, учебное начальство было в большом затруднении приискать достаточное число надежной прислуги и потому не препятствовало воспитанникам иметь при себе дядек из своих крепостных людей. Так и старик Симон, состоявший до тех пор дворовым поваром в Васильевке, попал в Нежин дядькой к своему панычу. К новым обязанностям своим он отнесся со всею беззаветной преданностью, какой в те патриархальные времена отличались крепостные «хороших» господ, к числу каковых, бесспорно, принадлежали и родители Гоголя. В начале пребывания в Нежине, когда дичок-паныч сильно тосковал еще по родному дому и, ложась спать, всякий раз, бывало, заливался слезами, Симон целые ночи напролет просиживал на табурете у изголовья плачущего и шепотом урезонивал безутешного, но обыкновенно достигал своей цели только при помощи припасенной на всякий случай «бонбошки». Понемногу мальчик, правда, обжился в чужой обстановке; но Симон, это единственное наличное звено, связывавшее с родительским домом, был ему по-прежнему «свой человек», которому без оглядки можно было доверять самые конфиденциальные поручения.
– Что треба панычу? – недовольным тоном спросил Симон. – Знать, все бонбошки опять вышли? Денег у меня ни гроша уже не осталось, – лучше и не проси.
– В одном кармане сочельник, в другом чистый понедельник? Старая, брат, песня! – сказал паныч, отмахиваясь своим бумажным свертком. – Дело теперь не в бонбошках, а вот в чем: достань-ка аршин и смерь мне сию штуку.
Но тут он заметил заглядывавшего к ним в дверь Данилевского.
– Э-э, ты чего там подсматриваешь? Не гляди, душенька! Ну, прошу тебя!
Данилевский отретировался; но когда, немного погодя, Гоголь прошел обратно в музей, друг его отправился на поиски Симона. Нашел он его в нижних сенях около кухни за какой-то столярной работой: наколов топором из доски четыре бруска и обтесав их, старик вымеривал теперь аршином каждый брусок, а потом стал прилаживать их один к другому. На полу около него стоял ящик с гвоздями и разными столярными принадлежностями.
– Ты что это, Симон, рамку для паныча мастеришь? – спросил Данилевский. – Не по твоей, небось, поварской части?
Симон исподлобья сумрачно покосился на вопрошающего, обтер рукавом пот, выступивший на лбу от непривычной работы, и забрюзжал в ответ:
– Смастеришь тут! Ступай, батюшка, ступай, еще простуду схватишь: сени-то ведь не топлены.
В это время хлопнула дверь со двора и вошел к ним в сени один из сторожей, Кондрат, или, по местному говору, Киндрат, заведовавший осветительными материалами гимназии.
– А что, братику Киндрате, – обратился к нему Симон, – не найдется ль у тебя на мой пай три-четыре огарочка?
– Отчего не найтись, – отвечал Кондрат. – А на что тебе?
– Стало, надоть. Уважь.
– Да ты наперед скажи: на что?
– Ввечеру узнаешь.
Старик был крепко упрям, и добиваться от него чего-нибудь больше, очевидно, ни к чему бы не повело.
– Добре, – сказал Кондрат. – Зайди ужо на кухню.
И Данилевский со своей стороны счел уже бесполезным допытывать ворчуна-дядьку, тем более что и без того догадывался, к чему клонится дело.
От двух до четырех часов у гимназистов были два послеобеденных урока. Сегодня первый из этих уроков был опять «сборный» для грамматистов другого иностранного языка – немецкого. Временно этот язык преподавал профессор Михаила Васильевич Билевич, главным предметом которого были «политические науки»; но так как он, будучи уроженцем Венгрии, получил воспитание в Пештском университете и знал хорошо также немецкую словесность, то, впредь до приискания подходящего преподавателя, ему были поручены и уроки немецкого языка. Был он человек средних уже лет, характера тяжелого, раздражительного, строгий педант и в общении своем с ученикам представлял совершенный контраст с добряком Жан-Жаком Ландраженом: этот никогда не доводил дела до директора, тогда как у Михаилы Васильевича не проходило недели, чтобы директор, а то и педагогическая конференция не получали от него письменного рапорта о том или другом провинившемся школьнике. Воспитанники перед ним трепетали; но нельзя сказать, чтобы этот трепет отзывался благоприятно на их успехах в немецком языке, к которому они почти поголовно питали неодолимое отвращение.
Сегодня расположение духа Михаилы Васильевича было не хуже, но и не лучше обыкновенного. Шесть человек было переспрошено, и четверо из них стояли уже по четырем углам класса, а против фамилий их в журнале красовались толстые «палки». С каждой «палкой» темные брови профессора сдвигались гуще, и неспрошенные еще воспитанники неотступно следили за взглядом Михаилы Васильевича и гусиным пером в его руке, которым он водил сверху вниз и опять снизу вверх по журналу, намечая себе новые жертвы.
– Гоголь-Яновский! – внезапно раздался голос профессора.
Никто не откликнулся. Билевич поднял голову и зорко из-под нависших бровей обвел глазами ряды учеников.
– Яновского разве нет тут?
– Он не так здоров, – отвечал за отсутствовавшего Данилевский; при всем своем правдолюбии, он взял теперь из-за друга грех на душу.
– Да ведь давеча до обеда я видел его еще в коридоре?
– Галушек, знать, за обедом объелся: мы оба с ним до них большие охотники.
– Ну, так мы для памяти изобразим здесь нам обоим также по галушке, – с сухой иронией произнес профессор и вывел в журнале против фамилий Гоголя-Яновского и Данилевского по сферическому знаку, имевшему в самом деле отдаленное сходство с галушкой.
– Да за что же это, Михаила Васильевич, помилуйте! – запротестовал Данилевский. – Может, мы с ним великолепно выучили урок…
– Как великолепно выучил его Яновский – покажет будущее, до него мы доберемся; а вас мы сейчас проберем по косточкам; пожалуйте-ка к доске.
Данилевскому этого только и нужно было. Он действительно хорошо знал урок и, выйдя к доске, ответил на каждый из предложенных вопросов без запинки.
– Гм… – промычал не ожидавший такого результата Михаила Васильевич, обмакнул перо в чернильницу, в нерешительности помахал им с минуту по воздуху и затем, словно нехотя, в одну из галушек вставил микроскопическую тройку.
– Вот что я вам скажу, Данилевский, – промолвил он благосклоннее обыкновенного, исподлобья озирая с головы до ног стоявшего перед ним стройного, красивого отрока, – задатки у вас от натуры добрые. Зачем же вы дружите с этим ленивцем Яновским?..
Кровь хлынула в щеки Данилевского.
– Простите, Михаила Васильевич, – сказал он, – но вы, может быть, не знаете, что мы дружны с ним давным-давно, с малолетства, что и отцы наши…
– Слышал. Оставим это. Кто из надзирателей у вас нынче дежурный?
– Зельднер, Егор Иванович.
Так сходите-ка за ним и попросите сюда.
Надзиратель, очевидно, должен был бы разыскать сбежавшего и доставить его в класс во что бы то ни стало. Надо было предупредить Никошу, который, наверное, корпит теперь над своим «сюрпризом» в «музее». Оказался он, действительно, в «музее» за живописной работой, не имевшей ничего общего с классными занятиями. Увидев входящего, Гоголь накрыл свой рисунок рукавом и с неудовольствием спросил, что ему нужно. Когда же Данилевский рассказал, в чем дело, художник наш прервал его на последних словах:
– Значит, галушка мне уже поставлена? О чем же еще хлопотать? О второй галушке?
– Но Зельднер застанет тебя здесь…
– Не застанет, если ты не найдешь его.
– Но найти его очень нетрудно.
– В этом-то и вся задача твоя, чтобы искать его там, где его нет. Ну, будь здоров, уходи, пожалуйста! Не то, право, не поспею.
И верный друг пошел искать надзирателя там, где его не было. А тут наступила пятиминутная перемена, и ученики «сборного» немецкого урока разбрелись по своим «научным» классам. Не дождавшись ни Данилевского, ни Зедьднера, профессор Билевич, по выходе из класса, сам передал, что нужно, ходившему по коридору надзирателю, и тот не замедлил разослать дежурных сторожей за Яновским. С тяжелым сердцем живописец должен был оторваться от своей работы и плестись в класс, где предстоял еще последний урок – география.
Но едва только преподаватель этого предмета, Алексей Михайлович Самойленко, переступил порог класса, как Гоголь, незамеченный, проскочил в коридор. Здесь, однако, он тотчас наткнутся на надзирателя.
Егор Иванович Зельднер, в полном смысле слова аккуратный немец, исполнял свои надзирательские обязанности с примерным рвением. По регламенту воспитанники должны были во время рекреаций говорить между собой либо по-немецки, либо по-французски, смотря по тому, кто состоял при них дежурным: надзиратель немец или француз. И Егор Иванович в первые месяцы службы очень строго наблюдал за тем, чтобы в его дежурство говорили только по-немецки, а ослушников подвергал установленной каре, оставляя их без чая или без сладкого блюда. Но что поделаешь с этими варварами, «mit diesen Barbaren», если они ни аза не смыслят по-немецки? Поневоле приходилось самому ломать язык и мешать благородную родную речь с варварской. Еще менее, конечно, виноват был Егор Иванович в том, что природа наделила его высоким тенором, переходившим в крикливый фальцет, сухопарой фигурой на несоразмерно длинных с кривизной ногах, на которых он шагал, как на ходулях, отнюдь не классическим профилем, водянистого цвета глазами и ершистой шевелюрой, которая не поддавалась ни гребню, ни щетке.
Как бы то ни было, но, по милости своей ломаной русской речи, необычного тембра голосовых струн и еще более необычной внешности, Зельднер, при всем служебном усердии, не пользовался, к сожалению, у воспитанников надлежащим авторитетом.
– Wohin, wohin, mein Lieber?[5 - Куда, куда, мой дорогой? (нем.)] – задержал он Гоголя, когда тот хотел было шмыгнуть мимо.