– Ничего, милый, садись, говорят тебе: киселем брюха не испортишь. А где же этот молодчик-то, Михайлой звать, что ли? – продолжал купец, обертываясь к выходной двери. – А, здорово, добрый молодец! Жалко: по-нашему, по-русски, чай, не говоришь тоже?
Стоявший в дверях Михайло нерешительно подошел ближе.
– Говорю… Я сам тоже русский.
– Русский! Слава Тебе, Господи! Раз-то хоть опять со своим братом, русским человеком, душу отведешь! Прошу к нашему шалашу, гость будешь.
– Спасибо, почтенный.
Осенясь крестом, Михайло подсел также к столу.
– Слышал я, братец, отсюда в окошко, слышал, как это ты им про свалку свою с турицей сказывал, – говорил проезжий, с удовольствием оглядывая статную фигуру молодого полещука. – Хоть сам-то я по-здешнему, по-хохлацкому, говорить не горазд, а понимать понимаю. Отличился, брат, надо признать. Сам я, скажу прямо, ни в жизнь не посмел бы тягаться с этаким чудищем, наутек бы пошел. А, да вот и тот самый бычок никак?
Рахиль втащила в это время туренка в корчму.
– Ишь ты, какой ядреный! – восхищался купец. – А что, друг, не предоставишь ли его мне, а?
– Я отдал его уже вон хозяйской дочке.
– Уступи-ка мне его, красавица! – на ломаном малорусском языке обратился к ней гость. – Не знаешь, как удружишь.
– Нет, ни за что! – наотрез отказала молодая еврейка, прижимая к себе туренка.
– Купи, так уступим, – отозвался с другого конца корчмы хозяин.
– За ценой мы не постоим. Что возьмешь за него?
– Но я же не отдам его, татэле! – запротестовала Рахиль.
Жадный содержатель корчмы разразился в ответ целым потоком еврейской брани. Купец только рукой отмахнулся и обратился опять к полещуку:
– А что, добрый молодец, имя-то тебе ведь Михайло?
– Михайло.
– А по отечеству как величать?
– Андреич.
– Михайло Андреич? Так-с. Из каких будешь? Пользуясь тем, что рот у него был набит съестным.
Михайло не торопился с ответом. Сделав из кружки глубокий глоток, он откашлянулся и затем уже ответил:
– Я тут не издалеча: из-под Новограда-Северского.
– Из-под Северского? Да ведь и я тамошний! То-то мне из лица ты с места знаком будто показался. Постой, постой, на кого это ты схож?.. Дай Бог памяти… Да нет, то боярин и князь родовитый. А ты, молодец, ведь не княжеского рода?
– Я – крестьянский сын, – поспешил уверить любопытного опрашиваемый, однако отворотил лицо от окошка, откуда падал на него слишком яркий свет. – Наша деревенька маленькая; ее и в Северском редко кто знает: Березайкой называется.
– Березайкой? Не слыхал что-то. А сюда-то, на Волынь, тебя как занесло? Не от голода ли тоже, от нужды горькой в темный бор бежал?
– От голода, точно, от голодной смерти.
– И дома у себя никого родных не оставил?
– Никого.
– Все от голода же перемерли?
– Все: и родители, и сестра, и два братика.
– Так, милый, так. Много нонече по белу свету вашего голодного брата мыкается. Прогневили мы, знать, Господа. Грехи наши тяжкие! Ешь, сердечный, кушай во здравие – не обедняешь. А чтоб и тебе тоже знать, с кем хлеб-соль ведешь, и сам скажусь тебе. В Северске бываючи, про купца Биркина, чай, слышал?
– Как не слыхать!
– Еще бы нет! Всякий мальчонка уличный тебе пальцем дом Биркина, Степана Маркича, укажет. Ну, этот Биркин, значит, мы самые и есть. Не богатеи какие, а живем в добром достатке, жаловаться не можем. Родом-то из Белокаменной; после отца нас четверо братьев осталось: Иван, Андрей, я – Степан, да Гордей. Но там, в Москве, вместе нам тесно стало. Старший-то, Иван, само собою, отцовскую торговлю принял и один на месте засел. Мы же, прочие, как выделил нас, рассеялись по матушке-Руси, основались кто где: Андрей – в Нижнем; я – в Северском; а меньшой-то, Гордей, сюда, за рубеж, к хохлам перевалил, с ярмарки на ярмарку кочевал да деньгу зашибал, Господь упокой его душу!
Купец Биркин троекратно перекрестился.
– Так его уж и на свете нет? – спросил Михайло. – А я так думал: не к братцу ли ты, Степан Маркич, сюда погостить собрался?
– Нет, самого его не довелось уже увидеть! – со вздохом отвечал Степан Маркович. – И навряд бы удосужился: своих дел – не оберешься. Да вот дочка-то после него, невеста, одна-одинехонька осталась, и именьица изрядная толика. Как бы ни было, а все по плоти племянницей мне доводится. Хошь не хошь, а пустился в путь. И бычка-то этого самого для нее торгую: надо ж девоньке гостинец привезти.
– Так она у вас, знать, охотница до мелкого зверья?
– Уж такая ли охотница, и – Боже мой! Сызмальства еще, увидит, случится, в окно, как уличные ребятки кошку, собаку мучат, – пошлет сейчас силой отнять, к себе принести; обмоет, вычешет, накормит – ну, что твою куколку алибо ребенка; нянчится, возится; смеху-то, балованья-то! Такая шальная, право.
– Золотое, значит, сердце.
– Да уж там понимай как знаешь. Было б хошь серебряное, да в голове-то только меньше этой девичьей дури, сумятицы неразборной. Ведь по ее милости же вот которую неделю уже без толку кружусь, по чужим людям маюсь. И когда еще отыщу ее – одному Богу в небе известно.
– Да ты, Степан Маркыч, не знаешь разве, где она, где жил напоследок брат твой?
– Как не знать: дом то у него на Украине, в Лубнах.
– В Лубнах! Да ведь то будет еще подалей Киева?
– Куда подалей! Плутал я, братец ты мой, плутал; а тут еще непогодь, бездорожье великое: насилу добрался.
– Так, выходит, ты был уже там?
– Был-то, был, но племянницы уже не застал.
– Как не застал.
– Да уж – ау!
– Убежала?