– Нет, милый, храни Господь, такой порухи чести нашей она не сотворила б: честного, богобоязненного купецкого роду. Не уходом ушла, а, как по весне все равно птенчик, из гнездышка упорхнула. Не хотел я про эти дрязги наши по свету трезвонить, да так уж к слову молвилось; ведь ты, молодец, дальше не перескажешь?
– Кому же мне пересказать?
– И то правда: может, никогда больше не даст Бог свидеться. На Руси у нас недавно еще, правда, девицы затворницами, келейницами в светлицах своих жили. Ноне же, при царе Борисе Феодоровиче, им тоже вольготней стало: с опаской и бережью смеют иной раз и в людях показаться. А здесь, у ляхов, и толковать нечего: паненки с паничами, не за редкость, совсем запанибрата. Такой обиход, стало.
– Но ведь племянница же твоя, Степан Маркыч, жила на Украине; какие же там ляхи?
– Знамо, хохлы. Но дело-то, милый человек, вот какое. Брат Гордей, разъезжая тут вдоль и поперек по всему краю, заезжал, случалось, и к князьям Вишневецким. Их два брата ведь, этих Вишневецких.
– Князь Адам в Вишневце да князь Константин в Жалосцах. Наслышан тоже.
– Ну, вот. Русские ли они, или точно ляхи – сам шут их разберет. Оба на кровных полячках женаты; но старший, Константин, на дочери воеводы Сендомирского, Мнишка, и сам тоже веру их принял папскую. Про меньшого, Адама, врать не хочу; не знаю толком.
– Князь Адам, слышно, пока православный, – вставил Михайло.
– И благо ему. У князя-то Константина, изволишь видеть, в Жалосцах почасту молодая свояченица гостит, и тут-то Маруся, племянница моя, значит, и полюбилась ей.
– Так племянница твоя, видно, езжала тоже с отцом?
– Везде как есть; он ее от себя ни на шаг. Ну, а панна Марина-то, дочь воеводы, известно – полячка, сумела вежеством да лаской девочку приворожить к себе. Такая ж, говорят, шалунья, игрунья, привередница. Брату Гордею, знамо, лестно, что дочка его с воеводской дочерью дружбу водит. А девочке-то того паче, что паны вертихвосты с нею, что с заправской панной, лясы точат. Боюсь, как бы кругом ее не ополячили! Как помер тут у девчурки родитель, она и отпиши о том своей панне Марине, а та – вышли за ней сейчас колымагу, да шестериком, с вершниками, с гайдуками.
– Но как же она не дождалась тебя, родного дяди?
– Да я за делами-то, вишь, за дорогой я замешкался; да был тут еще, грех не грех, а случай такой: в доме-то родительском ей одной никоим, значит, образом оставаться уже не пристало…
– Что так?
Степан Маркович почесал в затылке и махнул рукой.
– Э-эх! Будь она мне родная дочка – и то я, может, не попенял бы ей: такая, знать, статья подошла. Что сор из избы выносить… Но мне-то, братец, рассуди, каково-то было? Приезжаю – глядь, ан девоньки моей и след простыл! Что да как? В Самбор, мол, укатила, к воеводе Сендомирскому. Вот тебе и сказ! На другой край бела света, значит, да к полякам! Того гляди, чтобы ей, голубушке, грешным делом, какого дурна не учинилося. В погоню послать некого; а сам ни дороги-то, ни порядков здешних не знаю. Как быть? Туда-сюда. Тут вожатого мне, душевного этого человека, Данилу Дударя, сам Бог послал. Эге! Да он никак уж и спать завалился? Эй, Данилка, спишь что ли?
Запорожец растянулся, в самом деле, на лавке, подложив под голову руки, и отвечал только звучным храпом и носовым свистом.
– Так и есть, носом песни играет, – сказал купец Биркин, – времени терять не любит: ест, пьет, спит сколько влезет, да временем разве жида поколотит.
– А он у тебя на каком положении? – спросил Михайло.
– Да вот на каком: ешь, пей вволю; а как вернемся из Самбора – полсотни корабленников на стол. Ему-то ведь в диво: только у молодца золотца, что пуговка оловца; совсем испрохарчился.
– Казак запорожский?
– Да, гулящий, отставной козы барабанщик. Родом-то он тоже наш брат, русский, вольный казак с Дону. Да набедокурил, знать, у своих, житья ему там не стало; перебрался к украинским казакам в Сечу их Запорожскую. Но и там-то не ужился, пошел мыкаться по белу свету. Одно слово: забубенная головушка! Но зато за ним, что за горой, что за Архангелом с мечом: в обиду не даст.
Глава четвертая
Чем хорош был царь Борис
– А что, Степан Маркыч, – спросил дикарь, – ты недавно ведь из наших краев: правда ль, что царь Борис теперь народ из своей казны кормит?
– Бают кормит, – отвечал Степан Маркович, – по 50 тысяч денег[1 - То есть копеек, которых 100, как и теперь, составляли рубль.] на нищую братию в день раздает да по тысячам четвертей хлеба из царских закромов своих за полцены отпускает, а вдовицам, бедным да сиротам – тем и безденежно.
– Безденежно – пссь! Выгодное дело, гешефт! – не утерпел ввернуть тут свое слово хозяин корчмы, чутко прислушивавшийся из-за стойки к беседе гостей и понимавший, видно, также по-русски. – А мы-то не то слышали…
– Что же ты, братец, слышал? – через плечо спросил Биркин.
– Слышали… Да вы что, добродию, господин честной: купец торговый тоже будете?
– Купец, да.
– Хе-хе! Ловкие вы люди, уй, ловкие, умелые! Купец нахмурился.
– Слышали мы, что вы с тех царских магазинов хлеб за гроши покупали, а бедным людям за карбованцы продавали. Ото процент, ото гешефт!
Биркина передернуло.
– Молчи, собака! – с сердцем произнес он. – Собака есть, да палки нет.
– Да статочное ли дело, Степан Маркыч? – воскликнул Михайло. – Одни православные на счет других корыстуются, когда надо всеми смерть висит!
– Э, милый человек! Двух смертей не бывать, а одной не миновать. Ты вот сам поразмысли: что такое тысяча, другая четвертей хлеба на все царство московское? Ведь это, почитай, на душу чуть не по зернышку придется. А куплей-продажей торг стоит: перекупить, перепродать – ан в карман-то, глядь, лишний рубль и перепал.
– А каждый рубль души христианской стоит!
– Кому на роду написано помереть, тому все одно не жить. Дело житейское! А царю Борису Феодоровичу все же щедрота его на том свете зачтется. Воистину сдержал он, памятует слово, что дал всенародно при выборе на царство! «Бог свидетель, – обещал он, – что никто в моем царстве не будет нищ и наг!» И, тряся верх своей рубахи, примолвил: «сию последнюю разделю с народом». И, по сказанному, как по писанному, сирым и вдовым заступник, нищей братии щедрый податель; никого, самих мертвых не забывает: по улицам тела их подбирать велит, обмывать да одевать в чистые рубахи, обувать в красные коты, а там со всем почетом в скудельницах хоронить.
Молодого дикаря практическая философия торгового человека не совсем, казалось, еще убедила.
– Народ теперь, значит, меньше ропщет? – спросил он.
– Меньше ли, больше ли – где весы возьмешь взвесить? – осторожно отозвался Биркин.
– Так жить-то на Руси не легче прежнего?
– Не легко, милый человек, не легко.
– И Годунова все клянут?
– Есть и такие, что не одобряют, очень не одобряют. Да на всех нешто угодишь? Вот хошь бы ваша братия, мужики да холопы, клянут кабалу: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» А каково-то, скажи, жилось вам до этой кабалы? Кто посильнее из вельмож да попов, тот вас и за чуб, и переманит, а мелкопоместные бары хошь волком вой, совсем без рук. Ну, а теперича шабаш: у кого кто закрепился, на того и трудись. За то и спасибо царю Борису Федоровичу, что не вельможным одним мирволит, а и о простых мирянах печется.
– А вас-то, торговых людей, разве он не теснит?
– Нас? – будто удивился Биркин. – Чем же, примерно?
– Как чем? Сколько немцев-то этих к нам напустил, каких льгот им надавал! И валят они к нам, что саранча залетная, из Гданска, из Любка, из свейского королевства, из аглицкой земли, буймистров своих и ратманов подсылают; а Годунов их, как великих послов принимает, не знает как и чем ублажить: отводит им на Арбате боярские хоромы; жалует их кафтанами на шелку, из бархату, из золотой парчи; оделяет деньгами по пятьдесят рублей на брата; оделяет землею с сотнями душ, а о всяком съестном: мясе да рыбе, масле да сыре, вине, пиве да меде – и разговаривать нечего; за царский стол свой, за царскую хлеб-соль сажает; первым боярам своим велит земно кланяться дорогим гостям, прислуживать. И возносит его, понятно, хитрая немчура превыше царя небесного, славословит великодушие государя московского; а мы-то, люди русские, православные, глядючи, только облизывайся да усы обтирай!
Патриотический пыл молодого полещука разжег понемногу и степенного торгового человека. Степан Маркович духом опорожнил свою кружку и с таким азартом брякнул ее на стол, что вся посуда на столе зазвенела.
– Все бы это еще куда ни шло, – промолвил он, – пускай бояре шею гнут – и им не мешает; но что и взаправду обидно, так это то, что проходимцам этим дают жалованные грамоты на беспошлинный торг по всей Руси!