Не станем описывать ни приготовлений к похоронам, ни самого печального обряда. Скажем только, что хлопоты по погребению Ластов, занявший в гимназии в счет жалованья до двухсот рублей, взял все на себя и исполнил все с безупречным тщанием и точностью. Некоторые лишь частности, как-то: одевание умершей, украшение гроба живыми цветами, предоставил он Анне Никитишне и приглашенным им дочерям кондитера-энгадинца; этих последних, кстати, попросил он и известить кого следовало на родине о кончине швейцарки.
Но как только бедной Маше был отдан последний долг, учитель впал в полную апатию. Ни жалобой, ни вздохом не выражал он своего горя: с невозмутимым равнодушием глядел он на все совершавшееся около него; потолок мог бы обрушиться на него – и тут бы он, кажется, не сделал шагу для своего спасенья. От частных уроков он отказался: не для кого было трудиться. В гимназию ходил, но более для уплаты занятых на погребение денег. Даже к малютке-сыну он оставался почти безразличен: принесут – хорошо, приласкает; не принесут – не спросит. На встречавшихся ему на улице женщин, особенно на молодых, дышавших красотою и свежестью, он просто глядеть не мог, отворачивался с отвращением. В былое время любил он напевать что-нибудь, насвистывать; теперь целый день угрюмо безмолвствовал; изредка лишь замурлычит глухим голосом последний куплет любимого романса покойной – «Вьется ласточка»:
У меня была
Также ласточка,
Белогрудая
Душа-пташечка;
Да свила судьба
Ей уж гнездышко
Во сырой земле
Вековечное!
В свободное от занятий время, несмотря ни на какую непогодь, он ездил на кладбище и возвращался только к ночи. Анна Никитишна ходила как не своя:
«Ну, вот, одну свезли на Волково, а тут того гляди, что и он, касатик, отправится! Не к добру на могилу к ней ездит он, ох, не к добру! Долго ли простудиться, занемочь… Эко, право, наказанье господне!»
Оправдались тревоги старухи: вернувшись раз поздно с кладбища, Ластов жаловался на сильную головную боль, на холод и выпил липового цвету; к утру он лежал уже в бреду. Когда же растерявшаяся хозяйка сбегала за ближайшим доктором, тот объявил ей, что жилец ее в горячке.
XXV
Последние слезы
О горе былом,
И первые грезы
О счастье ином…
А. Майков
Фантастические исчадия причудливого горячечного бреда имеют много общего с творениями известного рода драматургов: и там и здесь все три единства, и даже более, соблюдены в точности. Давно прошедшее сочетается без малейшего стеснения с настоящим и с ожидаемым будущим. Лица, никогда в глаза не видавшие друг друга, встречаются как давнишние знакомые, да в местности, сшитой на живую нитку из лоскутков Бог весть скольких стран и мест, отстоящих одно от другого на тысячи верст. Рьяный крылатый конь воображения переносится через любые барьеры и рвы анахронизмов и парадоксов. Однако в эффекте, достигаемом талантливыми нелепицами Сулье, Сарду и компании, с одной стороны, и отродьями гениальной богини болезненного бреда – с другой, пальма первенства бесспорно принадлежит горячке.
И перед омраченным умом Ластова развертывалась нескончаемая панорама разнообразнейших картин и положений, где швейцарская и итальянская флоры пересаживались на болотистую почву Петербурга, где личности, отошедшие уже в царство теней, восставали из гроба в прежнем своем виде, нимало сами не удивляясь такой несообразности.
В начале болезни Ластова первое место между являвшимися ему выходцами с того света занимала, понятным образом, покойная Мари. Мало-помалу, однако, образ ее начал стушевываться, заменяться другим. Вглядится ли больной попристальнее в нее – черно-бархатные, большие глаза ее незаметно примут голубой оттенок, углубятся в орбиты, решительно посинеют; лукаво вздернутый носик выпрямится в серьезный греческий; черты розовые, округлые, сентиментальные побледнеют, обрисуются резче, облагородятся сосредоточенною думою…
– Наденька… – пролепечет он.
Но в то же мгновение видение исчезнет; по-прежнему белеет в вышине потолок спальни, на фоне которого немедленно возобновляются замысловатые игры уродливых созданий расстроенного мозга.
Шли дни, шли недели, протекло два месяца. Прилетела вновь из-за моря молодая волшебница-весна, подула своим теплым дыханием – и рассеялись на небе свинцовые тучи, высохла мостовая, взвились резвые вихри пыли; заглянула в городские сады и скверы, прикоснулась цветущими пальцами к помертвелым древесным ветвям – и распустились деревья, зазеленели. Глянула она своим всеоживляющим оком и в келью нашего страдальца – как рукой сняло его недуг, как от здорового, долгого сна пробудился он в светлый майский полдень с совершенно свежей головою. Золотыми потоками врывался божий день в растворенное окно и наполнял все пространство небольшой спальни мерцающим блеском. Ластов огляделся: все вокруг было так чисто, так опрятно, на всем лежал отпечаток рачительной женской руки. Сам он, Ластов, был тщательно укутан в два одеяла – вероятно, из опасения, чтобы свежесть вливавшегося в окошко весеннего воздуха не повредила ему. Но ему стало жарко; сбросив верхнее одеяло на пол, нижнее он распахнул на груди и хотел приподняться. В глазах у него забегали огоньки, в изнеможении упал он назад на подушки и закрыл веки. С самой той минуты, когда он пробудился к действительности, он ни одной мыслью не возвращался еще к прошедшему; оно как будто улетучилось вместе с горячкой. Перед сомкнутыми глазами его пролетали какие-то светлые, неясные идейки, как в волшебном сне он мирно улыбался.
Тут тихонько отворилась дверь. Чьи-то осторожные шаги, с легким шелестом женского платья, приблизились к больному. Не шелохнувшись, продолжал он лежать в приятном забытьи. Кто-то поднял с полу сброшенное одеяло и накрыл им спящего. Чье-то теплое дыхание пахнуло ему в лицо, чьи-то свежие губы прикоснулись к его губам…
«Опять как во сне, – мелькнуло в голове у него. – Ужели в самом деле Наденька?»
Он раскрыл глаза.
– Ах! – отскочила с испугом склонившаяся над ним молодая стройная послушница и уже спасалась в соседнюю комнату. На пороге она одумалась и тихими шагами возвратилась к Ластову.
– Вы узнали меня, Лев Ильич? Вам, значит, лучше? – взволнованно спросила она.
– Никогда я не чувствовал себя лучше, – весело отвечал он. – Только слаб еще: попробовал было приподняться, да голова закружилась, как у пьяного.
– Еще бы. Вам и нельзя еще вставать. Позвольте-ка пульс.
С улыбкой достал он из-под покрывала руку. Наденька указательным и большим пальцами взяла ее за сочленение кисти и, сдвинув брови, стала считать про себя удары. Складки на лбу ее сгладились.
– Ну, опасность миновала, лихорадки нет и следа. Теперь… – сказала она, и голос ее принял грустный оттенок, – теперь я могу оставить вас, оставить сыночка вашего, маленького Левеньку, к которому привязалась, как к родному сыну…
В глазах у Ластова потемнело; он схватился рукою за сердце. Его, как ударом молнии, мгновенно поразило воспоминание о минувшей счастливой жизни с бедной Машей, которой уже нет в живых, которая по себе оставила ему только сына. Он с трудом перевел дыхание.
– Надежда Николаевна, – промолвил он, – что сын мой, здоров?
– Ах, Боже мой, – спохватилась Наденька, – ведь вы его со времени вашей болезни и не видали. Как же, здоровехонек. Какой он, я вам скажу, милашка! Просто, херувимчик. Ну, да я вам сейчас покажу его.
Она поспешила выйти и вслед затем воротилась с трехмесячным младенцем на руках. Следовавшая за ней кормилица остановилась в дверях.
– Смотрите же, Лев Ильич, ну, не душка ли он? Поклонись, Левенька, папаше, поклонись, – продолжала послушница, качая малютку в направлении к больному. – Он и смеяться уже умеет, право. Засмейся-ка, мальчик мой, засмейся папаше? Нет, не хочет, характер свой, значит, тоже есть; зато, случится, засмеется, просто сердце покатится от радости: ведь малюсенький, глупенький, а тоже знает тебя; тут вот и ценишь его ласковость. Ах, ты глупышка, прелесть моя, засмеялся! Лев Ильич, голубчик, смотрите: засмеялся!
С восхищением почти материнской любви стала она лобызать маленькому Левеньке и ножки, и ручки, и ротик.
– Слюняй ты, слюняй, – говорила она, нацеловавшись и вытирая себе рукавом губы.
– Да и слюнки-то хорошенькие! – восклицала она затем, с возобновленною нежностью принимаясь осыпать его поцелуями.
– Позвольте-ка его сюда, – промолвил растроганным голосом Ластов и, усадив младенца к себе на грудь, с грустною радостью загляделся в его пухленькое личико. Большие, черные глазки, мило вздернутый носик так и казались изваяны по образу покойной матери. А тут, нимало не дичась отца, малютка улыбнулся ему, и на полных щечках его показались те же наивно-прелестные ямочки, что у Маши… Ластов с упоением повлек его к себе и прижал к груди, так что ребенок, задыхаясь, даже запищал в непривычных тисках.
– На, возьми, возьми его, – передал его Ластов кормилице. – Унеси скорее.
И он провел рукою по глазам, в которых навернулась какая-то небывалая влага.
XXVI
– Итак, и я твоей души
Не осужу, – сказал Спаситель.
– Иди в свой дом и не греши.
А. Полежаев
– Не взыщите, Надежда Николаевна, – проговорил, вздохнув, Ластов, – минутная слабость неокрепшего от болезни организма. Вам не понять, чего я лишился в покойнице.
– Вы очень любили ее?
– И не говорите! Солдат, которому отняли руки и ноги, должен ощущать почти то же: у меня вынуто, вырезано из груди сердце. Остался один небольшой лоскуток, чтобы я чувствовал всю безвозвратность своей потери.
– Но… извините, Лев Ильич, за неделикатное замечание: чем могла она так привязать вас к себе? Громадным умом да и особенными познаниями она, кажется, не могла похвастаться. Собой только была довольно миловидна, да мало ли на свете хорошеньких женщин?
– Ах, Надежда Николаевна! Все это так, и если провести параллель между нею и хоть бы вами, вы всем почти окажетесь сильнее ее: и умом, и образованием, и телесною красотою. В доброте сердца вы также едва ли уступите ей. Зная мое желание иметь женою русскую, она со свойственным германскому племени прилежанием принялась за изучение нашего языка; вам и перерабатывать себя нечего: вы по рождению русская. Она была шиллеровский лиризм, вы – гейневский. По-видимому, все преимущества на вашей стороне. К тому же, как вам известно, во время приезда Мари я был уже заинтересован вами; и между тем она все-таки вытеснила вас из моего сердца! Чем же она преуспела перед вами? Одним лишь – своей безгранично любящей, истинно женской, женственной натурой. Этого великого качества достаточно в женщине, чтобы на жизнь и смерть привязать к ней мужчину.
Наденька слушала учителя с опущенными взорами. На бледных щеках ее выступила легкая краска.