– Ты полагаешь?
– Я убежден в этом. Всякая другая деятельность, как бы она ни была усердна, остается единичною; педагог же воспитывает, дает отечеству десятки примерных граждан и тем удесятеряет свою деятельность на пользу общества.
– Ты прав, – сказал государь. – Воспитание юношества – самое благородное занятие, но, я думаю, и самое трудное! Мне остается только гордиться тем, что я выбрал тебя, что я – твой хозяин, как ты – хозяин твоего верного Султана. Кстати, что его не видать?
– Отслужил уже свою службу, ваше величество, – со вздохом отвечал Энгельгардт, – и прошлой зимой приказал долго жить.
– А жаль: славный пес был!
Сказав еще несколько милостивых слов хозяйке и молодым людям, император удалился. Лицеистов заинтересовало, почему вдруг Александр Павлович вспомнил о собаке директора?
– Султан мой был огромный водолаз и вернейший пес, – объяснил Энгельгардт. – И летом, и зимой он сторожил здесь в Царском нашу дачу. Чужих он вообще очень неохотно пропускал в дом; военных же особенно недолюбливал. И вот однажды, когда я сидел в кабинете за письменной работой, за окошком раздался шум подъезжающего экипажа и страшный собачий лай. Я выглянул – да так и обмер: у калитки остановилась царская коляска; в саду же никого не было, кроме Султана, который с бешеным лаем огромными скачками бежал навстречу государю! Не помню уж, как я сам выскочил на балкон. И что же я вижу? Государь стоит совершенно спокойно там же, у калитки, и ласкает моего Султана, а Султан лижет ему ласкающую руку.
– Что ты так бледен, Энгельгардт? – спросил меня государь. – Ты нездоров?
– От испуга, ваше величество, – отвечал я. – Я услышал лай собаки и увидел вашу коляску…
– Чего же тебе было пугаться? Ведь она тебя, я думаю, слушается?
– Слушается, государь; но ведь я – ее хозяин…
– А я – твой хозяин, – сказал с улыбкой государь. – Ты видишь, собака это хорошо понимает: она мне руку лижет.
Большинство лицеистов в скором времени оценило нового директора и с каждым днем все более привязывалось к нему. Даже своевольный граф Броглио, попытавшийся было сначала выйти из-под его власти, сам собой смирился. Дело было так.
Все лицейское начальство до сих пор говорило лицеистам «вы». Исключение делал иногда только (как уже упомянуто нами) надзиратель Фролов, когда был в духе.
– Что с него взыскивать, – говорили меж собой лицеисты, – он – старый служака, военная косточка!
И вдруг теперь Энгельгардт, человек уже не военный, придававший особенное значение приличному, деликатному обращению, с первого же дня стал говорить без разбору всем воспитанникам «ты».
– Какое право он имеет так фамильярничать с нами? – зароптал громче всех надменный Броглио. – Мы, кажется, уже не такие малюточки! Я его когда-нибудь хорошенько проучу!
– Ну, не решишься, – усомнились товарищи.
– Я-то не решусь? А вот погодите: обрею лучше бритвы!
Он воспользовался для того первым случаем, когда директор проходил через рекреационный зал. Ласково заговаривая по пути то с одним, то с другим, Энгельгардт подошел только что к дверям в столовую, когда Броглио, протиснувшись мимо него, задел его локтем и, пробормотав вскользь: «Виноват!», посвистывая, прошел далее.
– Послушай-ка, Броглио! – раздался позади него голос директора.
Броглио на ходу озирался по сторонам с таким видом, будто недоумевает, к кому могут относиться эти слова.
– Граф Броглио! – вторично окликнул его Энгельгардт. Тот с самою утонченною вежливостью подошел к начальнику и шаркнул ногой.
– Вы меня звали, Егор Антоныч?
– Звал. У тебя, мой друг, дурная привычка – свистать.
Броглио опять обернулся через плечо, как бы желая удостовериться, нет ли кого у него за спиной.
– Вы с кем это говорите, Егор Антоныч?
– С вами, ваше сиятельство!
– Ах, со мной! А то я подумал, что тут стоит какой-нибудь сторож, потому что нас, лицеистов, слава Богу, никто из начальства еще до сих пор не «тыкал».
Ходившие по залу и громко разговаривавшие между собой товарищи молодого графа теперь остановились, примолкли и с затаенным любопытством следили за возникшим между ним и директором препирательством.
– Виноват, ваше сиятельство! – произнес с явной иронией Энгельгардт, нимало при этом не возвышая голоса. – Говорил я вам «ты» не потому, что считал вас сторожем (хотя манера ваша толкаться и свистать – скорее прилична сторожу, чем лицеисту), но потому, что в воспитанниках вижу как бы моих родных детей и обращаюсь с ними, как с собственными детьми. Но вы, граф, можете быть отныне совершенно покойны: насильно я не буду вам отцом, и вы для меня будете только казенным воспитанником.
С легким поклоном директор вышел. Броглио, меняясь в лице, кусая губы, глядел ему вслед; потом вдруг расхохотался. Но хохот его как-то не удался и на полутоне оборвался.
– Что, брат, поперхнулся? – донеслось к нему из ближайшей кучки товарищей.
– Бородобрей! Обрил лучше бритвы! – послышалось из другой группы.
– Дурачье! – буркнул Броглио и, круто повернувшись, вышел также вон.
Прошел день, прошло два, а прежние приятельские отношения Броглио к другим лицеистам еще не возобновились. Энгельгардт, ничуть не изменив своего обхождения с остальными, подходил, как бывало, то к одному, то к другому, продолжал называть их «ты», и никто этим не думал обижаться. Самолюбивого же графа он решительно не замечал, глядел на него как в пустое пространство. Такое невнимание к нему любимого директора не осталось без влияния и на прочих воспитанников: точно по уговору, они, видимо, избегали уже опального товарища. Сам Броглио, чувствуя это, гордо сторонился от них и, против обыкновения, забивался куда-нибудь в отдаленный угол с книжкой.
На третьи же сутки Энгельгардт совершенно неожиданно подошел к отверженному.
– Чего ты сидишь все один? – сказал он с обычной своей добротой. – Ступай сейчас играть с друзьями.
Наболевшее сердце молодого графа не выдержало: он отвернулся, чтобы не показать, что у него на глазах слезы.
– Комовский! Тырков! – позвал Энгельгардт проходивших мимо двух лицеистов. – Не видите: на друга вашего хандра напала! Возьмите его с собой.
– Что ж, в самом деле, Броглио? Пойдем с нами, – сказал Комовский.
– Ступай с ними, друг мой, – повторил директор, – они давно соскучились по тебе.
Клеймо, наложенное на опального, было снято, и товарищи тем охотнее приняли его вновь в свою среду, что за последние два дня лишились в нем главного руководителя игр.
С этих пор у лицеистов считалось уже большим наказанием, когда Егор Антонович не удостаивал говорить им «ты». Стоило ему мимоходом спросить кого-нибудь: «Хорошо ли вы, N. N., провели время там-то?» – и все уже знали, что N. N. провинился, и невольно чуждались его, пока не слышали опять обращенное к нему директором отеческое «ты».
Глава XVI
Пушкин и Энгельгардт
Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! Взываю к ней.
«Евгений Онегин»
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;