– Что к это, однако, Куницыны? – заметила Наденька.
– А они также хотели быть? – спросил отец.
– Да, обещались. Но вы, папа, пожалуйста, убирайтесь тогда к себе, да и маменьки не присылайте: все как-то свободнее.
– Ах, ты, моя республиканка! Тут в передней раздался звонок.
– Ну, они. Quand on parle du loup…[17 - Когда упоминают волка, тотчас увидят его хвост (лат.)] Прощайте, nana, отправляйтесь. Вы, Лев Ильич, помните сказку про золотого гуся?
– Помню. Это где один держится за другого, а передний за гуся?
– Именно. Тут Куницын гусь; за ним вереницей тянутся Моничка, Диоскуров и Пробкина. Примечайте.
Ожидаемые вошли в комнату.
Куницын, розовый, но уже заметно измятый юноша, с вытянутыми в обоюдоострую иглу усиками над самонадеянно вздернутой губой и со стеклышком в правом глазу, с развязною небрежностью поцеловал руку Наденьки, которую та, однако, с негодованием отдернула, потом хлопнул Ластова приятельски по плечу.
– Что ж ты, братец, не явился на крестины нашего первородного? Вот, я тебе скажу, крикун-то! Sapristi[18 - Ей-Богу (фр.)]! Зажимай себе только уши. Наверное, вторым Тамберликом будет. И что за умница! По команде кашу с ложки ест: un, deux, trois[19 - один, два, три (фр.)]!
Madame Куницына, или попросту Моничка, востроносая, маленькая брюнетка, и Пробкина, пухленькая, разряженная светская кукла, звонко чмокнулись с молодой дочерью дома. Диоскуров, юный воин в аксельбантах, фамильярно потряс ей руку.
– Ну, что? – был ее первый вопрос ему. – Свели вы, по обещанию, денщика своего в театр?
– И не спрашивайте? – махнул он рукой. – Сам не рад был, что свел.
– Что так?
– Да взял я его, натурально, в кресла. Рядом с ним, как на грех, сел генерал. Филат мой и туда, и сюда, вертелся, как черт на юру, почесывался, пальцами, как говорится, обходился вместо платка. Вчуже даже совесть забирала. А вернулись домой – меня же еще укорять стал: «На смех, что ли людям в киятр-то взяли? Чай, много, – говорит, – денег потратили?» – «По два, – говорю, – рубля на брата.» Он и глаза вытаращил. «По два рубля? Да что бы вам было подарить мне их так; и сраму бы не было, и польза была бы». А уж известно, какую пользу извлечет этакий субъект из денег: просадит, с такими же забулдыгами, как сам, в ближней распивочной.
– C'est superbe[20 - Это превосходно (фр.)]! – скосила презрительно губки Моничка. – Вперед вам наука: не сажайте мужика за стол – он и ноги на стол.
– Теперь я его, разумеется, иначе как плебеем и не зову: «Набей, мол, плебей трубку, подай, плебей, мокроступы». Что же, однако, mesdames, – предложил Куницын, – хотите поразмять косточки? Сыграть вам новый вальс brillant?
– Нет, уж избавьте, – отвечала студентка, – эквилибристические упражнения пригодны разве для цирка, а не для людей разумных, если случайно не соединены с гигиеническою целью. По мне уж лучше в маленькие игры.
– Ах, да, – подхватила Пробкина. – В веревочку или в кошку-мышку?
– В фанты, в фанты! – подала голос Моничка.
– Ну да, – сказала Наденька, – потому что в фантах можно целоваться. Все это плоско, избито. Под маленькими играми я разумею только les petits jeux d'esprit[21 - маленькие игры ума (фр.)]. Погодите минутку; сейчас добудем материалов.
Она отправилась за бумагой и прочими письменными принадлежностями.
– Теперь стулья вкруг стола. Да живее, господа! Двигайтесь.
– Fi, какая скука, – зевнула Моничка. – Верно, опять эпитафии или вопросы да ответы?
– Нет, мы займемся сегодня поэзией, откроем фабрику стихов.
– Это как же? – спросил кто-то.
– А вот как. Я, положим, напишу строчку, вы должны написать под нею подходящую, рифмованную, и одну без рифмы. Отогнув две верхние, чтобы их нельзя было прочесть, вы передаете лист соседу, который, в свою очередь, присочиняет к вашей нерифмованной строке опять рифмованную и одну без рифмы и передает лист далее. Процедура эта начнется одновременно на нескольких листах, и в заключение получится букет пренелепых стихотворений, хоть сейчас в печать, которые и будут прочтены во всеобщее назидание. Понятно? Ну, так за дело.
Карандаши неслышно заскользили по бумаге, перья заскрипели, передаваемые из рук в руки листы зашуршали.
Моничка, приютившая под сенью своего пышного платья с одной стороны – мужа, с другой – Диоскурова, поминутно шушукалась с последним – вероятно, советуясь насчет требуемой в данном случае рифмы.
Куницын занялся Пробкиной. В начале барышня эта хотела вовлечь в разговор и офицера.
– Давно уж тебя дожидалась я тщетно, —
прочла она вслух. – Ах, m-r Диоскуров, будьте добренький, пособите мне?
Он, не говоря ни слова, взял лист и, не задумываясь, приписал:
– Ужели, вздыхала, умру я бездетно?
Хоть черт бы какой приударил за мной!
Потом снова обратился к Моничке.
– Скверный! – пробормотала Пробкина и, с ожесточением в сердце, уже нераздельно посвятила свое внимание Куницыну.
Наденька и Ластов, сотрудничествуя в стихотворных пьесах всего общества, сочиняли одну исключительно вдвоем. Начала ее Наденька, и самым невинным образом:
– Из-за домов луна восходит.
Ластов продолжал:
– А у меня с ума не сходит,
Что все изменчиво – и ты.
– Оставьте глупые мечты,
На жизнь практичнее взгляните,
ответствовала студентка.
– Увы! Как волка ни кормите,
А он все в лес; таков и я.
– Ну, вот! Как будто и нельзя
Однажды сбросить волчью шкуру?
Не ограничиваясь определенною в игре двойною строчкой, Ластов отвечал четверостишием:
– Да, шкуру, только не натуру:
Как волку вольный лес и кровь,
Так мне поэзия, любовь,
Предмет любви необходимы.
– Ага! Так вы опять палимы
Любовной дурью? В добрый час.
– В тебе же, вижу я, угас