Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Кавказская война. Том 2. Ермоловское время

Год написания книги
2008
<< 1 ... 47 48 49 50 51 52 53 54 >>
На страницу:
51 из 54
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Миновав Кавказ, Ермолов заехал в Таганрог – единственно затем, чтобы видеть место кончины своего благодетеля, императора Александра Павловича, вместе с которым было похоронено его счастье, и затем заключился безвыездно в бедной орловской деревушке своего отца.

Неприветливо встретила уездная глушь и тишь знаменитого главнокомандующего, привыкшего к власти и блеску тысяч штыков, послушных мановению его руки. Надо было создавать для себя новый быт с новыми интересами, и жизнь Ермолова была скучна и угрюма. Старик отец и сестра – вот все его общество; к счастью, он имел значительную библиотеку, и истинных, неизменчивых друзей для себя он нашел в творениях великих писателей. Часть времени отдавалась, впрочем, механической работе – переплету книг, и в этом искусстве Ермолов достиг впоследствии значительного совершенства.

К своему новому положению он относился спокойно, хотя не без иронии и не без горечи. “Тебе Мазарович все скажет, относящееся до меня,– писал он шестнадцатого августа своему приятелю, статс-секретарю Кикину,– он был в Тифлисе последнее время моего пребывания там, и ты услышишь множество странных вещей… Ты не удивишься, ибо нет ничего нового под луной, и может быть, найдешь не совсем справедливым поведение могущественных людей против меня, но и сие весьма обыкновенно”…

Среди своего уединения Ермолов с понятным интересом следил за делами Кавказа. И как ни глубоко страдало оскорбленное самолюбие его, он умел оставаться справедливым даже по отношению к своим открытым врагам. “Удивляет меня,– писал он Кикину двенадцатого октября 1827 года, когда еще свежи были нанесенные ему раны,– удивляет меня, что дела в Персии идут не совсем успешно. Однако же, если, как ты уведомляешь, пошел Паскевич с тридцатью тысячами прямо в Тавриз, он даст оборот делам”…

В Орле Ермолов жил очень скромно и простым по суровости солдатским бытом напоминал героев древности, с которыми любили его сравнивать современники. Да и не на что было позволить себе иной образ жизни. Из всего содержания ему оставлено было только одно жалованье, не превышавшее четырех тысяч рублей ассигнациями, и это было все, что он имел, потому что во всю свою службу постоянно отказывался от получения аренд и денежных наград, которые настойчиво предлагал ему неоднократно император Александр Павлович. Уже впоследствии положение Ермолова изменилось к лучшему, и, как говорят, вот по какому обстоятельству. Графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, услышав о таком скудном содержании Ермолова, как-то сказала у себя за столом, что почла бы за счастье, если бы Алексею Петровичу угодно было взять в свое распоряжение ее подмосковное имение (оно стоило более миллиона). Слова эти были доведены до государя, и Ермолов стал получать по тридцать тысяч рублей ассигнациями в год. Эти-то деньги, сберегаемые более нежели скромной жизнью, и сделались основанием оставленного им небольшого состояния.

Уволенный от службы, Ермолов облачился в непривычное для него статское платье, и это обстоятельство служит ему поводом к новой иронии над самим собою и над тем положением, в которое он был поставлен. В высшей степени любопытно и характеристично в этом смысле следующее письмо его, писанное жене Кикина:

“Чудесно счастливая мысль прислать сукна на сюртук, ибо не только я буду иметь вид щегольский, но избавлюсь от насмешек, которые, конечно, вызвал бы я собственным вкусом. Я уже готов был выбрать какой-то аптекарский цвет и появиться в свет в этой микстуре. Уже в тяжких спорах были мы с Анной Петровной (с сестрой), а как мне, теперь отставному, повелевать некем, то я находил удовольствие по крайней мере ее не слушать. Но в то время как я исполнен благодарности за сукно, напуган рисунком, по которому я должен был одет. Огромная фигура моя не может иметь стройной талии, которая требуется. Я бы решился, несмотря на пятьдесят лет, прибегнуть даже к корсету, но и в сем случае не думаю, чтобы из меня что-нибудь вышло. В рисунке означена шляпа дикого цвета. Говаривали прежде, что это цвет людей подозрительных правил – и я содрогнулся. Впрочем, простите человеку, долго жившему в глуши, если не довольно знает, как могут часто переменяться моды. Однако же по боязни прежних толков не пущусь я на шляпу подобного цвета. Если согласно с рисунком в петлице будет роза, я надеюсь, что вы не почтете, что я ношу собственное изображение. Много стоит скромности моей, когда нечаянно даже коснется красоты моей”.

Не весело слагалась, таким образом, жизнь бородинского героя, грозы Кавказа. Добрые приятели, остававшиеся еще у него в тяжелое время опалы, старались по возможности смягчить обрушившиеся на него удары судьбы. Был даже проект – женить Ермолова. Но суровый герой мягко, однако же тоном, не допускавшим возражений, отстранил нежную женскую руку, искавшую семейным счастьем скрасить его суровое существование. Обычное его благородство сказалось и в самых доводах его отказа: он был слишком немолод, чтобы вызвать серьезную любовь, а на половинной любви он не мирился.

Было и другое основание, которое могло побудить Ермолова к отказу от семейной жизни. Он не был женат по русским законам, но на Кавказе у него были так называемые кебинные жены, то есть такие, которым, по шариату, при бракосочетании назначается от мужа известная денежная сумма и которые сохраняют право на известную часть наследства после его смерти. От них у Ермолова были три сына (Виктор, Север и Клавдий), впоследствии повелением императора Александра II признанные законными его сыновьями и унаследовавшие его славное имя. Дочь Ермолова от кебинного брака осталась на Кавказе и вышла замуж за горца, но сыновья были в России, и Ермолов заботился дать им хорошее образование и положение в обществе. Он не был, следовательно, совершенно бессемейным, одиноким человеком, и это обстоятельство могло исключать для него всякую мысль о новой женитьбе, о новой семье.

В 1829 году посетил Ермолова, проездом в Арзерум, Александр Сергеевич Пушкин. Вот как описывает великий поэт это свидание. “Из Москвы,– говорит он,– поехал я в Калугу, Белев и Орел; сделал таким образом двести верст лишних, но зато увидел Ермолова. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно в профиль. Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом – голова тигра на геркулесовом торсе; улыбка неприятная, потому что неестественная. Когда же он задумывается или хмурится, то становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом. Он был в зеленом черкесском чекмене, а на стенах его кабинета висели шашки и кинжалы – память его владычества на Кавказе. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие; несколько раз принимался говорить о Паскевиче и всегда язвительно. Разговор несколько раз касался и литературы. Немцам досталось. “Лет через пятьдесят,– сказал он,– подумают, что в нынешнем походе (в турецкой войне 1828—1829 годов) была вспомогательная прусская или австрийская армия, предводимая такими-то и такими-то немецкими генералами”.

Посещение Пушкина было Ермолову дорого, и впоследствии он любил вспоминать о нем. “И как хорош был этот среброволосый герой Кавказа,– рассказывал Бартенев,– когда он говорил, что поэты суть гордость нации. С каким сожалением он отзывался о ранней смерти Лермонтова. На мои глаза он был истинно прекрасен. Это слоновое могущество, эта неповоротливая шея с шалашом седых волос, и этот ум, это одушевление на семьдесят восьмом году возраста!.. Передо мной сидел человек, бравший с Суворовым Прагу, с Зубовым ходивший к Дербенту, с Каменским осаждавший турецкие крепости, один из главных бойцов Бородина и Кульма, гроза Кавказа!.. И после этого говорите против екатерининского века – он его чадо!”

Пушкину суждено было быть первой ласточкой, возвестившей весну воскресавшей славы Ермолова. Годы бездействия не затмили народного героя, и величавый образ его, на время оттесненный обстоятельствами, все ярче и ярче начинает выступать перед современниками. И скоро все взоры устремляются на тот безвестный уголок, где скрылось одно из блестящих светил русского царства. Чувства, которые одушевляли общество, прекрасно выражены следующими стихами неизвестного поэта:

Хоть дел великих окончанья
Рукою ты не довершил.
Но дух твой из глуши изгнанья
Других к победам предводил.
Свершить – тебе не дали время,
Но всюду там твои следы;
Тобою брошенного семя
Россия соберет плоды…

И действительно, современники знали, кто был истинным виновником громких побед и в Персии и в азиатской Турции. Но вот начинается польская война; русские разбиты, почти оттеснены к границам. Шесть месяцев продолжаются неудачи. Поляки ликуют и мечтают. Они вспомнили о Ермолове и, не зная великости его русской души, провозглашают от имени его мятежную прокламацию к русскому войску. По странной случайности первые экземпляры ее попались в руки Дениса Давыдова. Сочли за нужное довести о ней до сведения Ермолова. Ермолов отвечал с чувством оскорбленного достоинства упреком, как можно было удостоить внимания такую нелепую клевету. “Вы узнали,– писал он Давыдову со своей обычной иронией,– о моих походах; этого мало: вы, верно, услышите скоро о моих победах, в которых жестокая судьба так долго отказывает генералу Дибичу!”

Поляки, между тем, продолжают брать верх; во враждебной Европе проносится радостный гул от края до края; поднимается говор и в безмолвном отечестве, и взоры всех устремлены на Ермолова. Но вызван Паскевич из Грузии. Он двинулся к Варшаве – и взял ее приступом… А Ермолов живет в деревне, читает реляции, переплетает книги…

В 1831 году Ермолов лишился отца. Тогда он продал свое орловское имение и переехал на жительство в Москву, где .имел случай оценить всю глубину уважения и сочувствия к себе, жившие в сердце России. Всем памятна первая встреча его в московском дворянском собрании. “Он прибыл,– говорит очевидец,– в черном фраке с одним георгиевским крестом в петлице (крест этот Ермолов получил из рук великого Суворова и никогда с ним не расставался). При его появлении в зале мужчины и дамы, все без исключения, встали и встретили поклоном отставного героя”.

Москва переживала в тот год тяжелое холерное время, и император Николай сам прибыл в Москву, чтобы успокоить и ободрить население древней столицы. Ермолов получил приглашение явиться во дворец. Он прибыл туда в отставном мундире; государь увел его в кабинет и, как тогда говорили, сам надел на него эполеты. На следующий день последовало представление императрице, которая была смущена и сказала ему: “Я бы вас сейчас узнала, генерал, так все ваши портреты похожи на вас”. Вскоре вошел государь, и вместе втроем вышли они из кабинета перед взорами удивленной московской знати…

“Я хочу,– сказал ему государь,– всех вас, стариков, собрать около себя и беречь, как старые знамена”. Ермолов назначен был тогда членом государственного совета и должен был переехать в Петербург. Государь продолжал оказывать ему свое благоволение. Однажды он пригласил его и Паскевича вместе с собою в Кронштадт; там их встретил знаменитый адмирал Беллингсгаузен, до тех пор никогда не видевший Ермолова. “Перед вами стоит обладатель острова на Тихом Океане”,– отрекомендовался ему Алексей Петрович, намекая на то, что остров, открытый Беллингсгаузеном, был назван им островом Ермолова.

Беллинсгаузен, чисто русский человек, несмотря на свою немецкую фамилию, стал с тех пор одним из лучших друзей Ермолова.

Обязанности члена государственного совета, между тем, только тяготили Ермолова. Его назначили членом комиссии по преобразованию карантинного устава, где он не мог оказать ни малейшей пользы, и в то же время он не попадал в такие комитеты, где дело шло о преобразовании войск или решались другие знакомые ему чисто военные вопросы. “Ваше величество,– сказал он однажды государю,– вероятно, потеряли из виду, что я лишь военный человек и не могу быть полезным в новых моих назначениях”. На это государь ответил ему: “Верно, ты слишком любишь отечество, чтобы желать войны; нам нужен мир для преобразований и улучшений, но в случае войны и употреблю тебя”. Тем не менее военный министр предложил Ермолову занять пост председателя военного генерал-аудиториата. Ермолов отказался и от этого назначения. “До сих пор,– сказал он графу Чернышеву,– единственным моим утешением была привязанность войска, и я не хочу потерять ее, сделавшись наказателем”. Видя себя бесполезным в звании рядового члена государственного совета, он просил увольнения от присутствия в нем и, получив его, в марте 1839 году снова удалился в Москву.

В то время, по выражению его биографа Погодина, можно было сказать про Ермолова, что его страсти утихали, вспыхивая только изредка в острых словах или сдерживаемых движениях, волосы побелели, орлиный взгляд начал угасать. Ермолов купил себе деревянный дом в Москве и с этого времени считает он свою мудрость.

Образ его жизни остался тот же, что и в деревне. Вставал он в шесть часов и тотчас одевался, не зная никогда ни шлафрока, ни туфлей, ни спальных сапог, надевал свой казинетовый сюртук и садился за стол в кабинете, куда подавался ему чай. Время до обеда посвящалось работе и занятиям: после него остались весьма интересные записки, охватывающие собою период его служебной жизни с 1812 по 1826 год. Слог Ермолова тяжел, напоминает екатерининское время, но отличается остроумием, своеобразными оборотами речи, колкостью, блещет юмором, а подчас возвышается до истинного красноречия.

Захочет – о себе, как Тацит, он напишет
И лихо рукопись свою переплетет,—

сказал про него Жуковский.

В три часа следовал неизменный неприхотливый обед: из пирога, щей и жаркого; потом опять занятия, а вечером Ермолов любил принимать гостей и сидеть долго, за полночь, пока слуга Мемека, как Суворову Прошка, не напоминал, что пора ложиться спать.

В высших петербургских сферах на Ермолова продолжали смотреть недоброжелательно, но государь лично оказывал ему все признаки своего благоволения. В 1838 году Ермолов был приглашен сопровождать его на Бородинское поле и как очевидец объяснял подробности сражения, в котором играл такую крупную роль. В день открытия Кульмского памятника государь прислал ему Андреевский орден – высшую награду, которой он до сих пор не имел.

Русская армия чтила в нем героя Валутина, Бородина, Кульма и Парижа, и потомство с удивлением не встретит славного имени его ни на одном из памятников, воздвигнутых в воспоминание 1812, 1813 и 1814 годов. Но память о нем жила крепче бронзы и мрамора. И вот когда девятого апреля 1849 года в Москве праздновался день учреждения Преображенского полка, сам главнокомандующий Гвардейским корпусом великий князь Михаил Павлович, в сопровождении наследника престола и всех наличных офицеров, отправился после дворцовой церемонии к знаменитому ветерану русской славы, под начальством которого императорская гвардия покрылась победными лаврами и Преображенский полк заслужил Георгиевские знамена.

“И как приятно и сладко москвичам было видеть,– говорит Погодин,– этот торжественный поезд сына царева государя наследника и брата царева, со всеми представителями русской гвардии, к деревянному семиоконному домику на Арбатском бульваре, где живет убеленный сединами герой Бородина, Кульма и Кавказа, где над низменной крышей ярко горит луч русской славы”.

Но этим внешним почетом и ограничивалась, впрочем, официальная общественная роль Ермолова. Удаленный от дел, он находил себе утешение в той необычайной популярности своего имени, которая проходила через все классы населения и служила ему живым свидетельством его заслуг перед родиной. Один за другим являлись факты, выражавшие это отношение к нему общественного мнения. Когда граф Воронцов перед отъездом на Кавказ был выбран в почетные члены английского клуба, в обществе тотчас заговорили: “Нельзя выбирать Воронцова, не сделав по крайней мере того же самого для Ермолова”. И Ермолов, далекий от всяких влияний и связей, уединенно доживавший свой век в Москве, вдруг единогласно выбирается в почетные члены петербургского английского клуба.

“Когда Алексей Петрович,– рассказывает один современник,– появлялся в театре или в собрании, приверженные к нему русские люди, и старые и молодые, оборачивались всегда в ту сторону, где стоял Ермолов, опершись на свою верную саблю, и задумчиво смотрели на его белые волосы, на эту львиную голову, твердо стоявшую еще на исполинском туловище, и в потускневших глазах его искали глубоко запавшие мысли”… Все проезжавшие через Москву кавказцы и всякий, кто только ценил в Ермолове представителя русского ума и русской славы, заезжали поклониться “батюшке Алексею Петровичу”, как называл его обыкновенно великий князь Михаил Павлович. Это утешало и радовало Ермолова.

Русская лира не хотела отстать от общественного мнения и не раз возвышала свой благородный голос за униженное достоинство: имени Ермолова посвящено много поэтических произведений. На одном из московских вечеров, где был Ермолов, поэт Глинка, поднимая заздравный кубок, приветствовал знаменитого гостя следующим экспромтом.

Умом затмил он блеск алмаза,
В боях был славный он боец,
Да здравствует герой Кавказа!
Да здравствует герой сердец!
Под буркою над русским станом,
С морщиной умной на челе,
Не раз стоял он великаном
Монументально на скале.
А шашка между тем чеченцев
Вела с штыком трехгранным спор;
И именем его младенцев
Пугали жены диких гор.
И вот еще из-за тумана,
Которым лик его покрыт,
Глядит героем Оссиана
Он на мельчающий наш быт.
И под маститой сединою,
Хоть взор орлиный и пригас,
Все баснословной стариною
И славой обдает он нас.

На этот экспромт Дмитриев отвечал не менее прекрасным стихотворением.

Ты бывал и сам средь боев,
Видел близко славы след;
Не из нынешних героев,
Ты – не нынешний поэт!
Оттого, как блеск алмаза,
блещет твой гранитный стих,
<< 1 ... 47 48 49 50 51 52 53 54 >>
На страницу:
51 из 54