Отправился опять Клюгенау.
– Ну что, одумался ли наконец ваш полковник; кажется, уже пора! – сказал Аббас-Мирза.
– Я должен вам сказать прямо,– ответил Клюгенау,– что мы оставим Шушу только тогда, когда получим приказание Ермолова.
– Хорошо; я согласен,– живо ответил Аббас-Мирза.– Пошлите в Тифлис своего офицера, а до получения ответа пусть будет перемирие.
Составлены были условия. Но Аббас-Мирза, соглашаясь на то, чтобы шушинский гарнизон, в случае оставления им Карабага, вышел из крепости со всеми почестями, оружием и казенным имуществом как исполняющий только волю своего главнокомандующего, в то же время упорно отказывался пропустить с ним две шестифунтовые пушки. Он требовал безусловно уступки их персиянам, сказав, что такова его последняя воля.
– В таком случае, переговоры не могут продолжаться,– ответил Клюгенау и взялся за шляпу.
Присутствовавшие ханы стали его уговаривать исполнить желание наследного принца.
– Да вы скажите принцу,– возразил Клюгенау,– что располагая идти к Москве, он возьмет их там целую сотню; так стоит ли из-за таких пустяков теперь терять драгоценное время!
Этот аргумент победил настойчивость принца. Перемирие было заключено на девять дней. Аббас-Мирза послал в крепость в заложники двух знатных по своему происхождения ханов, а полковник Реут прислал в персидский лагерь майора Челаева. Клюгенау между тем отправился в Тифлис, чтобы лично доложить Ермолову о положении дел в Карабаге.
Вот что ответил Ермолов Реуту:
“Я в Грузии. У нас есть войска и еще придут новые. Отвечаете головой, если осмелитесь сдать крепость. Защищайтесь до последнего. Употребите в пищу весь скот, всех лошадей, но чтобы не было подлой мысли о сдаче крепости”.
“Защита Шуши,– писал Ермолов в другом письме к Реуту,– одна может сделать вам честь и поправить ошибки (оставление Чинахчи без боя и гибель Назимки). Извольте держаться и не принимать никаких предложений, ибо подлецы вас обманывают. Зачем прислали Клюки, который вам нужен? Он лучший ваш помощник. Защищайтесь. Соберите весь хлеб от беков,– пусть с голоду умрут изменники. Великодушно обращайтесь с армянами, ибо они хорошо служат”.
Обе записки доставлены были в крепость лазутчиками, и персияне о них ничего не знали. Между тем условленные девять дней прошли, официального ответа от Ермолова не было, а гарнизон сдаться опять отказался. Раздраженный этой новой неудачей, Аббас-Мирза вероломно задержал у себя Челяева и отослал его в Тавриз, где тот и находился в плену до самого заключения мира. Для крепости снова началось томительное и тяжкое время блокады и бомбардирования. Впоследствии оказалось, что неприятель вел два подкопа под стены крепости. Из них один, впрочем, был брошен по неудобству грунта, но другой успешно подвигался вперед, и при помощи его Аббас-Мирза рассчитывал теперь сломить упорное сопротивление гарнизона. Но защитники Шуши, одушевленные доблестным примером начальников, готовы были лучше умереть под развалинами крепости, чем уронить честь русского оружия какой бы то ни было почетной капитуляцией. Терпеливо сносили они все недостатки, бессменно сторожили крепость и с мужеством противостояли громадным персидским толпам. Когда запасы истощились, полковник Реут сам обходил солдат и старался ободрить их надеждой на скорую помощь.
– Ничего, ваше высокоблагородие, подождем! – отвечали солдаты.
– Да уж коли на то пойдет,– шутили между собой егеря,– так мы по жеребью друг друга есть станем, а уж не сдадимся этим дуракам-кизильбашам.
И мужество гарнизона было награждено уже тем, что, несмотря на тяжкие лишения и вечную опасность, потери его были ничтожны. За все время осады среди защитников крепости убито только четверо, двенадцать ранено и шестнадцать пропало без вести.
Так наступило 5 сентября. Начался этот день обычными тревогами осажденной и голодной крепости. Но в самый полдень весь персидский лагерь пришел в неописанное волнение; как гром разразилось над ним известие о грозной Шамхорской битве, об истреблении авангарда Аббаса-Мирзы и о занятии русскими Елизаветполя. Поздно увидел Аббас-Мирза, сколько времени потерял он даром, стоя перед Шушинской крепостью, и, бросив блокаду, со всеми силами двинулся он против князя Мадатова.
Блокада Шуши была окончена.
Трагическая роль, выпавшая на долю Карабага в персидской войне 1826 года, поражает историка своими резкими противоречиями. Там целая тысяча человек, целый батальон, с какими Карягины и Котляревские ужасом поражали полчища персиян и одерживали блестящие победы,– бросает оружие в тот момент, когда еще одно усилие спасло бы его; здесь горсть товарищей этого батальона, в течение почти семи недель, в полуразрушенной крепости, сопротивляется в сорок, в пятьдесят раз, сильнейшему врагу – и остается победителем.
Существуют мнения, стремящиеся оправдывать факты, подобные малодушной капитуляции батальона Назимки целой массой, которая еще была способна победить или дорого продать свою жизнь. Самое официальное донесение как бы оправдывает солдат, томимых жаждой, и потому, будто бы, расстроивших ряды при виде речки Ах-Кара-Чая, а затем уже под натиском врага и побросавших оружие.
Трудно представить себе эту нарисованную донесением картину, в которой солдаты, оставшиеся без воды, во всяком случае, слишком непродолжительное время, вдруг вышли из повиновения уже в виду верного спасения и, вместо того, чтобы проложить себе сквозь неприятельские ряды путь к реке штыками, беспорядочно бросились к ней прямо в руки врагов. Легче допустить, что позор, вынесенный батальоном в плену у персиян, был вполне заслуженным, что, быть может, именно недостойное поведение батальона и вызвало персиян, во всяком случае не лишенных чувства уважения к доблести врага, на издевательства. И тем не менее оправдывающие мнения все-таки существуют.
В последнее время в самой военной среде начали было распространяться quasi – утилитарные воззрения, совершенно извращающие элементарнейшие понятия об отношении отдельных личностей к целям и средствам войны. Вот что писалось, например, в специальном Военном журнале шестидесятых годов по поводу сдачи неприятелю одной русской крепости, и писалось притом лицом весьма авторитетным:
“Если гарнизон,– говорилось в статье,– не выполнил того, чего ожидали от него многие – не предпочел взорвать себя вместе с крепостью лучше, чем сдаться, то об этом, право, не стоит жалеть. Гораздо более он был бы достоин сожаления, если бы последовал минутному увлечению и взлетел бы на воздух. Конечно, на первых порах, в минуту энтузиазма, подвиг этот превознесли бы до небес; но потом разве не поставили бы его на одну доску с фанатизмом тех диких горцев, которые предпочитают лучше умереть без всякой пользы и надобности, чем сдаться в плен? Зачем было совершенно лишать Россию этих полутора тысяч людей, которые, по миновании плена, могли возвратиться в отечество и быть ему еще полезны своей деятельностью? Зачем было вследствие минутного и безрассудного увлечения повергать тысячи семейств в новый траур и притом в такое время, когда и без того не много было радости”...
Подобные воззрения, распространенные в массах войск, послужили бы источником гибели того духа, который один ведет к победам. Поставленный лицом к лицу с врагом, воин должен думать не о будущем, не о том, что он сделает, постаравшись остаться в живых, а исключительно о том, чтобы исполнить ясный и простой долг, в том состоящий, чтобы или победить, или умереть на своем посту. Золотые слова сказал по этому случаю “Есаул”, автор известного “Походного Дневника”, сторонник не тех воззрений.
“По-нашему,– говорит он,– назвавшись грибом, полезай в кузов, где бы ни пришлось, как бы ни пришлось. И показывать спину неприятелю – пропащее дело... Что из того, что останешься цель: какая польза для службы, честь для себя?.. По-нашему, досталось идти в дело, мы и идем добрым строем, а не башибузуками, идем без задней мысли, и к молитве: “избави нас от лукавого” прибавляем из самой глубины сердца: избави нас от смерти в спину. Побили мы – слава Богу; нас побили – так и у них рыло в крови, и в другой раз будут знать, что нас бить – не шутку шутить. А что из того, чтобы давать стречка? Это одно баловство, и стоит только раз себе его позволить, то так уж и пойдут все одни стречки да улепетывания. За этим добром нечего и на войну ходить”.
Да, “прекрасен Божий мир, а умирать надо”,– приходится сказать словами того же казацкого барда: “Надо умирать, чтобы отечество жило. Может статься, есть там, в эти минуты, исключительные люди, которые думают иначе и, забиваясь поглубже под теплое одеяло, благословляют тихомолком свой жребий, что он удалил их от войны и трудов, от страданий и смерти. Пускай себе они там и остаются. Суворов никогда бы за ними не погнался и не пожалел бы об их отсутствии. Но когда уже все полюбят жизнь больше всего на свете и жертвы отдельных существований оскудеют, тогда придет смерть отечеству и самобытный народ сделается рабом другого народа, не столько животолюбивого, как он. Останется народ, но не будет уже отечества”.
Есть легендарное предание, относящееся к шведской войне 1808 года. Молодой офицер Лопатинский, окруженный сотнями шведов, предлагавших ему почетный плен, послал в ответ им гордые слова: “Нет! Кому не удалось сохранить свободу оружием – тот умирай!” Вот истинное и доблестное понимание долга, которое не научит обращать тыл ко врагу и оставлять отчизну беззащитной в надежде быть ей полезным когда-то впоследствии, в неизвестном будущем, которое не в наших руках. И те, кто способны порицать подвиги беззаветного самопожертвования, видя в них голый факт истребления людей, забывают ту истину, что дух доблести в гражданах – защитниках родины – воспитывается не одними победами, а, быть может, еще больше несчастьями, примерами исполнения великой заповеди любви: “Больше сея любве никто же имать, да кто душу свою положит за други своя”.
По странной игре случая, печальный факт бесславной гибели батальона Назимки послужил, в общем ходе персидской войны, в пользу России и к страшному вреду для Персии.
“Как ни прискорбно поражение этого отряда,– справедливо говорит в своих записках известный историк тех времен Коцебу,– но не постижимы и не проницаемы для нас смертных благие пути, избираемые Всевышним к спасению верующих в Него. Если бы Назимка исполнил свой долг и достиг с батальоном Шуши, не отяготила ли бы продовольствием лишняя тысяча человек крепости, и без того терпевшей крайний недостаток в нем? Была ли бы она тогда в состоянии выдержать сорокадневную блокаду? И какие от того, могли бы быть последствия?”
Известный кавказский генерал, герой минувшей войны, И. Д. Лазарев, идет еще далее. Он говорит, в своих неизданных записках, что Грузия обязана спасением только геройской защите Шуши, которая сорок дней задерживала под своими стенами персидскую армию и тем дала возможность сосредоточить навстречу врагу разбросанные русские войска. Если бы Назимка в точности исполнил приказание и успел бы соединиться с Реутом, то и последний, без сомнения, не имел бы причин не исполнить приказаний Ермолова и, вероятно, отступил бы из Карабага. Но тогда он рисковал быть настигнутым всей персидской армией в безводных местах и, конечно, погиб бы со своими двумя батальонами. Последствием этого было бы то, что персияне, уже нигде не встречая препятствий, появились бы под стенами Тифлиса в тот момент, когда он был совершенно не готов к обороне, и Кахетия легко могла бы быть возмущена царевичем Александром, что было бы веским ударом русскому владычеству в Закавказье. Так гибель батальона Назимки стала звеном в общей цепи событий, обративших шансы войны против Персии”.
Но зашита Шуши, вынужденная обстоятельствами вопреки распоряжениям и планам Ермолова, могла бы, напротив, послужить и во вред России, лишив последнюю участия в войне всего запершегося в крепости гарнизона. Есть мнение, имеющее за собой большие основания, что сорокадневная остановка Аббас-Мирзы под Шушою была величайшей ошибкой с его стороны. Если бы он, минуя шушинский гарнизон, в самом начале вторжения ввел бы свои, еще полные фанатического энтузиазма, войска в сердце Грузии, он мог бы нанести, при благоприятных обстоятельствах, страшный удар всему Закавказью. К счастью, славные тени минувшего стояли на страже христианской страны. Персияне помнили еще Мигри, Асландуз и Ленкорань,– и наследник персидского царства не решился оставить в тылу своей колоссальной армии русский отряд в тысячу семьсот штыков. Это было такое обстоятельство, на которое Ермолов, очевидно, не надеялся, но все значение которого он тотчас же оценил, предписав Реуту держаться до последней крайности.
При данных обстоятельствах защита Шуши, стоившая столько лишений для отважного гарнизона и сделавшая безвредными персидские полчища, получила значение не только великого подвига, но и важнейшего факта, обнаружившего огромное влияние на ход всей войны. Так именно взглянул на дело император Николай Павлович. Храбрым защитникам крепости, егерям сорок второго полка, пожаловано было Георгиевское знамя с, надписью: “За оборону Шуши против персиян в 1826 году”. Полковник Реут получил орден св. Владимира 3-ей степени. Не были забыты и армянские старшины Сафар и Ростом Тархановы, оказавшие столь значительные услуги. Ростому пожалован был чин прапорщика и пожизненная пенсия; матери, жене и детям Сафара, умершего вскоре после снятия блокады, назначено особое содержание из государственного казначейства.
Память о геройской обороне Шуши сохраняется и поныне в тех полках, в которые поступили батальоны славного сорок второго егерского полка, при общем переформировании Кавказского корпуса в 1833 году, а Георгиевское знамя, пожалованное императором Николаем, перешло в третий батальон нынешнего Тифлисского гренадерского полка, который своей доблестной службой прибавил, впоследствии, к старой надписи новые славные слова: “...и за Кавказскую войну”.
Защита Шуши тесно связала с именем этой крепости доблестное имя Реута. Но слава, которой покрылось оно, была связана своим происхождением не выдающимся способностям вождя, а исключительно отличавшим Реута высоким чувствам долга и чести, которые не могут заменить никакие таланты. Благотворное значение этого чувства сказалось в истории осады Шуши со всей своей силой. В полуразрушенной, но почти неприступной по расположению крепости не нужно было составлять сложных планов защиты, но нужно было уметь смирить свою личность перед отчизной, поставить свои интересы и самую жизнь ниже интересов и жизни родины. И Реут, переносивший лишения наравне с солдатами, умел вдохнуть в них мужество не только личным примером, а и всеми своими действиями, прибегнув, в самую критическую минуту, даже к невинному обману, служившему к достижению высокой цели.
Реут был истинным сыном Кавказа и выразителем доблестного духа кавказских войск. Он начал службу в Грузии в 1801 году, в том самом сорок втором полку, которым довелось ему впоследствии командовать, и не покидал Кавказа до самой смерти, посвятив этой стране всю свою долгую пятидесятидвухлетнюю службу. Произведенный в генералы, во время турецкой войны 1828 года, он получил за штурм Ахалцыха золотую шпагу, осыпанную бриллиантами, в 1834 году участвовал в экспедиции к Гимрам, в 1836 – в Аварию. Последней экспедицией Реут закончил свою боевую деятельность и с тех пор занимал административные посты в Тифлисе. Он умер 10 сентября 1855 года, семидесяти лет от роду, в чине генерал-лейтенанта, членом Совета главного управления Закавказского края. Последней наградой его был орден св. Александра Невского. Бессменный, одинокий человек, Реут не имел в Тифлисе никого из близких; но на погребении его был весь город. Его честная, многолетняя служба, вся посвященная Кавказу, поныне остается залогом прочной о нем памяти.
V. ИЗМЕНА ГАНЖИ
Вступая в Карабаг, острым углом далеко вдававшийся с севера в персидские владения и потому более доступный для нападений,– главная персидская армия, как гигантское чудовище, распростирающее от себя по всем направлениям жадные руки, разослала повсюду сильные побочные отряды, спешившие занять древние татарские ханства. Один из таких отрядов, тысяч в десять-двенадцать, под знойным южным небом тянулся к стороне Елизаветполя.
Елизаветполю, древней Ганже, в истории распространения русского владычества в Закавказье выпала значительная роль, благодаря мужеству последнего владетеля его, знаменитого Джават-хана. Русские гордились покорением храброго татарского народа, и сам Цицианов придавал этому факту большое значение. В крае долго помнили, с какой смелостью и настойчивостью он стремился показать это значение и высшему правительству. Есть легендарный рассказ, что император Александр, получив известие о взятии Ганжи пожаловал нижним чинам, участвовавшим в штурме, по рублю серебром; но такая награда обидела Цицианова. “Если Его Величество,– писал он в Военную Коллегию,– жалует солдатам по рублю за хороший развод, то за взятие города штурмом, вероятно, хотел дать медали, а потому и приказал к серебряным рублям приделать ушки и носить их в петлице, только всеподданнейше испрашиваю, на каких Государь прикажет лентах”.
Государь уважил тогда патриотическую Дерзость главнокомандующего: рубли оставлены были солдатам, а за взятие города установлена особая медаль.
С течением времени, с покорением других ханств, значение. Ганжи, переименованной в Елизаветполь, становилось все бледнее и бледнее в глазах русских властей. Роль историческая отходила все дальше и дальше в прошлое, а в настоящем, после окончательного присоединения Карабага, Ганжинское ханство, прикрытое от Персии озером Гокчей, не имело уже прежнего стратегического значения. К этому присоединился климат Елизаветполя, убийственный для северных пришельцев, почему даже те две роты сорок первого егерского полка с четырьмя орудиями и сотней казаков, которые должны были занимать древний город, не оставались в нем: чрезвычайная смертность среди войск с давнего времени побудила Ермолова выводить их каждое лето верст за двадцать от города, в селение Зурнабад, лежавшее в горах. Отвращение от этой местности среди русских было так велико, что в обширном городе не устраивались даже помещения для войск, не было даже казарм, которые так легко было устроить в покинутом ханском дворце; колодцы не чистились, что, в свою очередь, не могло благоприятно отзываться на здоровье солдат. Елизаветполь был почти покинут.
Такое отношение к старой Ганже едва ли, однако, оправдывалось политическим положением края и настроением умов его населения. Татары Ганжинского царства, в противоположность русским, не забывали истории своего народа, его борьбы и падения. Они помнили геройскую защиту и смерть Джават-хана как славное предание о былой силе и независимости мусульманства в их родной стране. В народе упорно держался слух о несметных ханских сокровищах, возбуждавших его восточную жажду роскоши и блеска и, вместе с тем, боязнь, как бы эти богатства не попали в руки неверных пришельцев. Ходили рассказы, что под крепостью есть подземные ходы, которые настолько обвалились, что проникнуть в них уже не было возможности.
Предания утверждали, что хан, предвидевший намерение русских штурмовать крепость, зарыл большую часть своих сокровищ именно в этих подземельях; рассказывали, что в последние дни ханства он часто призывал в свою цитадель искусных землекопов, которые оттуда никогда уже не возвращались, становясь жертвой его предусмотрительности.
Некоторая часть богатств была, по рассказам, зарыта и в крепости, в ханском саду, откуда будто бы, уже в двадцатью годах, вырыл их один из сыновей Джават-хана, тайно приезжавший из Персии. Англичане, знавшие этого сына в Персии, подтверждали Муравьеву достоверность народных преданий. Соблазнительные рассказы волновали даже армян, втайне вздыхавших о сокровищах, успевших ускользнуть из их рук.
Словом, в древнем Ганжинском ханстве была готовая почва для смут. Там были еще поклонники старины, помнившие ханскую пышность, тревожившую их воображение, и не мирившиеся теперь со сменившим ее суровым и простым режимом, вырвавшим из рук сильных произвол, но зато лишившим и массу бедного населения возможности былых удалых наездов и грабежей.
И вот, когда персидские войска вступили в Карабаг, все население Ганжи сразу изменило русским. Были, конечно, многие, которых только страх заставлял идти по начавшемуся бурному течению. Но так или иначе, почетнейшие татары и армяне немедленно отправили к Аббасу-Мирзе депутацию, которая лично вручила ему просьбу от жителей, умолявших могущественного наследника персидского престола восстановить их старое ханство и осенить их древний город победоносными персидскими знаменами.
Аббас-Мирза был чрезвычайно доволен этим выражением чувств елизаветпольских жителей, и во исполнение их просьбы два батальона регулярной пехоты, с сильной конницей и четырьмя орудиями, скоро выступили по направлению к Ганже, чтобы водворить в ней нового хана.
Впереди этого отряда, осеняемые большим красным знаменем, ехали три полководца. Один из них, еще совсем молодой человек, с красивым, задумчивым лицом, был старший сын Аббаса-Мирзы, принц Мамед-Мирза. Отец охотно отпустил его, рассчитывая, что предприятие не будет трудное; но тем не менее, не доверяя опытности сына, он отправил с ним своего шурина, старого опытного вождя, Амир-хан-Сардаря, женатого на дочери шаха. Третий был Угурлу-хан, сын знаменитого последнего ганжинского хана, Джавата. Он был назначен правителем вновь образованного персиянами ганжинского ханства и теперь ехал в свои древние родовые владения, встречаемый на пути толпами татар, стекавшимися из всех окрестных деревень, чтобы поклониться тому, кого они считали своим законным повелителем.
Между ними было много еще тех, кто лично испытал на себе ханскую власть с ее бездушным произволом; но под обаянием минуты забыты были черные тени, ложившиеся от ханского престола на сонмы его раболепных слуг,– и эти слуги первыми явились приветствовать возрождающуюся в крае ханскую власть. Особенное впечатление на посторонних зрителей производил старый человек с зияющей раной вместо правого глаза – яркий след ханского времени. Старик этот при последнем хане был главным управляющим одного из его дворцов. По этикету, принятому вообще на Востоке, дворцовые служители, проходя по двору властелина, должны идти с опущенной вниз головой и сложенными на груди руками. Но однажды этот несчастный машинально поднял голову,– и вдруг глаза его встретились с глазами хана, стоявшего у окна с одной из своих жен. Старик обомлел – и недаром. Хан тотчас потребовал его к себе и строго спросил: “Каким глазом ты видел султаншу?” – “Правым”,– отвечал трепещущий царедворец”. Преступный глаз был тут же вырван. Подвергшийся страшной казни остался, однако, рабски привязанным к своему господину и ревностно служил ему. Осада города русскими и смерть хана лишили его доходного места, и в двадцатых годах, перед войной, путешественник Гамба видел его сторожем елизаветпольской мечети, вздыхавшим о прошлых временах. Теперь этот старик, вышедший навстречу сыну своего тирана, свидетельствовал о возбуждении, которое охватило все население ханства.
В самом Елизаветполе было далеко не спокойно. При первых известиях о приближении персиян брожение среди татарского населения города сказалось так сильно, что заставило русских жителей подумать о своем спасении. Дороги между тем становились с каждым днем все опаснее и опаснее от множества тоща разбойничавших шаек. Окружной начальник, Симонов, потребовал в город две роты, стоявшие в Зурнабаде, чтобы конвоировать отъезжающих и казенный обоз с делами и казначейством. Роты, однако, замедлили. Тогда многие из русских решились поверить свою судьбу счастливой звезде и бежали из города, не дождавшись прикрытия. Обстоятельства вполне оправдали их. Все, заблаговременно уехавшие таким образом, успели благополучно добраться до Тифлиса; оставшиеся же в городе были в ночь на 28 июля предательски вырезаны.
Уже вечером, 27 числа, толпы вооруженных татар ворвались в крепость и устремились прямо к острогу. Небольшой караул заслонил ворота. Татары бросились тогда в рукопашную, и в то время, как одни резались с караулом, другие кидали в окна кинжалы. Преступники, теперь вооруженные, легко разбили острог и напали на караул сзади. Солдаты были перерезаны, арестанты вышли на свободу и пристали к мятежникам. Другая команда, защищавшая повозки, на которые сложено было елизаветпольское казначейство, кое-как отбилась, и татарам удалось отхватить лишь несколько тюков с медной монетой, тысяч на пять или на шесть; все же ассигнации, золото и серебро – отстояли и благополучно выпроводили на тифлисскую дорогу. Но дела из присутственных мест спасать было некогда; их бросили, а мятежники сожгли их торжественно на площади. Русских чиновников, не успевших бежать, разыскивали по всем домам и убивали.