– Когда сходят с извозчика, то всегда, отвернув в сторону рясу, вынимают свой кошель и рассчитываются. И это «отвернувшись в сторону», как будто кто у них собирается отнять деньги – отвратительно. И всегда даст извозчику вместо «5 коп.» этот… с особенным орлом и старый «екатерининский» пятак, который потом не берут у извозчика больше чем за три копейки.
– А Гоголя почему?
Она не повторяла и не объясняла. Но когда я пытался ей читать что-нибудь из Гоголя, которого Саша Жданова (двоюродная ее) так безумно любила, то, деликатно переждав (пока я читал), говорила:
– Лучше что-нибудь другое.
Это меня поразило. И на все попытки оставалась деликатно (к предлагавшему) глуха.
«– Что такое???! Гоголь!!!» – Я не понимал.
Нередко она сама смеялась своим грациозным смехом, переходившим в счастливейшие минуты в игривость, – небольшую и короткую. Все общее расположение души было деликатное и ласковое (тогда), без тени угрюмости (тоже тогда). Она не анализировала людей и, кажется, не позволяла себе анализировать. «Я еще молода» (26 или 28 лет). Все отношение к людям чрезвычайно ровное и благорасположенное, но без пристрастий и увлечений. В сущности, она жила как-то странно и – «не от мира сего», и – «от сего мира». Что-то среднее, промежуточное. Впереди – ничего, кругом – ничего, позади – счастливый роман первого замужества, тянувшийся года четыре.
Муж медленно погибал на ее глазах, от неизвестной причины. Он со страшной медленностью слепнул, и, затем, коротко и бурно помешавшись, – помер. «Мне сшили тогда траурное все, но я не надела, и как была в цветном платье – шла за ним» (на кладбище, не имела сил переодеть).
Это цветное платьице за гробом осталось у меня в душе.
«Отчего она не любит Гоголя? Не выносит».
Со всеми приветливо ласковая, она только не кланялась Евлампии Ивановне С-вой, жене законоучителя и соборного священника.
– Отчего?
– Она ожидает поклона, и я делаю вид, что ее не вижу.
За исключением этих, очень гордых, которых она обходила, она со всеми была «хорошо». Очень любила родственниц, которые были очень хороши: Марью Павловну Глаголеву, Лизу Бутягину (t), подругу ее детства, дяденьку Димитрия Адриановича.
К прочим была спокойна и, пожалуй, равнодушна. Мать уважала, почитала, повиновалась, но ничего особенного не было. Особенное пробудилось потом, – в замужестве со мною.
Отчего же она не любит Гоголя? и когда читаешь (ей) – явно «пропускает мимо ушей». «Почему? Почему?» – я спрашивал.
– Потому что это мне «не нравится».
– Да что же «не нравится»: ведь это – верно. Чичиков, например?
– Ну, и что же «Чичиков»?
– Скверный такой. Подлец.
– Ну и что же, что…
Слова «подлец» она не выговаривала.
– Ну, вот Гоголь его и осмеял!
– Да зачем?
– Как «зачем», когда такие бывают?!
– Так если «бывают» – вы их не знайте. Если я увижу, тогда и… скажу «подлец». Но зачем же я буду говорить о человеке «подлец», когда я говорю с вами, когда мы здесь, когда мы что-нибудь читаем или о чем-нибудь говорим, и – слово «подлец» на ум не приходит, потому что вокруг себя я не вижу «подлеца», а вижу или обыкновенных людей, или даже приятных. Я не знаю, к чему это «подлец» относится.
Я распространяю более короткую речь и менее мотивированную. Она упорно отказывалась читать о «подлецах», не понимая или, лучше сказать, осязательно и, так сказать, к «гневу своему» не видя, к чему это относится и с чем это связать
У нее не было гнева. Злой памяти – не было.
Скорей вся жизнь, – вокруг, в будущем, а более всего в прошлом, – была подернута серым флером, тоскливым и остропечальным в воспоминаниях.
Чуть ли даже она раз не выговорила:
– Я ненавижу Гоголя потому, что он смеется.
Т. е. что у него есть существо смеха.
Если она с Евлампией Ивановной не кланялась, то не прибавляла к этому никакого порицания, и тем менее – анекдота, рассказа, сплетни. И «пересуживанья» кого-нибудь я от нее потом и за всю жизнь никогда не слыхал, хотя были резкие отчуждения, и раза два полные «раззнакомления», но всегда вполне без слов (с Гамбургерами).
Я понял тогда (в 1889 и 1890 гг.), что существо смеха Гоголя было несовместимо с тембром души ее, – по серебристому и чистому звуку этого тембра, в коем (тембре) было совершенно исключена грязь и выкрик. Ни сора как зрелища, ни выкрика как протеста – она не выносила.
Я это внес в оценку Гоголя («Легенда об инквизиторе»), согласившись с нею, что смеяться— вообще недостойная вещь, что смех есть низшая категория человеческой души. Смех «от Калибана», а не «от Ариэля» («Буря» Шекспира).
Мамочка этого не понимала, да я ей и не говорил.
Позднее она очень не любила Мережковских, – до пугливости, до «едва сижу в одной комнате», но и тогда не скачала ни одного слова порицания, никакой насмешки или еще «издевательства». Это было совершенно вне ее существования. Поздней, когда и я разошелся с М-ми и на Дм. Серг. стал выливать «язвы», – думал, она будет сочувствовать или хоть «ничего». Но и здесь, оттого что у меня смех состоял в «язвах», она не читала или была глуха к моим статьям (пробегала до
/
, не кончая), а в отношении их говорила:
– Не воображай, что ты их рассердил. Они, вероятно, только смеются над тобой. Ты сам смешон и жалок в насмешках. Ты злишься, что они тебя не признают, и впадаешь в истерику. Себе – вредишь, а им – ничего.
Так я и не мог привлечь мамочку к своей «сатире». И я думаю вообще, что «сатира» от ада и преисподней, и пока мы не пошли в него и еще живем на земле, т. е. в средних ярусах, – сатира вообще недостойна нашего существования и нашего ума.
Пусть это будет «каноном мамочки».
* * *
Смазали хвастунишку по морде – вот вся «История социализма в России».
(на прогулке в лесу).
* * *
«…да потому, что ее — это принадлежит мне».
«А его — это принадлежит мне», – думает девушка.
На этом основаны соблазнения и свирепые факты.
Так устроено. Что же тут сделать? «Всякий покоряет обетованную ему землю».