Он лицеист (Москва). Умница. Страсть – Рембрандт и Россини. Пишет. Но что-то «не выходит». Родился до книгопечатания и «презирает жить в веке сем». У него нет praesens, а все perfectum и plusquam-perfectum. Futurum[65 - Настоящее… прошедшее, давнопрошедшее. Будущее (лат.).] яростно отвергает.
И живут.
Живут пассивною жизнью (после страдания), когда активная невозможна.
Вот отчего нужно уважать старость: что она бывает «после страдания».
Этого нам в гимназии в голову не приходило.
* * *
Священное слово.
. . . . . . .
. . . . . . .
Зависимость моя от мамочки – как зависимость безнравственного или слабо нравственного от нравственного.
Она все ползет куда-то, шатается, склоняется: а все назад оглядывается.
И эта всегдашняя забота обо мне – как Провидение. Оттого мне страшно остаться одному, что я останусь без Провидения[66 - Т. е. без некоторой тени его, осуществления его на земле, «осязательного» его.].
Ни – куда пойти.
Ни – где отдохнуть.
Я затеряюсь, как собака на чужой улице.
* * *
Основание моей привязанности – нравственное. Хотя мне все нравилось в ее теле, в фигуре, в слабом коротеньком мизинчике (удивительно изящные руки), в «одной» ямке на щеках (после смерти первого мужа другая ямка исчезла), – но это было то, что только не мешало развиться нравственной любви.
В христианском мире уже только возможна нравственная любовь, нравственная привязанность. Тело как святыня (Ветх. Зав.) действительно умерло, и телесная любовь невозможна. Телесная любовь осталась только для улицы и имеет уличные формы.
Я любил ее, как грех любит праведность, и как кривое любит прямое, и как дурное – правду.
Вот отчего в любви моей есть какое-то странное «разделение». Оно-то и сообщило ей жгучесть, рыдание. Оно-то и сделало ее вечным алканием, без сытости и удовлетворения. Оно исполнило ее тоски, муки и необыкновенного счастья.
Почти всегда, если мы бывали одни и она не бывала со мною (не разговаривала), она молилась. Это и раньше бывало, но за последние 5-6-7 лет постоянно. И за годы, когда я постоянно видел возле себя молящегося человека, – мог ли я не привыкнуть, не воспитаться, не убедиться, не почувствовать со всей силой умиления, что молитва есть лучшее, главное.
(ночью в слезах, 1-го ноября, в постели).
* * *
Я возвращаюсь к тому идеализму, с которым писал «Легенду» (знакомство с Варей) и «Сумерки просвещения» (жизнь с нею в Белом). К старому провинциальному затишью. Петербург меня только измучил и, может быть, развратил. Сперва (отталкивание от высокопоставленного либерал-просветителя и мошенника) безумный консерватизм, потом столь же необузданное революционерство, особенно религиозное, антицерковность, антихристианство даже. К нему я был приведен семейным положением. Но тут надо понять так: теперешнее духовенство скромно сознает себя слишком не святым, слишком немощным, и от этого боится пошевелиться в тех действительно святых формах жизни, «уставах», «законах», какие сохранены от древности. Будь бы Павел: и он поступил бы, как Павел, по правде, осудив ту и оправдав эту. Без этого духа «святости в себе» (сейчас) как им пошевелиться? И они замерли. Это не консерватизм, а скромность, не черствость, а страх повредить векам, нарушив «устав», который привелось бы нарушать и в других случаях и для других (лиц), в случаях уже менее ясных, в случаях не белых, а уже серых и темных. Пришлось бы остаться, с отмененным «Уставом», только при своей совести: которая если не совесть «Павла», а совесть Антониев, и Никонов, и Сергиев, и Владимиров, и Константинов (Поб.) – то как на нее возложить тяжесть мира? «Меня еще не подкупят, а моего преемника подкупят»: и станет мир повиноваться не «Уставу», а подкупу, не формализму, а сулящему. И зашатается мир, и погибнет мир.
Так мне и надо было понять, что, конечно, меня за….. никто не судит, и Церковь нисколько не осуждает…… и нисколько не разлучает меня с…… а только она пугается это сделать вслух, громко, печатно, потому что «в последние времена уже нет Павлов, а Никандры с Иннокентиями». Потому что дар пророчества и первосвященничества редок, и он был редок и в первой церкви Ветхозаветной, и во второй Новозаветной. Аминь и мир.
* * *
3 ноября.
Все погибло, все погибло, все погибло.
Погибла жизнь. Погиб самый смысл ее.
Не усмотрел.
* * *
Так любил ее, что никак не мог перестать курить ночью. (Правда – пытался: но она сама говорила: «покури» – и тогда я опять разрешал.)
* * *
5 ноября
Ах, господа, господа, если бы мы знали все, как мы бедны…
Если бы знали, до чего мы убоги, жалки..
Какие мы «дарвинисты»: мы просто клячи, на которых бы возить воду.
Просто «собачонка из подворотни», чтобы беречь дом доброй хозяйки.
И она бросает нам кусок хлеба.
«Вот и Спенсер, и мы».
«И сочинения Огюста Конта, Милля и Спенсера, и женский вопрос» (читал гимназистом).
И «предисловие Цебриковой».
* * *
Родила червяшка червяшку.
Червяшка поползала.
Потом умерла.
Вот наша жизнь.
(3-й час ночи).
* * *
…выберите молитвенника за Землю Русскую. Не ищите (выбирая) мудрого, не ищите ученого. Вовсе не нужно хитрого и лукавого. А слушайте, чья молитва горячее – и чтобы доносил он к Богу скорби и напасти горькой земли нашей, и молился о ранах, и нес тяготы ее.