Ропот
Василий Сторжнев
Роман об очеловеченных животных, мучимых разумом, о тоске по времени и возникающей из-за этого власти прошлого, о сверхъестественном, содержащемся в обыденном, о псе в компании его тени.Публикуется в авторской редакции с сохранением авторских орфографии и пунктуации.
Василий Сторжнев
Ропот
Пёс, что воет в душе моей,
даёт охотничий свой трофей,
хотя всего лишь воспоминание
нежная та рука,
которая гонит его вперёд
-Филипп Супо-
Все имена, события и персонажи в книге являются художественным вымыслом и не имеют отношения к реальности.
Глава 1
ВОРОНКА
Поле. Опустевшие колосья рвал истерический поток ветра. Травы меланхолически клали лица на ладони. Кроны сосен, обозначавших края открытого пространства, искажались под воздушным усилием, и плавно раскрывающийся цветок возникал из взрыва хвойных игл – трепещущих, смешивающихся, сомневающихся, смятённых, сбитых с толку. Это движение несло в себе характер хтонического, исконного: лицо Зелёного Человека всполохами проявлялось в нём.
Хренус вгляделся в противоположный конец поля. Там раскачивающимися кустарниками себя выдавало пугливое движение. Это были несколько котов – сквозь листья мелькали их шкуры, перетрясаемые характерной моторикой. Хренус безучастным взглядом мутных глаз наблюдал за их копошением. Так продолжалось много минут, пока, наконец, коты не потеряли интерес к своему занятию и исчезли.
Вдали слышались удары обо что-то металлическое, искусственно заниженные окружающим гулом.
Прямо перед Хренусом, с сухой наглостью возвышался уже почти потерявший цвет люпин. Белый цвет его мешочков превращался в обёрточную бумагу, постепенно обесценивая и их содержимое. Волчья сущность цветка делала зловещим содержимое этих кошелей: там дремали зёрна будущих бурь и трагедий, которых выцветание делало обыденными, рутинными. И цветок сам знал об этом, отсюда и возникал его надменно-увядающий вид. Казалось, внимательный наблюдатель сможет взглядом проникнуть за занавесь, увидеть символическое послание, и, разгадав его, прозреть будущее. Но люпины никогда не раскрывали своих тайн прямо, а их намёк был слишком пространен, чтобы иметь жизнеспособную трактовку.
Хренуса резко мотнуло в сторону с такой силой, что он упал. Изнуряющий голод последнего времени разрушительно сказался на его силах. Пёс неловко встал, фыркнул, отряхнулся, харкнул жёлтой слюной.
Ему пора было возвращаться. Неловко переставляя отяжелевшие лапы, он поплёлся к лесу, прочь с поля. Жёсткие травы проходились по его бокам, праздно ощупывая рельеф его кривых, много раз сломанных и сросшихся рёбер, просившихся наружу из-под его серой шкуры, которую издалека можно было бы принять за вылинявший парус корабля, покинутого командой и много дней дрейфовавшего по холодным морям. Шкура Серого Пса была его автобиографией, доступной для чтения любому наблюдателю; среди её страниц хранилось тусклое свечении прошедшего времени, созданное из состоявшихся и несостоявшихся событий, заметки о страданиях плоти – унылых и уродливых, размытые, произвольно дорисованные фотографии мест, обрывки драк и облав, промаркированные многочисленными шрамами. Глаза Хренуса непонятного цвета – смесь болотной грязи с коробочным картоном – были жёстко зафиксированы в орбитах глазниц, они оглядывали мир безучастно и холодно (Замёрзшая пыль на продуваемом переулке). Во всей его кубистской, гранёной фигуре городской тени виднелись черты охотничьей собаки: и его шпажный хвост, и висящие уши, и нос своими очертаниями и гладкостью отдававший капотом дорогого автомобиля; только в текущем исполнении они выглядели гротеском, где все отрицательные черты вынесены наружу и очерчены жесткими линиями.
На ушах Хренуса, которые в силу травматических событий напоминали истрёпанные тряпки, следовало бы остановится отдельно, ведь именно они обеспечивали Серому Псу единственный вид досуга, к которому он испытывал слабый, нитеобразный интерес. Это было Прослушивание. Серый Пёс питал пристрастие к долгому созерцательному времяпрепровождению, когда посредством слуха он пытался разгадать в слышимом им едином гобелене звуков того или другого места его истинную сущность, атмосферу; иногда эти звуки вызывали выцветшие портреты прошлого; Хренус видел их как бы через витрину, с перспективы случайного прохожего. Так он коротал время, когда оставался один во время вылазок.
Вот и сейчас он сосредоточился на Прослушивании и перед ним возникли:
– Старик под одиноким деревом посреди предгрозового поля
– Заколоченная комната, в которой звучит вкрадчивый шёпот
– Скорбные любовники на железнодорожной насыпи
– Ржавеющие останки брошенной сельскохозяйственной техники, стонущие в вечном плаче
– Туман, собирающийся в просеке, видимой на много километров вперёд
– Покинутые, вылинявшие деревянные дома
– Дрожащая в лужах вода
– Озимая потребность, сопревшая под ограниченной реальностью
Не успел Хренус даже подойти к опушке, как ближайшие кусты задрожали, и из них появился другой пёс – Шишкарь, ближайший сподвижник Хренуса. Они были одногодками и уже длительное время разделяли неудобоваримые ситуации. За лесом осталось много совместных акций, в ходе которых псы несколько сдружились. Сам Шишкарь имел длинную чёрную шерсть, которой он очень гордился. Издалека его, как и Хренсуа, можно было принять за породистого пса. Но в отличии от последнего у Шишкаря во взгляде и в движениях всегда присутствовала нервозность молодости, текучая живость, которая яснее всего проявлялась в голубом цвете его глаз – будто бы индикаторов, показывавших уровень жидкости в приборе.
Шишкарь гнусаво гавкнул в знак приветствия.
–«Ничего там нет. Голяк. Ты что видел?»– сухо дал статус Хренус.
–«Ммм, ты знаешь, там, ближе к опушке, есть помойка, вроде хорошая. Можно там поискать чего»– Шишкарь полузаискивающе – полуиронично усмехнулся.
–«Ты что-то там увидел?»
–«Нет, ничего конкретного, но видно, что недавно туда выбрасывали пакеты, пухлые такие.»-
Хренус прикрыл глаза. На его веках была вытатуирована усталость. В городе помойки были верным способом для бродячих псов обеспечить себе питание. Здесь же всё время приходилось тянуть случайные карты, брать на себя шанс.
–«Так, что поёдем? А на поле там ничего нет? Точно?»– слова Шишкаря пролетали как пули, выпущенные вслепую.
Хренус боролся с буровым ощущением голода, усиленным неуверенностью в дальнейшем. Шишкарь же стал молча ждать, глядя на товарища исподлобья; за годы совместной деятельности он научился подбирать правильные моменты для выпадов и пауз.
Наконец, мотнувшись как пьяный, Хренус открыл глаза и посмотрел на Шишкаря. Осязаемая нужда затряслась рухлядью в воздухе. Серый Пёс облизнул губы:
–«Да, надо идти.»-
Шишкарь кивнул и двинулся в глубину леса. Хренус последовал за ним, наполовину по вектору следов Чёрного Пса, наполовину по виадуку полусонного – полутрансового состояния измождённого рассудка.
–«Да, Хренус! Забей! Вспомни, как на заднем дворе продуктового мы со стаей Желтка сошлись! Крови столько, кишки выпущены, тётки кричат, зовут мясника, у него тесак ещё такой здоровый был, помнишь, как ты этому доходяге лапой поперёк морды, его аж перекосило, потом гавкать вообще не мог!»-
Шишкарь явно пытался перевести разговор на нейтральную тему, дабы отвлечь внимание Хренуса от дискомфортных ощущений. Серый Пёс же автоматически брел за Шишкарем и пытался вернутся к Просушиванию. В этом процессе слова Чёрного Пса были всего лишь шумовым элементом, одним компонентом из мириад прочих, а не связной речью. Только в Прослушивании Хренус мог ощупывать невыразимое, то, что так неуклюже описывается даже самыми изощрёнными оборотами речи. Поверхностная забота Шишкаря его мало интересовала.
Отойдя от голодного помутнения, Хренус заново вдохнул реальность леса с её раскрывающемся в запахе ландшафтом. Болезненности города, месту, в котором Хренус провел всю свою жизнь, здесь противопоставлялось величественное молчание, ощущение скрытой угрозы: она обозначалась многоаспектной симметрией, которую так сложно было охватить взглядом городского жителя, привыкшего к диктату обширных плоскостей; слишком большое количество деталей, наполнявших лес, опровергало заявления глаз, заставляя подсознание дописывать неоконченное наблюдение, наполняя пространство несуществующими образами. К тому же лес обладал постыдным влечением к звукоподражанию, то создавая звук льющейся воды, то учащенного дыхания у уха, то топота множества ног. В ночное же время это свойство леса только усиливалось – ведь тогда были видны только верхи декораций, а всё, что находилось на уровне роста пса, было вотчиной разнузданных абстракций, которые от ощущения своей беспредельной власти пьянели и полностью теряли над собой контроль.
Да, город был совершенно другим, его пустынные улицы с их клиническим свойством (Разрушающаяся больница, диспансер мороков и голых деревьев), которые холод делал тоннелеобразными, обжимал по силуэтам прохожих, его ветер, создававший невиданные искажения воздуха. Вся мировая краска была выпита и слита в леса, городам же осталось быть блёклыми черепками, хранившими лишь отголосок существовавшего в них содержимого.
И именно к такому окружению с самого своего появления на свет и приспособился Хренус. В городе цвет был цветом серого призрака, невидимки; его тень свободно скользила по подворотням и улицам, он был одним из безразличных, омертвевших прохожих, и даже его дерзкие преступления не расцвечивали его (На его кандалах не распускались розы). Здесь же, в лесу, его городской камуфляж полностью поменял своё назначение, вечно выделяя его серым подтёком, бросавшимся в глаз даже на фоне осеннего разложения леса. Казалось, его шкура стала светоотражающей из-за царившей в лесу погоды, она притягивала свет из глубины глаз наблюдателей. Из-за этого уже издалека можно было увидеть фигуру – раскачивающейся при ходьбе силуэт Хренуса. Теперь всё окружающее внимание было акцентировано только на нём.
Надо сказать, что Хренус уже давно сравнял внешний свой вид со своим внутренним состоянием. Его душа была рассохшимся гробом, из которого циничный опыт вытряхнул всё содержимое. Ему, опыту, вообще свойственно крайне жестокое, глумливое отношение изверга ко всему, что может быть сентиментальным, уязвимым. Он садистки упивается, жестоко умертвляя самые нежизнеспособные из чаяний. Некоторые не могут примириться с этим и бесконечно плодят новые надежды на заклание, другие же умирают вместе с ними. Так произошло и с Хренусом. Он научился у изверга-опыта жестокости, прагматизму, сжавшемуся тугим обручем вокруг его талии, высеченной из холодного камня, удобному безразличию и сухой, наждачной оценке событий, мест, псов, людей, явлений природы и чувств. Впрочем, последнее и не нужно было оценивать, ведь Хренус жил сухим инстинктом, редуцировавшим чувства до самых базовых; остальные, по совету опыта, были утилизированы, светящийся нерв вырван. Опыт с искажённой от извращённого экстаза мордой, наблюдал за тем, как Хренус постепенно изнутри наружу становился тенью, гуляющим ветром. Его внешняя привычка сплёвывать стала отличной иллюстрацией внутреннего процесса: он сплёвывал себя до тех пор, пока ничего не осталось.
Зловещий от явно ощущавшегося в нём удовлетворения хохот опыта преследовал Хренуса, куда бы он не шёл. Его дни (Бесконечно гложимые кости, давно утратившие следы мяса) были лишь пыльным осадком, который постепенно заносил следы безрадостных похождений Серого Пса.
Псы уже шли сквозь центр леса: его ежегодное наступление на самого себя неизменно обращалось разгромом, и всё вокруг приобретало оттенки горелого железа и запекшейся крови – редеющий бедлам, которому в нескольких места нанесена незаживающая рана ручья. Этот лес уже стали захватывать ели – ни одного нового дерева кроме них здесь не появлялось и ни анклавы берёз, ни геронтократия сосен не меняли общей картины; последняя давала основательные бреши: все упавшие, мёртвые деревья были только из их числа. А, как известно, ель своей неизменностью и таинственностью только усиливает трагизм сезонного побоища, словно подчёркивая его бессмысленность.
Хренус прошёл мимо небольшой ямы, покрытой по краям мхом. В её углублении лежали разлагающиеся листья ревеня – сброшенные одежды балаганных артистов, отрёкшихся от своей сути, или разорванные книги наивных снов, уничтоженные в отчаянном порыве устранить мучительное несоответствие между настоящим и прошлым, мечтой и жизнью, чаяниями и временем. Здесь тоже чувствовалось гибельное усилие опыта.