На счастье солдаты, грабившие поблизости, узнали императора и указали ему дорогу из огня. Его волосы были опалены, платье сожжено во многих местах, обожжены руки, прожжены сапоги.
Здесь встретился он с маршалом Даву. Уверяют, что князь Экмюльский, еще страдавший от раны, полученной в Бородинской битве, узнавши об опасности, которой подвергался Наполеон, устремился к нему навстречу, чтобы вывести или погибнуть вместе с ним. Они бросились, будто бы, в объятья друг другу.
За Наполеоном все главное начальство перешло в Петровский дворец. Генерал-интендант Дюма так рассказывает о своем бегстве туда: «Была ночь, когда я покинул занятый было дом. Мы вышли из Москвы под настоящим огненным дождем; ветер был так силен, что срывал с крыш и разбрасывал раскаленное железо; наши лошади пережгли свои ноги. Нельзя себе даже и представить беспорядка этого стремительного бегства. Шум пожара можно было уподобить только реву волн – это была настоящая буря в огненном море. Вся дорога до Петровского дворца была усеяна всевозможными обломками, особенно осколками бутылок, набросанными солдатами. Мы стали бивуаком на опушке леса, откуда смотрели на это истинное подобие ада. Весь громадный город представлял одну сплошную огненную равнину, пылали небо и весь горизонт.»
После пятидневного пребывания в Петровском, полного всяких тревог и беспокойств, Наполеон снова возвратился в Москву. Надобно заметить, что с самого вступления своего в Кремль и за все пребывание в Петровском дворце, он не сделал ни одного военного распоряжения – очевидно, он был так подавлен впечатлением пожара, что не знал, что предпринять, на что решиться.
Въехавши в Москву, Наполеон был поражен: от громадного города остались только груды развалин, с кое-где торчавшими трубами; тяжелая, невыносимая атмосфера стояла над этим павшим, обуглившимся колоссом… Горы золы и пепла, да местами остатки полуразрушенных стен или колонн указывали направление улиц.
Император увидел, что вся его армия разбрелась по городу. Даже его проезд был затруднен множеством мародеров, искавших добычи и таскавших ее шумными толпами; солдаты толпились у входов во все погреба и богатые дома, перед лавками и церквами, к которым приближался огонь и которые они считали необходимым ограбить. Ему поминутно преграждали дорогу обломки всевозможной мебели, выброшенной из окон, и всякие награбленные вещи, брошенные грабителями, в виду чего-нибудь более ценного и лакомого. – Он молча проехал мимо всего этого.
Однако, беспорядок достиг скоро крайних пределов; даже старая гвардия приняла в нем участие и Наполеон решился, наконец, на суровые меры, несколько помогшие делу.
Вообще, по возвращении в город император стал веселее, что отразилось и на всех приближенных. Когда он смотрел в окна на окружавшие картины разрушения, тяжелые мысли, видимо, одолевали его, и злость на все происшедшее временами обрушивалась на тех, кто имел несчастие подвертываться в такую минуту, но не было уже прежних беспрерывных знаков нетерпения и ярых вспышек гнева. Больше всего, разумеется, доставалось Ростопчину – к счастью для него отсутствовавшему – и поджигателям.
Наполеон зло смеялся над русскими, отпраздновавшими битву под Бородиным, как первую победоносную встречу своих войск со вторгшимся неприятелем. «В России служили, – говорит он в бюллетене, – благодарственные молебны за битву под Островною и под Смоленском – разумеется, армия пришла в Москву тоже под звуки благодарственных гимнов»…
"В доме "негодяя« Ростопчина, – продолжает Наполеон, —захватили ружья, бумаги и начатое письмо – он убежал, не успев его кончить… Москва, один из богатейших городов в свете, не существует более; эта потеря неисчислима для русских, для их торговли, для дворянства; ее можно оценить в несколько миллиардов. Арестована и расстреляна сотня поджигателей. Тридцать тысяч раненых и больных русских сгорело. Богатейшие торговые дома России разорены. Ничего не успели вывезти и когда увидели, что все попало в руки французов – сожгли свою первопрестольную столицу, свой святой город, центр империи… Это преступление Ростопчина. Мы боролись против огня, но негодяй губернатор принял ужасную предосторожность – вывез и уничтожил пожарные инструменты.»
Как бы в ответ на все это, ему доносили из Парижа, что невозможно описать того ужаса, изумления и даже негодования, которое произвела там весть о пожаре Москвы… Можно было понять, что бюллетень, из которого узнали бы теперь, что французские солдаты в тепле, одеты, сыты, произвел бы гораздо более впечатления на общество, нежели всевозможные известия о победах…
Впрочем, Наполеон, после жалоб на вероломную встречу со стороны города, объявил, что «армия его поправляется: у нее много хлеба, картофеля, капусты и других овощей, говядины, солонины, вин, водки, сахару, кофе и всего прочего. Солдаты нашли много мехов и шуб для зимы.»
«Авангард стоит на дороге в Казань, другой – на пути в Петербург.»
Мягче всех относился Наполеон к императору Александру, который, по его мнению, не задумался бы заключить мир, если бы только получил хоть одно из писем, к нему посланных – писем грустного, меланхолического характера.
Изложивши свои великодушные намерения Яковлеву, русскому барину, захваченному на выезде из Москвы – ограбленному солдатами и представившемуся во фраке своего камердинера —Наполеон после разных упреков и выговоров, значительно смягчив тон, спрашивает: «Если я напишу письмо, согласитесь ли вы отвезти его; обещаете ли, что оно будет передано Александру, в его собственные руки? – В таком случае я отправлю вас, но имеете ли вы возможность дойти до вашего государя и ручаетесь ли вы мне, что он получит письмо?»
Разумеется, Яковлев обещает все.
Ночью Наполеон встает нарочно, чтобы написать это письмо: «Я воевал с вашим величеством без злобы. Два слова от вас перед или после последней битвы – я остановился бы, пожертвовал бы правом вступления в Москву. Если ваше величество еще сколько-нибудь расположены ко мне, вы примете в уважение это мое обращение к вам… Человечество, выгоды вашего величества и этого обширного города требовали вверить мне столицу, оставленную вашими войсками», – пишет он далее Александру…
В три часа утра он отсылает письмо пленнику, который едет с ним через французские аванпосты, в восторге от возможности так дешево расплатиться за свою оплошность.
Тутолмин, директор Воспитательного дома, тоже имел честь беседовать с Наполеоном и услышать из его уст об уважении и братских чувствах к Александру, так же как и готовности заключить мир. «Я никогда подобным образом не воевал, – говорит Наполеон Тутолмину, – мои войска умеют сражаться, но не жгут. От самого Смоленска я встречал только один пепел… Надо же положить предел кровопролитию, пора нам и примириться… мне нечего делать в России».
Так как служебные обязанности не позволяли Тутолмину отлучиться из Москвы, то Наполеон просил его в первом же донесении императрице – которое он перешлет через аванпосты – не забыть замолвить словечко о мирном расположении его и полной готовности приступить к переговорам о мире.
Немало беспокоила Наполеона первые дни по вступлении в Москву неизвестность насчет местопребывания русской армии, совершенно упущенной из вида за пожаром, грабежом и всеми бедами. Наполеон сердито выговаривал генералу Себастиани, раздражаясь и осыпая его упреками за потерю следов Кутузова. Предполагая, что частые переговоры на аванпостах с русскими послужили поводом ко всем оказавшимся оплошностям, он приказал маршалу Бертье написать Мюрату, чтобы, под страхом смертной казни, запрещалось входить в сношение с русскими аванпостами. «Его величеству угодно, писал Бертье, – чтобы сносились с неприятелями только ружейными и пушечными выстрелами». Впрочем, не один Наполеон встревожился исчезновением русской армии и обрадовался, когда след ее отыскался – маршалы тоже опасались одно время, как бы Кутузов не перерезал сообщения французской армии.
"11 сентября Наполеон, – по словам Кербелецкого, – в предшествии двух камер-пажей, в сопровождении своего генералитета, придворных чинов, трех русских пленных и конвоя, состоящего из эскадрона шассеров и польских уланов, в первый раз выезжал из Кремля осматривать разоренную Москву и в первый раз, оставя светло-серый свой сюртук, показался в мундире. Надлежало думать, что когда у маршалов и у всех генералов французских, по общей воинской форме, мундиры были вокруг богато вышиты золотом, то император их при сем случае блестит отличным золотым шитьем и украшен будет орденами; но он, напротив того, одет был в простой армейский мундир темно-зеленого сукна, с красным воротником, без всякого шитья, с одними только эполетами, со звездою на левой стороне и с алою лентой по камзолу, но которая едва была видна из-под мундира, и в низенькой треугольной, наспех связанной шляпе с небольшою кокардой и ехал на простой польской лошади; под генералами же и придворными чиновниками были английские, а под нами русские крестьянские, довольно изморенные голодом. При этом выезде Наполеона многие из жителей Московских, испивших всю чашу бедствий от нашествия на них иноплеменников, увидев издали многочисленную свиту, убегали прочь. Другие, быв посмелее, отваживались украдкою выглядывать из-за обвалившихся стен. Напоследок, в одном переулке, близ Охотного ряда, одетая в лохмотья толпа мещан человек до 40, на коих от страху, от голоду и холоду едва подобие человеческое осталось, выждав когда свита приблизилась к переулку, падают на колени, простирают к иноплеменному государю свои руки, вопиют о претерпленном ими грабеже и всеконечном разорении, и просят пощады и хлеба!
Но сей жестокий человек поворотил от них лошадь свою вправо и не удостоил их своего взгляда и только приказал статс-секретарю своему узнать, о чем они просят?
Тогда по всему пространству Москвы представлялся мрачный образ неизъяснимого ужаса и совершенного запустения. Уцелевшие от пожара дома были разграблены, и церкви пограблены и обруганы. Везде валялись по мостовым разбросаны и разорваны, либо разбиты, либо разломаны: люстры, зеркала, столовая посуда, мебель, картины, книги, утварь церковная и даже священные лики угодников Божиих"…
Как уже упомянуто, грабеж, раз допущенный, трудно было остановить, несмотря на самые строгие запрещения и угрозы. Своевольство стало так велико, что, например, Себастиани признавался приходившим с жалобами, что он не в силах удержать солдат. Мало того, сам император терпел от своеволия и забвения дисциплины. В приказе от 22 сентября сказано, что «не взирая на все повеления, караулы не исполняют своей обязанности; ночью часовые не окликают прохожих!» 24 сентября: «Сегодня на разводе офицеры не салютовали шпагой императору.» Обер-церемониймейстер дворца жаловался на то, что «несмотря на неоднократное запрещение, солдаты продолжают отдавать долг природе во всех дворах дворца, даже под самыми окнами императора.»
Не весело проводил Наполеон время в Кремле – дни были долги и тяжелы. Он ждал от Александра ответа, который не приходил. Между прочим, его приводило просто в отчаяние громадное количество галок и ворон, о которых он говорил: «Боже ты мой, неужели они всюду следуют за нами.»
Почти ежедневно Наполеон прогуливался по городу верхом: он ездил на маленькой белой арабской лошади, в сопровождении нескольких генералов, адъютантов и пятидесяти улан. Никогда ни с кем не говорил он на улице.
Как уже раньше сказано, в одном из уцелевших домов был устроен театр для солдат и офицеров армии, но сам Наполеон ни разу там не был. Иногда, по вечерам, он играл в карты с Дюроком. Было дано несколько концертов во дворце: пел итальянец Тарквинио, недавно приехавший в Москву из Милана, также играл пианист Мартини, но император слушал их с печалью в сердце. «Салонная музыка, – замечает Констан, – не трогала более его больной души», – очевидно, все эти развлечения, как и прогулки по городу, не рассеивали тяжелых дум, направленных к разрешению неразрешимой задачи: как полную неудачу похода представить перед Европой великим успехом, как ловким движением выйти из безвыходного положения?
Постоянно, несмотря ни на какую погоду, Наполеон делал смотры и парады гвардии и гарнизону, с раздачею наград и крестов почетного легиона; о последней церемонии один очевидец так рассказывает: «Небольшой полный человечек спустился с лестницы дворца; его окружала многочисленная свита маршалов и генералов. Военная музыка дала знать о его прибытии, и он подошел шагов на пятьдесят к фронту войск. Он был в зеленом мундире, а шляпа была надвинута до самых глаз, злых и проницательных. Лента почетного легиона была так скрыта под мундиром, что не всегда была заметна. Иногда при этих церемониях он произносил речи… При имени каждого новоназначенного кавалера музыка играла туш… Судя по гордому взгляду Наполеона, он вполне чувствовал и сознавал свое могущество.»
Тем временем становилось ясно, что Александр не удостаивал Наполеона ответом – это была кровная обида и он страшно рассердился. "3 октября (21 сентября), – рассказывает Сегюр, —после бессонной ночи он зовет маршалов. Лишь только входят они: «Войдите, войдите, – говорит он, – послушайте новый план, который я составил. Принц Евгений, читайте: сжечь остаток Москвы, идти через Тверь на Петербург, куда Макдональд придет на соединение с нами! Мюрат и Даву пойдут в арриергарде»… В сильном волнении он смотрит на своих генералов, остающихся холодными, молчаливыми, по-видимому, только удивленными. Воспламеняясь сам, чтобы подогреть и их энтузиазм, он восклицает: «Да вы ли это? Неужели эта мысль вас не увлекает. Представлялся ли когда-нибудь более высокий военный подвиг?… Какою славою мы покроемся и что скажет свет, когда узнает, что в три месяца мы покорили обе великие столицы севера?»
Но Даву и Дарю противопоставляют его увлечению время года, недостаток провианта, голую, голодную, к тому же больше воображаемую, дорогу из Твери в Петербург, идущую по болотам, и которую триста человек крестьян, в несколько часов, сделают непроходимою! Зачем идти на север навстречу зиме, призывать ее – она без того уже тут. А что будет с шестью тысячами раненых в Москве? Их придется выдать Кутузову! Ведь он пойдет следом за армией – надобно будет в одно время защищаться и атаковать, побеждать и убегать! Теперь нужно оканчивать, а не затягивать кампанию, говорят они Наполеону. Вопрос не в лишней победе, а в том, чтобы поскорее добраться до зимних квартир, по самой короткой дороге. Надобно бросить и Кутузова и битвы с ним и уходить.
Пришлось не только выслушивать такие советы, но и следовать им. Прошло время, когда Наполеон говорил о своих маршалах: «Эти люди думают, что они очень нужны, а не знают того, что у меня сотни бригадных генералов, которые вполне могут заменить их.»
Маршалы хорошо понимали не только опасность близости зимы, но и ненадежность состояния войск. Со времени прихода в Москву гордость Наполеона заставляла его держаться в полнейшем неведении относительно этого предмета. Он все представлял себе армию в том виде, в каком желал ее иметь, и преспокойно раздавал соответственные этому приказания; он не слушал генералов, пробовавших вывести его из заблуждения, и решался делать настоящие распоряжения только тогда, когда необходимость их бросилась в глаза, когда было уже поздно…
Ввиду упрямства маршалов и нежелания России принять поздно протянутую руку, Наполеон выказал замечательное добродушие и заботливость о счастии воевавших народов, решившись добиться мира во что бы то ни стало. Напрасно говорил ему Коленкур, которого он хотел сначала послать в Петербург, что в это время года Россия должна чувствовать свою силу и превосходство, что такая попытка будет скорее вредна, так как выкажет затруднительность его положения – Наполеон, боявшийся больше всего необходимости произнести слово «отступление», решился еще раз поставить на карту свое обаяние: не допуская, по воспоминаниям Тильзита и Эрфурта, чтобы из Москвы это обаяние было меньше, чем из Парижа, решился послать в главную квартиру Кутузова генерала Лористона.
Тот также почтительно заметил, что, в это время года, нужно не переговариваться, а отступать на Калугу и возможно скорее. Наполеон зло и ядовито ответил, что «любит только планы самые простые, дороги самые прямые, большие дороги, в данном случае, ту, по которой он пришел; но что он не хочет идти по ней иначе, как после заключения мира.» Потом, показавши как и Коленкуру письмо, которое он написал Александру, приказал отправиться к Кутузову и потребовать пропуска в Петербург. Вся безвыходность положения Наполеона высказалась при этом в последних словах, обращенных к Лористону: «Я хочу мира, слышите! Дайте мне его во что бы то ни стало!» – только честь как-нибудь спасите!!"
«Старая лиса» Кутузов хорошо понимал необходимость предоставить Наполеону время «изжариться в Москве в своем соку»; она убаюкала Лористона с таким искусством, что бедный посол в значительной степени поддался надежде на скорый мир, а главное, внушил ее своему повелителю, который решился еще ждать!
Однако, в ожидании этого желанного мира, положение французской армии начало делаться критическим: стала разгораться партизанская война. На фуражировки приходилось посылать отряды под сильными прикрытиями не только кавалерии, но и пехоты, даже артиллерии; всякую меру овса, каждую связку сена приходилось брать с боя.
Выступили на сцену крестьяне, на которых Наполеон приучил свои народы смотреть только как на наследственных рабов и дикарей, но которые начали проявлять самосознание и волю, отказались принять насильно навязываемые чужеземцем благодеяния.
Понимая ужас своего положения в этой стране, чувствуя, что его обманывают, но не смея порвать своих заигрываний с русским правительством, Наполеон старался изыскать способы сделать мир необходимым для противника. Он приказал собрать всевозможные сведения о пугачевском бунте, особенно добыть одно из последних воззваний самозванца, где рассчитывал найти указания на фамилии, которые имели бы права на русский престол. В этих розысках обращались за советом к кому попало. Однако, увидав скоро, что трудно сделать что-либо с этой стороны, Пугачева бросили.
Татарам предлагали идти в Казань призывать своих соотечественников к независимости, обещая им поддержку, как только поднимутся. Но и тут ничего не вышло.
Оставались прямые переговоры о мире, в подмогу которым были пущены всевозможные слухи: что «Рига взята приступом, что вся дорога от Вильны до Смоленска занята обозами, которые везут зимнее платье в армию, что маршал Виктор ведет значительные подкрепления, что к наступающей весне армия будет так же сильна и хорошо вооружена, как при вступлении в Россию, словом, что если русские не заключат мира в эту зиму, то император примет крайние меры…»
Все эти слухи и замыслы не привели, однако, ни к чему, ответа из Петербурга по-прежнему не было, а война принимала все более и более угрожающий характер – партизаны, со священником впереди, взяли город Верею, около самой Москвы, под носом у великой армии.
Война была везде: впереди, на флангах, в тылу – видимо громадное завоевание распадалось и Наполеон принужден был отказаться от составленного им мнения насчет системы, которой должны были бы держаться русские при защите своей родины – их система оказывалась лучшею. Атакованные в центре, они устремили свои усилия на фланги и грозили осилить!
Главное – приближалась зима. Наполеон знал об этом, волновался и начал тихо готовиться уходить.
С несчастною Москвой не церемонились: приказано было обдирать ризы с икон и вместе с паникадилами, крестами, сосудами переливать в металл. Семнадцать пудов золота и 365 пудов серебра было приготовлено в слитках для отправки во Францию. Кроме того, были взяты многие «трофеи»: герб Москвы, со здания Сената, орел, с Никольских ворот, крест с колокольни Ивана Великого. На операцию снятия этого гигантского креста потрачено было немало трудов и времени. Император захотел украсить им церковь инвалидного дома в Париже, и сам наблюдая за работой, сердился на то, что «проклятые галки, тучами носившиеся над колокольней, как будто хотели защищать свой крест!» Уверяют, что Бертье, герцог Ваграмский, стоявший во время работ по съемке этого креста с генералом Дюма на балконе покоев императрицы, не утерпел, чтобы не выразить своего негодования: можно ли делать подобные вещи, почти имея уже мир в кармане![15 - Каково было состояние духа Наполеона и чего стоило ему сознание тяжести своего положения, знали его служащие, неловко попадавшие под руку: «Верный мамелюк Рустан, – рассказывает Солтык, – подавший раз левый сапог на правую ногу, ударом носка был отброшен навзничь.»]
Незадолго до выхода из Москвы, был отдан весьма странный приказ. Все начальники корпусов должны были представить цифровые данные числа больных, которые могли бы поправиться 1) через неделю, 2) через две недели, 3) через месяц, 4) количество людей, долженствовавших умереть через две недели, 5) через три недели; приказано было озаботиться перевозкою только означенных под №1, всех остальных предполагалось оставить. Не менее удивителен был приказ, в стране совершенно опустошенной, закупить ни более ни менее как 20000 лошадей, также запастись фуражом на 2 месяца – в местах, по которым самые дальние и опасные фуражировки были не в состоянии доставлять нужного количества фуража на ежедневные потребности.
В последнее время пребывания в Москве снова, как за время великого пожара, угнетенное состояние Наполеона стало сказываться вспышками. Это бывало при приемах по утрам, когда, окруженный начальниками армии, под их пытливыми взглядами, казавшимися ему укоризненными, он будто вызывал всех своим строгим видом; резкий отрывистый голос и бледность лица показывали, что он понимал истину и что она не давала ему покоя. Тут иногда его сердце изливалось на окружающих в жестоких, резких выговорах, не облегчавших, а скорее увеличивавших его пытку сознанием своей несправедливости.
Только во время бессонных ночей, в беседах с графом Дарю, по словам Сегюра, он вполне открывает свою душу: «он хочет, по его словам, ударить на Кутузова, уничтожить его или отбросить, потом быстро поворотить к Смоленску.» – Но Дарю ему отвечает, что раньше это можно было сделать, но теперь уже поздно; что русская армия устроилась, а его ослабла, и победа под Можайском забыта; что как только его армия повернется к стороне Франции – она у него проскользнет между пальцев, так как всякий солдат, нагруженный добычей, побежит теперь вперед во Францию, торговать.
«Так что же делать?» – "Остаться здесь, – отвечает Дарю, – сделать из Москвы большой укрепленный лагерь и провести в нем зиму. Хлеба и соли хватит – он отвечает за это. Для прочего достаточно будет больших фуражировок. Лошадей, которых нечем будет кормить, он посолит. Что касается помещений, то, если домов мало, так погребов достаточно. С этим можно будет переждать до весны, когда подкрепления и вся вооруженная Литва выручат и помогут довершить завоевание.
Перед этим предложением император сначала молчит, видимо, раздумывая, потом отвечает: «Львиный совет! Но что скажет Париж! Что там будут делать? Что там делается за эти последние три недели? Кто может предвидеть впечатление шестимесячной неизвестности на парижан? – Нет, Франции не привыкнуть к моему отсутствию, а Пруссия и Австрия воспользуются им!»