Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Наполеон в России

Год написания книги
2008
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 26 >>
На страницу:
4 из 26
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Автор «Journal de la querre», рассказывает о том, что, несмотря на свое критическое положение, во время отступления, они искренно посмеялись над одним из налетевших на них казаков, схватившим тюк тонкого полотна и бросившимся с ним наутек: так как он успел схватить кусок только за один конец, а французы держались за другой и не выпускали из рук, то полотно продолжало все развертываться до тех пор, пока «варвар» не скрылся в лес.

В захваченном казаками собственном обозе Наполеона всего больше понравились им и офицерам бутылки с буквами N и императорскою короной – в бутылках было старое Шато-Марго!

Интересны захваченные казаками походные кровати Наполеона, находящиеся теперь в Москве, в Оружейной палате: одна побольше, расставлявшаяся в городах и местах более долгих остановок, другая небольшая – для повседневного употребления. Чехлы на кроватях лилового шелка, снабжены карманами для книг, бумаг и приходивших ночью донесений.

После множества павших на казаков обвинений, частию, вероятно, справедливых – может быть, не лишнее будет привести несколько свидетельств самих французов, указывающих на казачье добродушие.

«Наша артиллерия была взята в плен в битве (под Тарутином), —говорит автор „Походного журнала“, – артиллеристы обезоружены и уведены. В тот же вечер захватившие их казаки, празднуя победу и уже изрядно выпившие, вздумали закончить день – радостный для них и горький для нас – национальными танцами, при чем, разумеется, выпивка была забыта. Сердца их размягчились, они захотели всех сделать участниками веселья, радости, вспомнили о своих пленных и пригласили их принять участие в веселье. Наши бедные артиллеристы сначала воспользовались этим приглашением только как отдыхом от своей смертельной усталости, но потом, мало-помалу, под впечатлением дружеского обращения, присоединились к танцам и приняли искреннее участие в них. Казакам так это понравилось, что они совсем разнежились, и когда обоюдная дружба дошла до высшей точки – французы наши оделись в полную форму, взяли оружие и после самых сердечных рукопожатий, объятий и поцелуев расстались с казаками – их отпустили домой, и таким образом артиллеристы возвратились к своим частям».

Вот еще рассказ пленного солдата морской гвардии: "Пока мы грелись около нескольких сосновых полешков, подошел казак, высокий, худой, сухой, до того свирепый видом, что мы невольно попятились. Он подошел к нам по-военному и стал что-то говорить, но мы не понимали; вероятно, он спрашивал о чем—нибудь. В нетерпении на то, что мы ничего не поняли, он сделал знак недовольства, обеспокоивший нас: однако, заметивши это, он в ту же минуту придал своему лицу доброе выражение и, увидев, что одежда моего приятеля была в крови, выказал желание осмотреть его рану и сделал знак следовать за ним.

Он свел нас в ближайшую избушку. Вышла женщина, которой он приказал постлать соломы и согреть воды, а сам ушел, дав понять, что воротится. Она бросила нам немного соломы, но позабыла о воде, а мы не смели слишком настойчиво напоминать ей. Когда он воротился, то прежде всего спросил жестом: ели ли мы? Мы отрицательно покачали головами. Вероятно, он потребовал от женщины, чтобы она дала нам поужинать, и за ее отказ крепко стал бранить ее. Тогда она показала ему чашку с каким-то варевом и, по-видимому, уверяла его, что больше у нее ничего нет. Казак стал шуметь, даже грозить, но безуспешно – она поставила только греть воду для нас. Он опять ушел и скоро воротился с куском соленого свиного жира, на который мы набросились, несмотря на то, что он был сырой. Пока мы ели, казак смотрел на нас с видимым удовольствием и рукою показывал, чтобы мы не наедались сразу.

Когда мы понасытились, он снова что-то стал говорить женщине, как мы поняли, насчет нашей перевязки. Он требовал от нее тряпок, но та отговаривалась, отбивалась со словами: «нема, нет». Тогда почтенный воин, взявши ее за руку, заставил перерыть все углы избы, но ничего не добыл. Рассерженный таким упрямством, он вынул свою саблю: крестьянка закричала, а мы, тоже подумавши, что он убьет ее, бросились к его ногам. Он улыбнулся нам, как будто хотел сказать: «Вы меня не знаете, я хочу только попугать ее».

Женщина вся дрожала, но все-таки ничего не давала; тогда он снял сюртук, скинул рубашку, разрезал ее саблею на бинты и стал перевязывать наши раны. В продолжение этой работы он все время говорил, вставляя в свою речь много польских и немецких слов; но если это бормотанье было нам мало понятно, то самые поступки хорошо указывали на благородство его чувств. Он старался, кажется, дать нам понять, что знаком с войной уже более 20 лет (ему было около 40), что он был во многих больших битвах и понимает, что после победы нужно уметь быть милостивым к несчастным. Он показал на свои кресты, как бы давая понять, что такие доказательства храбрости налагали на него известные обязанности. Мы только радовались этому великодушию, и он мог, конечно, прочитать на наших лицах выражение нашей благодарности. Я хотел бы ему сказать: товарищ, будь уверен, что твое благодеяние никогда не изгладится из нашей памяти. Только двое здесь свидетелей твоего человеколюбия, потому что эта женщина не оценит его, но скажи нам твое имя, чтобы мы могли передать его и другим нашим товарищам. Он стоял на коленях, но потом, уставши, сел на пол, посадив меж ног моего товарища, подставившего ему свою раненую спину; он вымыл, вычистил рану плеча с величайшим вниманием и старанием и, как будто спрашивая моего совета, намеревался, с помощью дрянного ножичка, у него бывшего, вытащить засевшую пулю. Он попробовал открыть края раны, но приятель так вскрикнул, что казак остановился и, упершись в его голову своею головой, видимо стал извиняться за причиненную боль. Я не утерпел перед таким нежным вниманием и, схвативши его руки, крепко пожал их: собравши в голове все, что знал польских, русских и немецких слов, я хотел было говорить, но не мог – от умиления глаза мои были полны слез!

«Добре, добре, камарад!» – сказал он мне, торопясь окончить перевязку, для которой, кажется, боялся, что не хватит времени. Когда пришел мой черед, добрый казак осмотрел рану и, положивши указательный палец на палец мизинца, показал, что она не более нескольких линий в глубину и что она закроется сама собою – должно быть, удар пики был смягчен одеждой.

Он еще возился с нами, когда один из его товарищей позвал его с улицы: Павловский! – так узнал я его имя – и он ушел, сопровождаемый нашими благословениями.

Мы уж думали, что не увидим более этого бравого казака, но он пришел на другой день очень рано и осмотрел перевязки наших ран. Он принес нам также по два русских сухаря, выразивши сожаление, что не мог сделать большего…"

ВЕЛИКАЯ АРМИЯ

Наш Граббе, еще в начале кампании ездивший во французский лагерь, заметил, с какой небрежностью и в каком беспорядке стояла французская конница.

"Я с первых же дней был поражен, – говорит Fezensac, —изнурением солдат и их телесною слабостью. В главном штабе знать ничего не хотели кроме результатов, не принимая во внимание, чего эти результаты стоили; там не имели никакого понятия о положении армии.

В четырех полках, например, было по 900 человек вместо 2800 перешедших Рейн, при начале кампании. Вся одежда и особенно обувь была в очень дурном состоянии. Войска имели тогда еще немного муки, несколько стад быков и овец, но все это скоро вышло и, чтобы раздобыться снова, приходилось постоянно переменять место, так как в 24 часа все на пути истреблялось…"

Император высказал в разговоре с Нарбонном, что он определяет в 130000 человек соединившуюся под Смоленском русскую армию. У себя он полагал в это время 170000 готового к бою войска, с гвардиею, кавалериею, 1-м, 3-м, 4-м, 5-м и 8-м корпусами.

Под Смоленском Rene Bourgeois признает потерю в 6000 человек убитыми и более 10000 ранеными; с пленными и пропавшими без вести можно, следовательно, определить убыль французов в 20000 человек.

«Русские, – говорит тот же автор, – должны были иметь те же потери». Однако в XIII бюллетене император не стесняется утверждать, что на поле битвы один французский труп приходился на 8 русских; кроме того, он утверждает, что русские солдаты, пользуясь близостью их деревень, дезертируют… Далее Наполеон признает, что генерал Себастиани был разбит и должен был целый день отступать, но определяет его потерю только в 100 человек – всюду самое бесцеремонное сглаживание своих потерь и преувеличение русских.

Однако это отступление одного из лучших генералов так явно было признано неудачей, что император не решился оставить армию под впечатлением ее и выступил к Москве.

«Чтобы дать понять глубину нашего бедствия среди этих кажущихся побед, – говорит Labaume, – достаточно сказать, что все мы сбились с ног от настойчивого систематического отступления русских. Кавалерия таяла, пропадала и оголодавшие артиллерийские лошади не могли более везти орудий».

Все это было еще по дороге в Москву и должно было бы внушить опасения Наполеону, но он только смеялся, искренно или нет, над русскими: «Посреди всех этих поражений, – говорит он в XIX бюллетене, – русские служат благодарственные молебны, все обращая в победы, но, несмотря на невежество и низкий уровень развития этих народов, такой прием начинает казаться смешным и грубым».

Под Бородиным русские редуты найдены были только обозначенными, рвы неглубокими, без защиты, тем не менее, русские отстаивали их так, что, по словам Labaume, середина «большого редута» представляла невыразимо ужасную картину: трупы были навалены один на другой в несколько рядов. Русские гибли, но не сдавались; на пространстве одного квадратного лье не было местечка, которое не было бы покрыто мертвыми или ранеными… Дальше виднелись горы трупов, а там, где их не было, валялись обломки оружия, пик, касок и лат, или ядер, покрывавших землю, как градины после сильной грозы. Самое возмутительное зрелище были внутренности рвов – несчастные раненые, попадавшие один на другого, купались в своей крови и страшно стонали, умоляя о смерти… Fezensac говорит, что «никогда еще французская армия не испытывала таких потерь, как под Бородиным, а главное, никогда дух армии не был так сражен, как после этой битвы. Пропала всегдашняя веселость французского солдата, и мертвое молчание заменило песни и шутки, заставлявшие обыкновенно забывать усталость долгих переходов. Даже офицеры, видимо, были сбиты с толку. Это уныние понятно, когда следует за поражением, но оно было необыкновенно после победы, отворявшей ворота Москвы».

По русским сведениям, в противность уверению Наполеона, он, как атакующий, потерял свыше 50000 человек, 1200 офицеров и 49 генералов; потери же русских, с убитыми и ранеными – до 40000 человек, 1732 офицера и 18 генералов. Должно было увеличить потери неприятеля и то, что за три дня пребывания на поле битвы они питались, только водою и кореньями. Сегюр признает убыль в 40000 человек и говорит, что войска вступили в Москву в числе 90000. Кирасирская дивизия в 3600 лошадей полного состава имела их в этот день только 800.

Состояние французской армии в Москве было во всех отношениях не блистательно. У нее не было ни хлеба, ни говядины, а на столах масса сладостей, сиропов и конфект. За одеяло с удовольствием отдавали дорогое вино, а за шубу можно было получить сколько угодно сахару и кофе.

Лагерь не имел вида бивуака армии, а скорее базара, на котором всякий солдат, преобразившийся в торгаша, по дешевым ценам сбывал самые драгоценные вещи и, хотя жил в поле под дождем и непогодой, но ел с фаянсовых тарелок, пил из серебряных кубков и был окружен самыми роскошными вещами современного комфорта.

За время пребывания в Москве части армии, расположенные вне города, не знали покоя. По словам Сегюра, что-то вроде перемирия, никем не условленного, но негласно допущенного с обеих сторон, существовало только с фронтов – на флангах и в тылу нельзя было ни провезти обоза, ни сделать фуражировки без битв, так что война собственно продолжалась.

В авангарде Мюрат первое время выезжал щеголять на аванпосты. Ему, видимо, нравилось выказывать в русском лагере любопытство своею красивою фигурой, репутациею храбреца и, наконец, королевским саном. Русские военачальники потворствовали его тщеславию и рассыпались перед ним в вежливостях. Часто он распоряжался русскими постами, как своими: если ему хотелось занять то или другое возвышение французскими войсками – противники без спора уступали.

Император, однако, не обманывался и после некоторого времени немного напускной радости, от показавшихся признаков якобы мирного расположения неприятеля, стал горько жаловаться окружающим на то, что «около них начинает разгораться несносная, докучливая партизанская война; что, прямо в противность официальным любезностям противника, сзади и с флангов Москва обложена шайками казаков. Как же: сто пятьдесят драгун старой гвардии были атакованы и уничтожены близ города —это среди кажущегося перемирия, на Можайской дороге, на главной операционной линии, по которой он сообщается с своими магазинами, запасами, резервами, со всею Европой!»

"Каждый день, – говорит Сегюр, – приходилось солдатам, особенно кавалеристам, ездить далеко за самым необходимым; так как ближайшие окрестности были разорены, то приходилось заходить все дальше и дальше. И люди и лошади возвращались, если только возвращались, усталые, изнуренные; из—за всякой меры ржи, всякого клока сена приходилось драться: нужно было вырывать их у неприятеля. Крестьяне тоже замешались в дело —пошли нечаянные нападения, западни, поголовные истребления небольших отрядов. "В то время, когда уставший неприятель наивно ожидал мира, его армия теряла много народа, ослаблялась – русские с каждым днем делались предприимчивее…

Мюрат сильно беспокоился: он видел, что в ежедневных стычках растаяла, уничтожилась добрая часть остатков его кавалерии, и умолял императора или заключить мир, или отступить, но Наполеон в XXIII бюллетене лаконически замечал только, что «казаки нападают на разъезды… Турецкие знамена и разные редкости из Кремля, включая Богородицу, украшенную брильянтами, отправили в Париж… Говорят, что Ростопчин сошел с ума… он сжег свой загородный дом… Солнце ярче, теплее, чем в Париже, как будто и не на севере! Армия русская не одобряет московского пожара… Они смотрят на Ростопчина как на Марата, который теперь утешается в обществе английского комиссара Вильсона».

О своих неоднократных отчаянных попытках заключить мир Наполеон умалчивает.

Зима между тем надвигалась. Русские прямо говорили, что они удивляются беспечности французов перед приближением такого врага, как холод; они ждали зимы с часу на час, жалели французов и советовали бежать: «Через две недели, – говорили они, – у вас вывалятся ногти из пальцев, которые не в состоянии будут держать оружия!..» Нельзя сказать, чтобы французы не думали о приближении зимы; напротив, этим беспокоились, говорит Fain; только ветераны армии, дравшиеся среди Пултусской грязи и Ейлауских снегов, считая себя акклиматизировавшимися, надеялись и на этот раз отделаться без большой беды. По собранным сведениям оказывалось, что зима в России очень тяжела только в декабре и январе, а в ноябре термометр не опускается средним числом ниже 6 градусов; это вывели на основании наблюдений последних 20 лет, значит не налегке, и можно было верить этому.

Но вот 13/1 октября выпал первый снег. «Скорее, скорее, —сказал император, – через двадцать дней нам надобно быть на зимних квартирах». Это он повторяет и в XXIV бюллетене…

«Нельзя понять, – говорит Labaume, – как мог Наполеон ослепнуть в такой мере, чтобы не понять необходимости немедленно уйти. Ведь он видел, что столица, на которую он рассчитывал, уничтожена, и что зима подходит… должно быть, Провидение, чтобы наказать его гордыню, поразило его разум, если он мог думать, что народ, решившийся все жечь и уничтожать, будет настолько слаб и недальновиден, чтобы принять его тяжелые условия и заключить мир на дымящихся развалинах своих городов».

«По мере упадка наших сил и энергии, – говорит тот же автор, – дерзость казаков возрастала в такой степени, что вблизи Москвы они наскочили на артиллерийский транспорт, следовавший из Вязьмы… и снова выкинули такую же штуку с артиллерийским транспортом, следовавшим из Италии. Малейший промежуток между войсками тотчас же захватывался этою татарскою ордой, пользовавшеюся всеми выгодами позиций для проявления самого дерзкого нахальства».

Как выше сказано, Неаполитанский король, кавалерия которого была почти вся истреблена, ежедневно просил, чтобы что-нибудь было, наконец, сделано: или заключен мир, или предпринято отступление. Но император ничего не хотел ни видеть, ни слышать…

«Очарование исчезло, наконец, – восклицает Сегюр, простой казак рассеял его: этот варвар выстрелил в Мюрата на аванпостах. Мюрат рассердился и объявил Милорадовичу, что перемирие, которое постоянно нарушается, не должно долее продолжаться и что с этих пор всякий будет заботиться о своих выгодах…»

Положение французской армии сделалось невыносимо: оставаться долее было нельзя, выступить не приготовившись невозможно; но император французов все-таки находил возможность описывать положение дел Франции и Европе тем же анекдотично-лаконичным тоном. "Одни думают, что император сожжет общественные здания, пойдет на Тулу и приблизится к Польше, чтобы оставаться на зимних квартирах в стране дружественной, в которую все легко можно будет доставлять из магазинов Данцига, Ковно, Вильны и Минска…

Другие рассуждают, что от Москвы до Петербурга 180 лье плохой дороги, а от Витебска до Петербурга только 130, что от Москвы до Киева 218 лье, а от Смоленска до Киева только 112 лье. Отсюда заключают, что Москва, как стратегическая позиция, непригодна, что же касается ее политической важности, то она ее утеряла, будучи сожжена и разорена, на сто лет…

У неприятеля оказывается много казаков, которые беспокоят кавалерию… Все указывает на то, что надобно позаботиться о зимних квартирах. Кавалерия особенно нуждается в них".

Битва под Тарутином открыла, наконец, глаза Наполеону на игру с ним русских, и он решился уйти.

С первых же дней отступление стало походить на бегство, по словам Fezensac. Некоторые части просто умирали с голода в то время, как другие не знали, куда девать провизию… Солдаты, отходившие в сторону от дороги в поисках пропитания, попадали в руки казаков и вооруженных крестьян. Дорога была покрыта зарядными ящиками, пушками и брошеными экипажами. Каждый солдат был буквально нагружен добычей. «У меня, – рассказывает Duverger, – были меха, картины великих мастеров, для удобства свернутые в трубочку, и несколько драгоценностей. Один из моих друзей тащил огромный ящик хинина, другой целую библиотеку прекрасных книг с позолоченными обрезами в красных кожаных переплетах… Я не забыл и о желудке: у меня был запасен рис, сахар, кофе, три больших горшочка варенья – два вишневого, третий смородины…»

«Мой мешок, – говорит Bourgogne, – оказался слишком тяжел, и я воспользовался первою остановкой, чтобы осмотреть свое добро и выкинуть, что было лишнего. Оказалось: несколько фунтов сахару, рису, немного сухарей, полбутылки ликера, китайский костюм из шелковой материи, шитый золотом и серебром (вероятно, сарафан); много разных вещичек из золота и серебра; между прочим, кусок с креста Ивана Великого, т.е. кусочек обшивки с него (Посредине большого креста был еще маленький, в один фут длиной, из чистого золота – В.В.). Обшивка эта была серебряная, позолоченная. Еще была кроме моей парадной формы амазонка для езды верхом, еще два образа с выпуклыми серебряными ризами. Кроме того, были медали и ордена одного русского князя, украшенные брильянтами. Все эти вещи назначались в подарок. Кроме того, у меня на рубашке был надет желтый шелковый жилет, прошитый ватой, который я сам сшил из женской юбки, и воротник на горностаевой подкладке. Сверх того, на широком серебряном галуне у меня висел мешочек с разными предметами, между которыми были золотой „Христос“ и маленькая китайская фарфоровая вазочка… потом еще мое оружие и 60 патронов…»

У французских офицеров было по нескольку экипажей и у каждого в повозке – дама, русская или француженка, так как множество их бросилось за армией. Некоторые, скоро поняв, что их ожидает дальше, воротились назад; остальные подверглись невыразимому бедствию: у них дорогой украли лошадей и все, что было теплого. Эти несчастные сначала лишились своих детей, а потом погибли и сами. Очень немногие спаслись, и, кажется, не видели, чтобы которая—нибудь из них перешла границу…

О женщинах, следовавших за армиею, рассказывает, между прочим, Duverger, что «один раз, когда им было строго приказано никого не пускать меж орудий – прекрасная карета, запряженная четырьмя лошадьми, быстро подъехавшая, потребовала пропуска. Я дал знак кучеру остановиться, но он не послушал и продолжал ехать… Мы с товарищем схватили лошадей под уздцы – карета едва не опрокинулась в ров, и молодая красивая женщина показалась в окне; свежесть, богатство ее наряда и роскошь, ее окружавшая, указывали на то, что она пользовалась высоким покровительством. Она приказала нам именем императора и начальника штаба пропустить ее, но мы отказали…»

После Малоярославца положение армии, ударившейся в настоящее бегство, стало еще хуже.

Когда 5-го ноября нового стиля раздали гвардейским полкам ручные мельницы, все-таки довольно тяжелые, – это показалось насмешкой, так как молоть было нечего.

6-го ноября погода резко переменилась, снег выпал большими массами, слил белое небо с белою землей, стал залеплять глаза людей, проникать под одежду, морозить, леденить солдат.

«В несколько ночей все изменилось, – говорит Fain. – Лошади падали тысячами; кавалерия сразу очутилась пешею, и у артиллерии не стало запряжек. По краям дороги виднелись ряды отсталых, замерзших…»
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 26 >>
На страницу:
4 из 26