– О, нет; это пройдет.
– Тем лучше, а разговор можно отложить до другого раза.
– Нет, нет! – воскликнула я и упросила отца продолжать сей же час. Ненавижу отсрочки; тем более неприятна была отсрочка разговора, которого все-таки я боялась немножко.
– Но я ничего не имею тебе сообщить, кроме замечания, которое я уже сделал, – продолжал отец. – Мне самому деревенская жизнь не по сердцу, а с наступлением осени и дурных дней по старой привычке невольно вспомнишь о клубе и друзьях; короче – поедем в Петербург, если хочешь.
– А работы ваши, папa?
– Через неделю они кончатся, и я свободен.
– В таком случае едем, – отвечала я.
– Но ты этого желаешь? точно?
– Конечно, папa.
– И без всякого сожаленья?
Он снова и пристально посмотрел на меня; я снова ужасно покраснела, и как некстати, ты представить себе не можешь! Потом я начала было оправдываться и насказала много вздора; папa решительно отказался слушать меня, уверяя, что серьезный разговор отлагает он до следующего утра, то есть до завтра, а сегодня еще рано. Любопытно мне знать, что называет он серьезным разговором и чему приписывает перемену в лице, которая не что иное, разумеется, как остаток слабости после непродолжительной, но все-таки довольно опасной болезни. В продолжение вечера Купер менялся в лице чаще моего; в нем происходит, видно, какая-то внутренняя борьба; но я сделала вид, что не замечаю ничего, и в девять часов, простясь со всеми, отправилась в свою комнату. Письмо буду продолжать завтра.
На следующий день.
Много новостей, chиre amie, и преинтересных! День был полон чрезвычайных происшествий. Выздоровление мое делает гигантские шаги, а вместе с ним и расположение духа исправилось; я начинаю смеяться натуральнее… Но сколько нового, бог мой! Когда же мы, женщины, перестанем быть детьми? Слушай. Утром папa прислал узнать о моем здоровье и спросить, могу ли я принять его в моей комнате; минуту спустя он вошел; серьезный разговор начался.
– Nathalie, – сказал отец, взяв меня за обе руки, – можешь ли ты без тревог и беспокойства, вредных для здоровья, поговорить со мною о делах, до меня собственно касающихся?
– Конечно, могу, папa, – отвечала я, успокоенная совершенно предуведомлением, что дело касается до него.
– Merci.[56 - Благодарю (фр.).] Я долго мучить тебя не стану. Вот в чем дело. Ты довольно благоразумна, чтоб смотреть на жизнь не так, как на пикник, а как на вещь более серьезную. Расставаться с тобой я не хочу и не решусь; но видеть тебя пристроенною и счастливою – желаю от всего сердца. Предстоят две партии. Первый объяснился со мною и получил отказ; этот первый – родственник наш Купер.
– Кто же второй? – спросила я и опять покраснела до ушей…
– Второго отгадать нетрудно – Старославский. Но отчего ты краснеешь? Он до сих пор не сказал мне о намерениях своих ни полслова; но в мои годы мудрено ошибиться, и я убежден, что ты нравишься Старославскому.
– Я презираю этого человека! – воскликнула я с негодованием.
– Выражение слишком сильно, а чувства этого ты оправдать не можешь ничем, – хладнокровно заметил отец.
– Но вы не знаете, папa, до какой степени он ничтожен!
– Напротив того, я знаю его с детских лет и отдаю этому молодому человеку полную справедливость: он благороден, добр и способен сделать жену свою счастливой.
– Как, с детских лет?
– Да, – продолжал отец. – Лет пятнадцать тому назад, если не более, по некоторым обстоятельствам мне случилось быть в здешнем краю. Старославский был тогда очень молод и в дурных руках; его разоряли, нимало не заботясь ни о воспитании, ни о будущности молодого человека, который, однако, был одарен всем, чтобы составить блистательную карьеру во свете. Судьба свела нас случайно, и несколько лет сряду я имел случай наблюдать за ним.
– Папa, – воскликнула я невольно и в ужасном волнении, – вы были в то время предводителем?
Отец посмотрел на меня с удивлением.
– Вы вырвали Старославского из рук опекуна его, старого деда, у которого в доме воспитывались мальчики, а распоряжалась ключница? вы увезли молодого Старославского к себе, преобразовали его, возвратили ему состояние, были его благодетелем и, сделав так много, запретили ему даже напоминать вам и говорить другим обо всем этом?
– А он, ветреник, не сдержал слова и будет за это наказан, – заметил папa, улыбаясь, – но я еще не кончил.
– Папa, вы чудесный человек!
– Благодарю покорно; но умерьте восторг ваш, графиня, и дозвольте продолжать мне.
– Я слушаю, слушаю.
– Тем лучше. Следовательно, ты видишь, – продолжал папa. – Старославского я знаю и любопытен слышать, что могло внушить тебе презрение к лучшему из людей?
– Не скажу, папa…
– Не можешь и не в праве!
– Ни за что не скажу.
– Я требую.
– Напрасно, папa, потому что сказать причину я не решусь в присутствии вашем; пройдет еще несколько дней – и дело объяснится само собою.
– Подождем, – отвечал отец и, пожав плечами, вышел вон из комнаты, но вдруг вернулся, подумал с минуту и снова обратился ко мне. Я привстала.
– Не беспокойтесь, графиня, – сказал отец иронически, – то, что имею прибавить, не возьмет у вас много времени. Мне приятно было бы, чтоб Старославский не имел права считать отношений наших к нему мистификациею.
– Это как, папa?
– Очень просто. Мы видимся и бываем друг у друга слишком часто для людей, знакомство которых должно окончиться через несколько дней; и каким бы философским взглядом ни смотрел свет на продолжительные и довольно дальние прогулки молодой девушки с посторонним человеком, я нахожу прогулки эти неприличными.
– Вы хотите сказать о поездке моей в Грустный Стан, папa?
– Может быть.
– Но не сами ли вы изъявили на то согласие?
– Согласие, основанное на уважении и полной доверенности к Старославскому; да и отказать ему в этой доверенности я не считал себя вправе; но вы, презирая его…
– Это чувство внушил он мне впоследствии.
– Нескромным словом, поступком, может быть?
– Нет, папa, в присутствии моем Старославский ни разу не изменил обязанности порядочного человека.
– Следовательно, презрение ваше основано на слухах?
– Может быть.