Покровская колода - читать онлайн бесплатно, автор Марта Вельская, ЛитПортал
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Не помогло. Настя умерла».

Варвара закрыла тетрадь. Посидела, глядя на переплёт. Буквы «О. Л. С.» под пальцами. Кто такая Настя? Чья? Деревенский ребёнок? Родственница? И почему бабушка — бабушка, у которой каждый рецепт снабжён результатом и примечанием, — не написала ничего больше? Ни даты, ни фамилии. Только имя и два слова.

Она убрала тетрадь на конторку и вышла из кабинета. В коридоре пахло сыростью и дымом от печей. Морок лежал у порога кабинета — не внутри, а снаружи, как будто караулил — и когда Варвара переступила через него, поднял голову и посмотрел ей вслед. Глаза его, подслеповатые, голубоватые, были тёмными и внимательными, как будто он понимал, что именно она прочитала.

После обеда Варвара собралась в деревню. Нужны были свечи, мыло и нитки — Глафира составила список на клочке бумаги, мелким ровным почерком, и Варвара подумала, что у этого дома два почерка: бабушкин — размашистый, с завитками — и Глафирин — мелкий, экономный, как будто бумагу жалко. Лизоньку оставила с Глафирой; дочка не протестовала, сидела на кухне и раскладывала на столе фасоль по цветам — белую к белой, красную к красной, — с тем молчаливым сосредоточением, на которое способны только четырёхлетние.

До деревни было три версты по дороге через поле. Дождь к полудню утих, но небо оставалось низким, серым, как подбитое ватой, и земля под ногами была мягкой и чавкала. Варвара шла быстро, кутаясь в шаль, и думала о перечёркнутой странице. «Не помогло» — два слова, за которыми стояла бессонная ночь, или несколько ночей, горячий лоб ребёнка, компрессы, бузина, малина, и тот момент, когда всё кончается и больше нечего делать. Бабушка пережила это — и перечеркнула. Не вырвала страницу, не вымарала. Перечеркнула крестом, как крестят покойного. И оставила.

Воздух пах мокрой землёй и дымом — в деревне топили. Деревня открылась за пригорком: два десятка изб, потемневших от сырости, огороды с почерневшей ботвой, церковь с зелёным куполом, покосившимся набок, и лавка при церковной ограде — низкая, бревенчатая, с вывеской, на которой буквы от дождя расплылись. Собаки лаяли из-за заборов — лениво, по обязанности. Лужи стояли на дороге большие, с отражениями облаков.

Церковная лавка была маленькая, тесная, пахла ладаном и воском. За прилавком стояла попадья — полная, рыжая, с добрыми глазами — и торговала свечами, мылом, нитками, ещё открытками с видами Троице-Сергиевой лавры. Варвара выбирала нитки, когда дверь за её спиной отворилась и впустила запах — мятный, дымный, сильный.

Она обернулась. Дверь была ещё приоткрыта, и с улицы тянуло сыростью и дымом.

На пороге стояла женщина лет пятидесяти — крепкая, невысокая, широкая в плечах, с крупными руками, потемневшими от земли и трав. Лицо нельзя было назвать ни красивым, ни некрасивым — оно было как земля: тёмное, бороздчатое, терпеливое, с глубокими складками у рта и морщинами, которые шли не от возраста, а от привычки щуриться на солнце и ветру. Платок на голове — тёмный, с кисточками, повязан низко, до бровей. Телогрейка поверх домотканой юбки, валенки не по сезону — тёплые, разношенные, с заплатой на правом носке. От неё пахло мятой и печным дымом — не тем городским дымом, что щиплет глаза, а деревенским, берёзовым, тёплым.

Она не вошла — встала на пороге и смотрела на Варвару. Долго. Не так, как смотрят на незнакомых — быстро, скользом; а так, как смотрят на что-то знакомое, что изменилось, и нужно время, чтобы узнать.

Потом подошла.

— Вы — олимпиадина, — сказала она. Не спросила — сказала.

— Варвара Александровна, — ответила Варвара и тут же пожалела о формальности. Женщина не была из тех, с кем говорят по имени-отчеству.

— Дарья Ермиловна, — сказала женщина. И добавила: — Я знала Олимпиаду Львовну.

Повисла пауза. Попадья за прилавком притихла, слушая. Дарья смотрела Варваре в глаза — прямо, спокойно, без тени суетливости — и в этом взгляде было что-то такое, от чего Варвара почувствовала себя одновременно увиденной и оценённой, как пучок травы, который нюхают, прежде чем решить, годится ли.

— Бабушка говорила о вас, — сказала Варвара, хотя бабушка не говорила. Но нужно было что-то сказать.

Дарья чуть склонила голову:

— Нашли тетрадь?

Варвара моргнула. Вопрос был точный, без подготовки, как удар в дверь. Не «Как устроились?», не «Давно ли приехали?» — сразу тетрадь. Как будто Дарья знала, что это главное.

— Да, — сказала Варвара. — Нашла.

Дарья кивнула. Медленно, как кивают чему-то, что давно ожидали.

— Значит, время, — сказала она.

Помолчала. Потом повернулась к двери. На пороге обернулась:

— Приду. — И вышла.

Попадья за прилавком выдохнула — тихо, как выдыхают после задержанного дыхания:

— Это Дарья-повитуха. Знахарка наша, уважаемая. С вашей бабушкой, Царство Небесное, дружила. Лет тридцать, а то и больше. К ней вся деревня ходит — и от живота, и от тоски, и рожать. Батюшка, отец Ефрем, говорит: Бог лечит, а Дарья помогает.

— А что значит «время»? — спросила Варвара.

Попадья пожала плечами:

— Это вы у неё спросите. Дарья Ермиловна слова зря не тратит.

Варвара купила свечи, мыло и нитки — по Глафириному списку — и вышла. На крыльце лавки остановилась. Дарья стояла у церковной ограды, не уходила. Смотрела куда-то в поле. Варвара подумала — подойти? спросить? — и не подошла. Что-то в Дарьиной спине, прямой и неподвижной, говорило: не сейчас. Сказала — приду. Значит, придёт.

Обратно шла медленнее. Поле лежало мокрое, плоское, от него поднимался пар — тонкий, лёгкий, как дыхание земли. Грачи сидели на пашне чёрными кляксами. Церковный купол за спиной тускло блестел в пробившемся на минуту солнце, и в этом мгновенном свете всё стало яркое — рыжая грязь, зелёная трава на обочине, белый ствол берёзы — и тут же погасло. Облака затянули снова.

«Значит, время» — что значит время? Время для чего? Варвара перебирала этот разговор, как перебирают чётки, — каждое слово отдельно. «Вы — олимпиадина.» Не «Снегирёва», не «барыня», а «олимпиадина» — как говорят «ивановская» или «петровская», по принадлежности, по крови. «Нашли тетрадь?» — первый вопрос, без прелюдий. «Значит, время.» И «Приду» — не «приходите», не «если захотите», а «приду», как решение, которое принято не ею.

Варвара не могла решить, почувствовала ли облегчение или тревогу. Может быть, и то, и другое. Как в тетради на полях: «Было тоскливо, но солнечно».

По липовой аллее, где листья давно облетели и лежали бурой кашей под ногами, Варвара шла и считала шаги. От ворот до крыльца — сто двадцать два. Она не знала, зачем считает. Может, гувернантская привычка — привязывать числа к вещам. Может, чтобы не думать о перечёркнутой странице. Не помогло.

Дома Лизонька сидела на полу в гостиной, выстроив из бабушкиных пуговиц длинный ряд — от большой к маленькой, как лестницу. Глафира стояла в дверях и смотрела на неё с выражением, которое Варвара не сразу прочитала: не раздражение, не умиление, а что-то похожее на узнавание.

— Олимпиада Львовна тоже так делала, — сказала Глафира тихо. — Раскладывала вещи в ряд. Пуговицы, камешки, травы. Говорила — так виднее, что к чему.

Варвара промолчала. Посмотрела на дочь — четырёхлетнюю, молчаливую, сосредоточенную, — на пуговицы, выложенные с точностью, которой не учат, на Глафиру, которая стояла в дверях и не поправляла, не убирала, только смотрела, — и почувствовала лёгкое головокружение, как бывает, когда стоишь между двумя зеркалами и видишь бесконечный коридор отражений. Бабушка раскладывала. Лизонька раскладывает. А она, Варвара, стоит посередине и не знает, к какому зеркалу повернуться.

Вечером, после ужина — щи с капустой, хлеб, чай с вареньем из крыжовника, который Глафира варила ещё летом, при бабушке, — Лизонька сидела на ковре в гостиной и разглядывала фарфоровую кошку с подоконника детской — ту самую, белую, с отбитым ухом. Вертела в руках, рассматривала со всех сторон. Потом подняла голову:

— Мама, чашка опять стукнула.

Варвара замерла с чайной ложкой в руке.

— Какая чашка?

— Ну та. Которая на полке. С трещиной. — Лизонька говорила спокойно, без испуга, как говорят о вещах обыкновенных: чашка стукнула, собака зевнула, дождь пошёл. — Я слышала из кухни. Стук-стук. Тихонько.

Варвара посмотрела в сторону столовой. Чашка стояла на полке, как стояла. Белая, с трещиной. Неподвижная. Она сама не слышала ничего — но Лизонька не была из тех детей, которые выдумывают. Она была из тех, которые замечают.

— Может, показалось? — сказала Варвара, и голос прозвучал неубедительно даже для неё самой.

Лизонька подняла на неё глаза — тёмные, спокойные, без тени страха, — и чуть наклонила голову. Жест, в котором было что-то не детское: не удивление, не обида, а терпение. Как будто четырёхлетняя девочка знала что-то, чего тридцатиоднолетняя мать не понимала, и была готова подождать, пока та поймёт.

— Не показалось, — сказала Лизонька просто. — Она стукнула. Два раза. — И вернулась к фарфоровой кошке, повертела её, примерила на палец отбитое ухо, как шляпу. Вопрос был для неё закрыт.

В кабинете Морок лежал у печи — мордой к пустому бабушкину креслу, как и в первый вечер. Голова чуть набок. Хвост — тук-тук-тук — по паркету. Тихо, ритмично, как метроном. Варвара стояла в дверях и смотрела. Кресло было пустое. Салфетка, продавленная подушка, запах лаванды и чего-то ещё — того самого, ландышевого. Или ей казалось. Ей часто казалось в этом доме.

Глафира прошла мимо с ведром — шла к чёрному ходу выливать помои. Заглянула в кабинет, увидела Морока у кресла, увидела Варвару в дверях. И сказала — просто, буднично, как говорят «печь протоплена» или «завтра будет ясно»:

— Домовой рад, что хозяева вернулись.

И пошла дальше, гремя ведром.

Варвара осталась стоять. Домовой. Глафира говорила о нём, как о соседе — не с суеверным страхом, не с насмешкой, а с той будничной уверенностью, с которой люди говорят о вещах, знакомых с детства. Для Глафиры домовой был так же реален, как печь, как ведро, как половица, которая скрипит пятой от порога. Для Варвары — нет. Пока — нет. Но чашка звякала, шаги ходили, а Морок стучал хвостом пустому креслу, и объяснений, которые укладывались бы в порядок конторки и перекрёстных ссылок, у неё не было. В тетради на полях — бабушкина система: травы, карты, сны, пометки. Может, там есть и ответ. А может, ответ в том, что его нет, и надо просто жить рядом с вопросом — как Глафира живёт рядом с домовым, не требуя доказательств.

Она подошла к конторке, положила ладонь на тетрадь. Телячий переплёт был тёплым — от печи или от чего-то другого. Рядом лежал бархатный мешочек — вишнёвый, мягкий, завязанный шнуром. Колода внутри. Система на полях. Перечёркнутая страница с именем Настя. Женщина в церковной лавке, которая сказала «Значит, время».

Варвара села в бабушкино кресло — впервые. В первый вечер не решилась, во второй тоже, а теперь — села. Подушка продавилась под ней по-другому, не так, как продавливалась под бабушкой: в другом месте, под другим весом. Салфетка сбилась на подлокотнике. Кресло скрипнуло — ему тоже нужно было привыкнуть. Варвара откинулась назад. Отсюда, из кресла, кабинет выглядел иначе — не как чужая комната, а как рабочее место, которое ждёт хозяйку. Конторка — на расстоянии вытянутой руки. Полки с тетрадями — слева. Окно на пруд — справа. Печь за спиной — тёплая. Бабушка сидела здесь каждый вечер, при свече. Раскладывала карты, писала на полях. Годами.

Морок повернул голову и посмотрел на неё — не на пустое пространство рядом, а на неё. Хвост замер. Потом — тук. Один раз. И снова замер.

За окном дождь шуршал по последним листьям, и пруды были чёрные, и в деревне, далеко, тускло горел одинокий огонь. Дом дышал. Варвара слушала.

Морок вздохнул, переложил морду с лапы на лапу и закрыл глаза. Его пегий бок — белый с тёмными пятнами, как карта неизвестной земли — мерно поднимался и опускался. Тук-тук — тихо, по паркету. Кому он стучал — ей или тому, кто был здесь до неё, — Варвара не знала.

Она сидела в бабушкином кресле, и тетрадь лежала на конторке перед ней — закрытая, тёплая, ждущая. Ждущая — чего? Она не знала. Но «значит, время» стучало в голове, как Мороков хвост, и не отпускало.

Глава 3

*Императрица — это сад. Не тот, что посажен, а тот, что вырастет, если не мешать. Я долго не понимала. Потом родился сад — и стало ясно.*

*Из тетради Олимпиады Львовны Снегирёвой*

> Ласточки пропали, > А вчера зарёй > Всё грачи летали > Да как сеть мелькали > Вот над той горой. > > — А. А. Фет

## Глава 3: Яблоневый мёд

Первого ноября выглянуло солнце — ненадолго, на полдня, как будто осень спохватилась и решила проститься по-хорошему. Воздух был прохладный, но мягкий, без той режущей сырости, которая стояла всю последнюю неделю октября, и пахло яблоками — тем густым, медовым, чуть забродившим запахом антоновки, который Варвара помнила с детства. Яблони стояли в саду почти голые, с последними плодами — тёмными, сморщенными, как забытые на ветке кулачки, — и под каждым деревом лежал ковёр из падалицы: бурой, мягкой, пахнущей землёй и сидром.

За ночь подморозило — лужи у крыльца затянулись тонким льдом, и когда Лизонька наступила на него, он треснул с тем хрустящим, звонким звуком, который дети любят повторять снова и снова. Она наступала и отступала, наступала и отступала, пока лёд не раскрошился, и тогда перешла к следующей луже. Морок стоял рядом и смотрел — с терпением существа, которое давно пережило потребность торопиться.

Глафира с утра объявила, что пора заниматься припасами. Мочёные яблоки — бочку закатали ещё при бабушке, стояла в подполе, — нужно проверить. Калина на заднем дворе — созрела, горчит, но после заморозков будет слаще. Мёд с деревенской пасеки — Глафира заказала ещё в сентябре, два горшка, нужно забрать. Она перечисляла, загибая пальцы, и Варвара подумала, что у Глафиры свой календарь — не по числам, а по припасам: медовый, яблочный, капустный, — и этот календарь был точнее любого настенного.

Варвара вышла в сад с Лизонькой. Пруды за оградой ещё не замёрзли, но вода потемнела и загустела, как будто тоже готовилась к зиме — набирала плотности. На дальнем пруду, заросшем ряской, ряска пожелтела и лежала на воде сплошной коркой, похожей на старую штукатурку. Грачи ходили по пашне за берёзами, чёрные, важные, и время от времени один из них поднимался, кружил и садился обратно — как чиновник, который встал из-за стола, потянулся и сел снова.

Дочка тут же убежала к яблоне — не к той, где висели последние плоды, а к самой старой, корявой, с дуплом в стволе и толстыми узловатыми корнями, торчащими из земли. Присела на корточки и стала собирать палочки, кусочки коры, жёлудь, принесённый ветром из дальнего леса. Строила домик. «Для жука», — объяснила она серьёзно, когда Варвара спросила. «Ему холодно. Нужна крыша».

Варвара присела рядом, подала веточку. Лизонька взяла, примерила, отвергла — слишком длинная — и нашла другую, подходящую. Четырёхлетние руки были точны и терпеливы, как руки хирурга или часовщика. Варвара смотрела на дочь — на тёмную макушку с завитком, на пальцы, втыкающие жёлудь в ямку из коры, — и чувствовала одновременно нежность и страх: как вырастить этого человека? Она, Варвара, умела составлять расписания, проверять тетрадки, раскладывать всё по полочкам — и это была хорошая, полезная способность, но дочь росла не по расписанию. Дочь росла, как то дерево, под которым они сидели, — кривое, узловатое, своевольное, с дуплом, в котором жил жук.

Бабушка, подумала Варвара, наверное, знала бы, что делать. Бабушка, которая лечила деревенских и писала на полях тетради, и раскладывала карты при одной свече. Бабушка знала что-то о росте — не школьное, не конспектное, а то, что знает сад: когда поливать, когда не трогать, когда просто быть рядом и ждать.

Морок тем временем обнюхивал сад. Он двигался медленно, как старый генерал, инспектирующий позиции, — останавливался у каждого куста, каждого пня, обнюхивал, фыркал и шёл дальше. У яблони с дуплом он вдруг остановился, принюхался — и начал рыть.

Передние лапы заработали с азартом, которого Варвара от него не ожидала: комья земли полетели в стороны, нос ушёл в яму, зад поднялся, хвост заходил, как маятник. Лизонька бросила домик и подбежала. Варвара тоже подошла, не понимая, что он нашёл.

Морок вытащил кость. Большую, старую, жёлтую от времени — может, бараний мосол, а может, что-то совсем древнее, закопанное здесь давно, ещё щенком. Он стоял с костью в зубах, грязный до ушей, с землёй на седеющей морде, и смотрел на Варвару с выражением такого торжественного достоинства, как будто нашёл клад. Хвост стучал по воздуху — раз, два, три.

Варвара засмеялась. Не улыбнулась, не хмыкнула — засмеялась, громко, запрокинув голову, так что грачи сорвались с соседней берёзы. Впервые в этом доме. Лизонька захохотала следом, повалилась в листья, обхватив колени. Морок стоял, невозмутимый, с костью, и смотрел на них с тем снисхождением, какое бывает только у старых собак, которые давно поняли что-то важное, но не считают нужным объяснять. Потом повернулся и потрюхал к крыльцу, не выпуская кость. На крыльце устроился с ней между лапами и принялся грызть — методично, сосредоточенно, с хрустом, от которого Глафира, выглянувшая из кухни, поморщилась и захлопнула дверь. Варвара вытерла глаза, ещё улыбаясь. Лизонька сидела в листьях и смотрела на неё снизу вверх — тёмные глаза, серьёзные, немного удивлённые, как будто мамин смех был явлением более необычным, чем чашка, которая звякает сама по себе.

После сада Варвара обошла усадьбу — хозяйским шагом, как не обходила раньше. Флигель — закрыт, Глафира сказала «потом». Домашняя церковь — маленькая, деревянная, с облупившейся краской на куполе. И оранжерея.

Она заметила её ещё в первые дни, но не заходила — стеклянная пристройка к южной стене дома, с мутными стёклами, заросшими изнутри чем-то зелёным. Теперь подошла, толкнула дверь. Та подалась легко — петли смазаны. Внутри было тепло — неожиданно тепло для ноября, почти как в комнате. И зелено. На стеллажах стояли горшки: герань — красная, махровая, буйная; лимонное дерево — невысокое, тёмно-зелёное, с блестящими жёсткими листьями и одним крохотным зелёным плодом, не больше грецкого ореха; мирт — аккуратно подстриженный, пахнущий эвкалиптом. Земля в горшках была влажная. Кто-то поливал. Кто-то проветривал. Кто-то подрезал мирт ровно, как по ниточке.

Варвара потрогала землю в горшке с геранью — влажная, рыхлая, недавно политая. На стеллаже стоял ковшик — медный, позеленевший, с каплями воды на стенках. Всё говорило: здесь кто-то был. Недавно. Регулярно.

Глафира, когда Варвара спросила, пожала плечами:

— Не знаю. Я сюда не ходила. Олимпиада Львовна сама занималась.

— Глафира Тихоновна, бабушка умерла в апреле. С апреля полгода прошло. Герань не выживет полгода без полива.

Глафира поджала губы — тем движением, которое Варвара уже научилась читать: не недовольство, а нежелание обсуждать.

— Значит, кто-то поливал, — сказала она. И ушла на кухню.

Кто-то ходил сюда полгода — поливал, проветривал, подрезал мирт ровно, как по ниточке. И не признавался.

Ответ пришёл после полудня, вместе с запахом мяты и берёзового дыма.

Дарья появилась без предупреждения — просто стояла у крыльца, когда Варвара вышла после обеда. Морок лежал у её ног — не у крыльца, а именно у её ног, бок к её валенкам — и не рычал, не настораживался, лежал спокойно, как у своей. Варвара подумала: он её знает. Он знал её до меня.

В руках у Дарьи — глиняный горшок, обвязанный тряпицей. Мёд. Тёмный, гречишный, пахнущий так сильно, что Варвара почуяла его с крыльца. Дарья была в том же тёмном платке с кисточками, той же телогрейке, тех же валенках с заплатой, и от неё пахло тем же — мятой и дымом. Как будто не прошло ни дня с их встречи в церковной лавке.

— Мёд принесла, — сказала Дарья. — С моей пасеки. Олимпиада Львовна каждую осень брала.

Варвара приняла горшок. Тяжёлый, тёплый — Дарья несла его за пазухой.

— Спасибо. Пройдёте?

Дарья кивнула — коротко, как человек, который уже решил войти, а спрашивают для приличия. Переступила порог, стянула валенки — под ними оказались шерстяные носки, серые, домашней вязки, заштопанные на пятках. Прошла по коридору, не оглядываясь, — видно, знала дорогу. Варвара шла за ней и видела, как Дарья ведёт рукой по стене — легко, кончиками пальцев, как Глафира ведёт по косякам. Как слепой, читающий знакомый текст.

В оранжерее Дарья задержалась. Варвара не звала её туда — Дарья свернула сама, толкнула стеклянную дверь тем же привычным движением, каким толкала входную, и вошла. Подошла к лимонному дереву, потрогала лист двумя пальцами — провела по жилке, как щупают пульс. Повернулась к герани, наклонилась, понюхала землю. Потом — к мирту: тронула подстриженный край, что-то пробормотала. Всё это — быстро, уверенно, как человек, который делает это не в первый раз.

И тут она подняла глаза и встретила Варварин взгляд.

Дарьины руки замерли на листе мирта. Пауза длилась секунду — не больше. Потом она отвела руку, сунула в карман телогрейки и сказала, не отводя глаз:

— Лимон зимой поливать раз в неделю. Не чаще. А то корни сгниют.

Это было не признание. Это было инструкция. Но Варвара поняла. «Д. приходила, пахнет дымом. Хорошо», — вспомнилось из бабушкиной тетради. Д. — Дарья. Конечно. Кто ещё мог ходить сюда полгода, ни у кого не спрашивая, просто потому что растения нужно поливать?

На кухне Глафира поставила самовар и нарезала хлеб. Дарья села за стол — не на почётное место, а у края, где обычно садится работник. Варвара поставила перед ней чашку. Дарья взяла обеими руками — крупными, тёмными, с загрубевшими подушечками пальцев — и подержала, грея ладони, прежде чем отпить. Кивнула — без улыбки, но с каким-то тёплым движением глаз, которое заменяло ей все светские слова. Помолчала. Посмотрела на связки трав, которые висели под потолком кухни — Глафирины, не бабушкины: лук, чеснок, укроп.

— Олимпиада Львовна помогала деревенским, — сказала Дарья, как будто продолжая давно начатый разговор. — От колик, от бессонницы, от тоски. Тоска — это когда болит, а где — непонятно. Олимпиада Львовна знала, где. И травы знала. Не все — я ей показывала, — но писала лучше меня. Я руками помню, а она — на бумаге.

Варвара хотела спросить — как давно? как начали? — но Дарья уже доставала из карманов пучки, и вопросы отложились.

И начала учить.

— Вот мята, — сказала она, доставая из кармана пучок сушёной травы, перевязанный ниткой. — Собирать в июне, когда цветёт. Сушить в тени, не на солнце, иначе потеряет силу. На пучок — три стебля с цветами. Связать ниткой. Повесить вверх ногами.

Она говорила, как учительница в церковно-приходской школе — коротко, ясно, без лишнего. Варвара слушала и ловила себя на том, что хочет записать. Гувернантский рефлекс — конспект, список, таблица. Но перо и бумага были в кабинете, а встать и пойти за ними значило бы прервать.

— Зверобой, — Дарья положила на стол другой пучок, с мелкими жёлтыми цветками. — Тот же срок. Но сушить можно и на солнце — он крепче. Если просвечивает на свет — видишь дырочки в листьях? Это правильный зверобой. Без дырочек — не тот.

Варвара посмотрела на свет. Дырочки были — мелкие, как от иголки, по всему листу.

— Олимпиада Львовна тоже сначала не верила, — сказала Дарья, и в голосе мелькнуло что-то — не тепло и не холод, а какая-то особая интонация человека, который говорит о мёртвом, не называя его мёртвым. — Говорила: «Дырочки — случайность». Потом проверила под лупой. Потом перестала спорить.

Варвара улыбнулась. Бабушка с лупой — это было похоже. В кабинете на полке лежала лупа с костяной ручкой, и Варвара теперь знала, для чего. Не для чтения мелкого шрифта — для проверки дырочек в зверобое.

— А вот это, — Дарья вытащила третий пучок, совсем маленький, — чабрец. Его ещё называют богородской травой. Собирать на Троицу, когда цветёт лиловым. Олимпиада Львовна стелила его в детской — под подушку, от кашля и от дурных снов. — Дарья замолчала на мгновение, как будто услышала что-то в собственных словах, что не собиралась говорить. Потом продолжила, тише: — Сушить пучками, хранить в полотняном мешочке. Не в бумаге — задохнётся.

На страницу:
2 из 4