Печального в нашей жизни было немало. Помню, как сильно заболела мама: соседи вызвали «Скорую помощь», и маму забрали в больницу. Я стою на стуле, смотрю в окно, вижу, как носилки с мамой заносят в машину «Скорой». По радио поют песню: «Эх, дороги, пыль да туман, холода, тревоги…». Я совершенно одна. Потом пришла, как мне показалось, тетя Клаша, и я со своего стула на всякий случай спросила: «Вы тетя Клаша?» У пришедшей была большая выпуклая родинка на щеке, как у моей тети. Но женщина ответила: «Нет!» Продолжение этой горькой истории я не помню совсем – оно на этом месте резко обрывается, но переживание оказалось настолько сильным, что песню «Эх, дороги…» я не могла слышать лет до тридцати.
Из Котласа выбирались на пароходах – город расположен на слиянии рек Вычегда и Северная Двина. В детстве я пароходов побаивалась, потому что они трубили очень громко и неожиданно. Но одна из поездок обещала быть замечательной – плыли мы с мамой на гастроли, и мама тому очень радовалась, а мне передалось ее чудесное настроение. Запомнилось теплое лето, на палубе многолюдно, но весело. Трубы по-прежнему пугали меня то низкими и протяжными, то высокими и верещащими гудками. Но настроение было прекрасным! Увы, ненадолго.
Я заболела скарлатиной, и, значит, меня нужно снимать с парохода в первом же городе, куда мы причалим, и класть в больницу. А мама должна плыть дальше: гастроли отменить невозможно, она ведущая актриса театра, играет все главные роли. Город, куда причалил пароход, – чужой, в нем нет даже знакомых… Помню, как волновалась мама и как сказала мне, что, по счастью, здесь в командировке еще 3–4 дня будет ее подруга тетя Тоня, она меня обязательно навестит, а потом мне придется довольно долго побыть одной, пока мама не заберет меня после гастролей. Я все понимала и кивала. И вот меня сняли с парохода, а мама поплыла дальше, и действительно пришла тетя Тоня, только ее ко мне не пустили – в больнице был карантин, – отдали от нее передачу и велели подойти к окну… Я подошла и увидела из окна, как она стоит на пустыре и машет мне рукой. Но мне было все равно: я ее мало знала и к тому же болела тяжело.
Жизнь в больнице оказалась насыщенной и непростой: в палатах лежали дети разных возрастов, и это приводило к конфликтам. Старшие обижали младших, я по возрасту относилась к последним, младших то и дело переводили в другие палаты, но нигде нам не удавалось прижиться.
Я очень долго ждала маму, а потом перестала ее ждать. У меня болели уши – осложнение после скарлатины, и как-то раз в коридоре, переселяясь в очередную палату с моим нехитрым скарбом, я увидела женщину в мамином пальто. Потом оказалось, что это и была моя мама, но я даже не обрадовалась. Мне было все равно: я немного отупела в этой больнице и научилась ни на что не реагировать.
Помню, что после мы с мамой бежали бегом по тому самому больничному пустырю, где стояла тетя Тоня, и мама, оглядываясь, меня подгоняла. Я узнала позже, что при таком осложнении после скарлатины в ту пору полагалось делать трепанацию черепа за ухом. Но мама на такую операцию была не согласна – и просто выкрала меня из больницы без всякой выписки и документов. Поэтому мы и бежали по пустырю: мама боялась, что нас поймают и меня вернут обратно.
Потом мы плыли на большом пароходе, я плакала, потому что ушки болели сильно, а мама, пытаясь успокоить, носила меня на руках по большому застекленному салону и пела: «У кошки боли, у собачки боли…»
Мои корни
Иначе как на пароходе в Великий Устюг к деду не добраться. Дед в Устюге был человеком знаменитым: знали его все от мала до велика – и любили все, даже бандиты. Однажды ночью, когда дед шел на вызов к больному, его обобрала шайка. Но стоило им посветить фонариком деду в лицо, как они ахнули: «Это же доктор Алентов!» – все ему вернули и, извинившись, убежали.
Дед после инсульта был наполовину парализован, но всегда встречал меня на высокой деревянной лестнице второго этажа маленького дома, где он жил со своей второй женой Павлой Павловной, маминой мачехой. Я вприпрыжку бежала к нему наверх, и он ловил меня своей здоровой левой рукой. Ею же он писал нам с мамой письма: научился после инсульта. Буквы получались необычные: большие, но не круглые, а скорее квадратные и с наклоном влево. Он любил меня, всегда был рад меня видеть, и я прекрасно запомнила две чудесные комнаты, которые занимал дед, – очень солнечные, с обстановкой прошлого века. В столовой – длинный старинный стол, стулья с высокими спинками, этажерки с книгами, высоко на стене – часы с маятником и римским циферблатом. Каждый час они отбивали ход времени; для меня бой часов был нов и чрезвычайно притягателен. В другой комнате-спальне стояла удивительная кровать с периной, пуховыми подушками и таким же одеялом, и я проваливалась в эту пуховую нежность, в беззаботный дневной сон. Я с восхищением рассматривала ковер над кроватью: трех роскошных лошадей, которые неслись с развевающимися гривами!
Однажды на гастролях, уже в XXI веке, я столкнулась с такой же постелью в отеле маленького немецкого городка. Сегодня перины считаются вредными для позвоночника, и все гостиницы мира избегают их. А в этом городке меня ждали невероятно мягкие объятия уютной постели, и я заснула днем таким же безмятежным детским сном, как в спальне деда…
В темном коридоре стоял красивый мраморный умывальник с краном-непроливайкой, один кончик которого смотрел вверх, другой вниз. Можно было заставить воду литься по твоему желанию: или вверх, фонтанчиком, или вниз, как в обычных кранах, а то и вообще никак, если повернуть кран поперек! Это было так занимательно, что я не отходила от умывальника, и меня в конце концов пришлось от него изолировать, пока я не спустила всю воду. Умывальник наполняли сверху: открывали крышку и лили воду в прямоугольную, довольно большую мраморную емкость, точно такую же, как на иллюстрациях детской книжки про Мойдодыра.
Эти детские воспоминания напомнили о себе, когда мы с мужем приехали в Великий Устюг. Неподалеку, в Вологде, отыграли гастрольный спектакль, и принимающей стороне он так понравился, что устроители сделали нам подарок – привезли в Великий Устюг. Наконец-то я смогла показать мужу город моего детства и поклониться праху деда.
Город поразил нас обоих величественной северной красотой. Мы пообщались с человеком, который написал несколько книг об истории Великого Устюга, знал моего деда, когда еще сам был подростком. Он помнил грандиозные похороны доктора Алентова, прощаться с ним вышел весь город, гроб несли на руках до самого кладбища, а путь туда неблизкий. Еще была жива очень пожилая дама, которая помогала деду и его жене по хозяйству и помнила мою маму. Стоял и дом, в котором жил дед, куда я приезжала к нему в гости и за которым находилась водолечебница – дед ее построил для лечения нервных болезней.
Мне очень хотелось, чтобы и младшее поколение познакомилось со своими корнями, увидело эту удивительную северную красоту. Но в то время внуки были малы, а теперь слишком заняты, и недавно мы ездили на Север только с дочерью. Но я все равно радовалась, что могу ходить с нею по дорогим моему сердцу местам: а уж она, я надеюсь, однажды передаст эстафету внукам. Дочь тоже очаровал город множеством прекрасных храмов, людьми, совсем не похожими на москвичей. А еще музеями, где сохранены уникальные костюмы, удивительное оружие, древние карты, веселые прялки, расписанные ярким растительным орнаментом, и еще множество разнообразных мелочей, предметов народного быта…
К сожалению, дом, где жил дед, теперь стоит обветшалый, закрытый прорезиненным полотном, – так государство охраняет памятник архитектуры. Вот только дом деревянный и полотно его сохраняет плохо, а денег на реставрацию у города нет…
Цела и по сей день принимает пациентов поликлиника, где дед проработал всю свою жизнь: на ней власти города решили установить мемориальную доску с именем деда и годами его службы. Мы очень благодарны за память и поедем на открытие этой доски, как только достроят аэропорт – иначе добираться до Устюга долго и сложно…
Когда я поступила в школу-студию МХАТ, то сразу после экзаменов отправилась в Казань гостить к моим двоюродным сестрам, детям маминого брата Андрея. Со старшей, тоже Верой, мы были одногодками, она в это же время поступила в Казанский политехнический институт, а Ирина, на два года нас младше, заканчивала школу. Там же, в Казани, я познакомилась с еще одним «дядей» – тем самым Палладием, которого раньше видела на фотографии с молодой тетей Клашей. На самом деле Палладий Александрович тоже был мне дедом, так как приходился родным братом Николаю Александровичу Алентову. Но, как и у «тети» Клаши, у казанских родственников принято было называть Палладия дядей.
Когда я пришла к нему в гости, то увидела в коридоре такой же мраморный умывальник с краном-непроливайкой, такие же часы с боем в комнате и пуховую кровать в спальне. Деда уже не было в живых, а меня тут же охватило ощущение перемещения во времени – в эпоху далекого детства. И от всех вещей пахло так же, как и от вещей деда, и, хотя в гости я приехала к младшему поколению, больше любила бывать у дяди Палладия.
Дядя Палладий закончил сельскохозяйственную академию, знал французский язык (откуда – непонятно), внешне – худенький, изящный, с тонкими чертами лица, на него моя мама была похожа чернотой глаз и изогнутой формой ноздрей. Эти ноздри встречаются у членов нашей семьи по сию пору: у меня, у моей казанской сестры Ирины и у моей дочери. У внуков то появляются, то исчезают – видимо, еще не приняли окончательного решения, чьи родовые черты наследовать.
В свое время Палладий отсидел десять лет и, если бы не хлопоты жены, которая прошла всю войну военным врачом, возможно, и пропал бы в лагерях. Палладий был веселым человеком: казалось, десятилетняя отсидка никак не повлияла на его легкий от природы нрав. Он все время напевал себе под нос что-то по-французски и показывал мне огромные атласы с расчерченными цветными карандашами слоями почвы, которые хранил под потолком на книжных шкафах и которыми очень дорожил. С тех самых пор, как дядю сняли с важного поста в сельскохозяйственной академии и арестовали, жена берегла эти атласы. Она хранила их все годы его ареста, несмотря на военные тяготы, и сберегла до самого его возвращения из лагеря.
Между Палладием и моим дедом существовала негласная вражда. Палладий был обижен, что дед, имея орден Ленина, не хлопотал о его освобождении. А деда в тот год, когда Палладия посадили, лишили должности главного врача и перевели на должность врача обычного. И в его трудовой книжке так и не появилась запись о присуждении ордена Ленина, хотя на всех официальных фотографиях дед с орденом на груди. А без официальной записи и учитывая арест брата, дед боялся лишиться ордена, а там и до тюрьмы недалеко. Какие уж тут хлопоты. Палладий ничего этого не знал, считал положение деда стабильным и обижался, что тот бездействует. Говорить в семье на эту тему было не принято, но шепотом, из уст в уста, история передавалась. Возможно, и Клашино смущение по поводу фотографии объяснялось той же непростой ситуацией.
Больше всего негодовала по этому поводу жена Палладия, тетя Шура, которая билась за своего «Паладьку», как она его называла, в одиночку – заваливала просьбами и требованиями все мыслимые инстанции. Наконец через десять лет она добилась справедливости и вырвала свое сокровище из жерновов страшной машины, перемалывающей человеческие судьбы. Когда я оказалась у них в гостях, тетя Шура была уже грузной старой женщиной, к тому же совершенно глухой. Разговаривать с ней (вернее, кричать в ухо) мог только Паладька, других она не понимала. Его это нисколько не раздражало и ничуть не мешало радоваться жизни. Детей у них не было, жили они на скромную пенсию. Когда я уехала в Москву и стала писать письма своим вновь обретенным пожилым родственникам, всегда получала ответ от Палладия и иногда – перевод на десять рублей. С припиской: «Не упоминай в письмах о моем переводе». Это, конечно же, было всегда кстати в бедной студенческой жизни, но и трогательно до комка в горле. Выкроить деньги из пенсии, притом, что хозяйство вела жена, Паладьке было трудно: и жену обидеть не хотел, и меня поддержать считал своим долгом!
О папе
Потом в нашей жизни появился Юрий Орлов, новый муж мамы, мы покинули Котлас и уехали в Кривой Рог.
Позже я узнаю, что отношения моих родителей разладились, когда мне исполнилось три года. Папа отправился искать лучшей актерской доли в другие города. Папа был очень красив и, говорят, очень талантлив. Они с мамой учились на одном курсе в Архангельском театральном училище, часто играли вместе учебные сценические отрывки и спектакли. После свадьбы они получили распределение в Котласский драматический театр. Папу это не устраивало с самого начала: он хотел не куда-нибудь, а в Москву!
Я не знаю всех перипетий, но сохранилось письмо, где речь идет о возможности показаться руководству Московского театра на Малой Бронной. Кто-то, видимо, увидел его в спектакле и порекомендовал. Наверное, действительно папа обладал талантом – иначе вряд ли заинтересовались бы актером из глубинки. Но отношения родителей разладились не из-за театра: у папы появилась возлюбленная. Семью рушить папа не хотел, потому держал отношения в тайне, но мама эту тайну узнала и тут же перешла спать на сундук (я помню этот сундук из первой квартиры, где я училась ходить). Мама положила под подушку большой нож и предупредила папу, чтобы он к ней больше никогда не приближался.
Московская история с театром как-то сама собой сошла на нет, и папа уехал в другой город: не то в Грозный, не то в Кизляр. Маме он сказал, что разводиться не собирается, а как только найдет хорошее место, вызовет нас к себе. Папа думал, что за время его поисков обиды забудутся, но мама думала совсем иначе, она твердо решила расстаться и объявила об этом. Вот тогда мы с ней и переехали в другой дом – где зимой была снежная горка.
Мама порвала все папины фотографии, никогда больше не встречалась с бабушкой, папиной мамой, и впервые я увидела фото отца в 15 лет, когда ее привезла папина однокурсница.
Папа умер внезапно 4 января 1946 года, но в каком городе, от какой болезни, я точно не знаю. Его друзья, когда я уже стала взрослой, написали мне и даже переслали несколько его писем к ним (из которых я и узнала о приглашении показаться в театре на Малой Бронной). Друзья тоже говорили про Грозный и Кизляр, что умер он не то от бруцеллеза, не то от воспаления легких…
Маму его смерть потрясла, она тогда впервые закурила. Несмотря на то что отношения прервались и папа умер для нее на год раньше, смерть его стала шоком. Думаю, невозможно осознать в 28 лет, что молодая жизнь – а они с папой были ровесниками – может оборваться вот так вдруг. Мама была человеком верующим, и, возможно, ее мучило, что она его так и не простила. На мои вопросы о папе она отвечала кратко: сказать нечего – он умер.
Переехав вместе с мамой в другой дом, я тоже перестала видеться с бабушкой, и все связи с отцовский линией оказались разорваны. Но когда я подросла, то заинтересовалась родословной и снова стала обращаться к маме с вопросами. Про своих родных мама рассказывала тоже очень скупо, и позже я пойму почему, а про папиных и вовсе молчала. Все, что написано выше, я узнала, а вернее – понемногу вытянула из мамы, уже когда выросла. Однажды (я училась на втором курсе и еще носила папину фамилию Быкова) бабушка и папина сестра разыскали мой адрес и прислали мне толстенное письмо. Казалось бы, вот она – возможность наладить с родственниками взрослые отношения, да и о родословной узнать… Но письмо оказалось пронизано ненавистью к маме и было настолько оскорбительно, что в ту же секунду отвратило меня и от людей, его написавших, и от желания что-либо у них узнавать. Я настолько трепетно и безоговорочно любила маму, что письмо, ее порочащее, вызвало во мне только брезгливость.
Повзрослев, я научилась смотреть на жизнь шире. Помогла этому моя профессия актрисы, которая обязывает тебя быть адвокатом роли. Каким бы негодяем и подлецом человек, которого ты играешь, ни был, ты должен считать его правым. И я сумела представить, каково было моим родственникам пережить смерть сына и брата, такого молодого. Для его матери и сестры эта смерть наверняка стала сокрушительной трагедией. Зная мамин характер, уверена, что в свои отношения с мужем вряд ли она кого-нибудь посвящала. Допускаю, что убитые горем папины родные могли винить маму за его отъезд в другой город и внезапную смерть. Тем более что мама резко оборвала общение с ними и переехала на другую съемную квартиру, предоставив самому папе объяснять своим родственникам, из-за чего случилась размолвка, а по сути развод. То, что после расставания с мамой папа был жив еще почти год, конечно, для них не имело значения.
Все понимаю: и их горе и, вероятно, желание не потерять меня – «кровиночку»… Но письмо, которое я сразу порвала, и его оскорбительно-обвиняющий тон помню. И, глядя на фотографии бабушки и папиной сестры, я так и не испытываю к ним никаких теплых чувств: они для меня совершенно чужие люди. А фотографии папы, папиных отца и деда висят у меня на стене, хотя я и не застала их в живых, и нет никаких воспоминаний, с ними связанных.
Воспитание
Маме я обязана всем, что умею, а умею я много чего. Еще в детстве мама научила меня и шить, и вышивать, и вязать, и штопать, и красиво зашить порвавшуюся одежду, и починить-прибить-побелить-поклеить-обои, и сварить нехитрую еду.
А когда я повзрослела, мама преподала мне еще больше важных уроков:
Быть готовой к неприятностям и уметь их достойно переживать.
Не хвастать.
Со своими проблемами разбираться самой, не ставя людей в зависимость от своей ситуации.
Не лгать и никогда не брать чужого.
Держать данное слово.
Быть одинаково любезной с любым человеком, будь то дворник или король.
Никому не подражать: ценить самое себя. Но не «якать» (лучшее местоимение – «мы»).
Не завидовать – довольствоваться тем, что есть.
Ценить людей с собственным мнением, даже если оно отличается от общепринятого.
Иметь свое мнение обо всем и не поддаваться давлению.
Быть выше сплетен, самой в них не участвовать и дальше никому не передавать: «Пусть зло заканчивается на тебе».
Судить человека по поступкам, а не по тому, что о нем говорят.
Не верить в плохой поступок человека, если ты не была этому свидетелем.